Купить
 
 
Жанр: Драма

Любовь земная 2. Имя твое

страница №18

шиваясь, Митька застыло
глядел на
бледный язычок пламени в лампе. Анюта, давно ходившая около, обхватила его сзади
за шею
мягкими, теплыми руками.
- Что ты, Мить, сидишь, пора ужинать... Поздно...
- Успеется.
- Ну уж говори, что уж ты, - ласково попросила Анюта, трогая дыханием
волосы ему на
затылке.
- Война вспомнилась отчего-то... Вот такая ночь, льет, холодно, до костей
пробирает...
А мне еще верст сорок до своих идти. - Митька по-прежнему не шевелился, ему была
приятна
сейчас скупая ласка жены.
- Родной ты мой... Дошел? - Руки Анюты стали бережливее, чутче.
Он не ответил, неуверенно взглянул на нее.
- Самогонки бы надо литров сорок достать, Анют...
- Со-о-рок, - озадаченно потянула она. - Куда столько? Хватит и двадцати,
не на
свадьбу, поминки как-никак...
- Двадцати! - поднял брови Митька. - Двадцати... Эх вы, бабы... курицы...
Он сто
четыре года прожил... сто четыре! Его бы с полком на лафете провожать надо, чтоб
потом -
все вусмерть! Столетний человек ушел... Слушай, Анюта, не подскажешь, у кого эта
дурость
есть? - спросил он, кивая на мутно белеющие на окне бутылки.
- У кого... поди узнай, у кого... У Стешки Бобчихи, должно, есть, но не
даст, думаю...
- Почему?
- Белый свет не напоишь, а ее вон за налог что ни день трясут. - Анюта
потерлась
подбородком о затылок мужа; с тех пор как отношения между ними кое-как
наладились, Анюта
даже внешне переменилась, стала спокойнее и ровнее, а на мужа не решалась лишний
раз глаз
поднять. И сейчас она глядела на него с понимающей нежностью. - Давай, Мить,
ложиться, -
попросила она. - Бабка-то сегодня над покойником будет сидеть, ждать ее
нечего...
- Ты ложись, я только до тетки Стешки доскачу, - сказал Митька и торопливо
встал,
затянул ремень. - Ложись, ложись, я мигом, - добавил он, заметив мелькнувшее у
жены на
лице недовольство, и через несколько минут уже разговаривал со Стешкой Бобок,
вышедшей к
нему за порог в накинутой на плечи старой шубейке.
Выслушав Митьку, она покачала головой.
- Хочешь - обижайся, хочешь - нет, Мить, не дам, - ответила тетка Стешка,
поблескивая в темноте белками глаз. - Тут у меня своя забота: может, с
государством
разочтусь, бог даст, а то намеднись агент-то приходил, последнего поросенка
грозился забрать,
ирод бездушный. Не проси, не дам, у меня больше и бураков не осталось, все в ход
пустила...
Что ж я, тебе отдам, а сама кулаком утрусь? Дед теперь помер, ему теперь все
равно...
- А нам, тетка Степанида, нам-то не все равно! - разгорячился Митька. - Я
тебе свои
отдам, только и останется, что твой труд... и в этом люди помогут... Я тебе...
- И-и, Мить! - протянула тетка Стешка, запахивая плотнее шубейку на
плоской,
широкой груди, и в лице у нее появилась слабая улыбка. - Да ты у себя этот год
бураков-то не
сеял...
- Правильно, не сеял, - не растерялся Митька. - Так ведь что из того, что
не сеял? Что
ж ты думаешь, у меня их и нет? Будут у тебя бураки, тетка Степанида. Это я тебе
говорю, за
каждый литр по два пуда. Хочешь, расписку дам? Завтра же ночью будут...
Тетка Стешка примолкла, предложение было заманчиво, и не слышно было
случая, чтобы
Митька-партизан кого-нибудь обманул.
- Чего ты мозгу-то сушишь? - не выдержал Митька. - Прямо в погреб ссыпем,
знать
ничего не будешь. За литр - два пуда. Сколько у тебя-то, а, тетка Степанида?

- Литров тридцать будет, - с недоверием, помедлив, вздохнула тетка Стешка.
- Ну, так завтра утром заберу, - подвел черту Митька. - А в ночь все
вернем. В этом я
тебе самое верное слово даю...
- Ладно, - согласилась наконец с явной натугой тетка Стешка. - Только ты уж
не
обмани, Мить, грех тебе большой будет вдову обидеть... а, Мить?
- Заладила свое, перестань, тетка Степанида, - в досаде махнул Митька рукой
и тотчас
исчез в темноте; тетка Стешка еще поежилась, потопталась у двери, не зная,
правильно ли она
поступила, и, озябнув, отправилась спать.
На другой день с утра опять стал побрызгивать мелкий, спорый дождь, тотчас,
как это и
бывает осенью, земля раскисла, вода выступила на дорогах и стежках; Митька еще
спозаранку
пришлепал на наряд и, дождавшись, когда Федюнин, нахлобучив на голову капюшон
брезентового плаща, пошел от скотного двора к конторе, догнал его.
- Слышь, Фрол Тимофеевич, - сказал он, пристраиваясь рядом, - дело до тебя
есть...
- Говори, - коротко уронил Федюнин, злой на дождь, остановивший снова все
работы,
на свою участь, которая казалась ему тем хуже и несправедливее, что всего в
каких-нибудь
двадцати километрах, в Зежске, ждал его чистый, просторный дом с водопроводом и
теплой
уборной и не было там никаких тебе забот со свеклой и гниющим в поле картофелем,
с
дохнувшими по непонятной причине свиньями и многим другим, чего нельзя было даже
примерно перечислить.
Митька, старавшийся по своему делу и меньше всего заботившийся о
председательских,
как и большинство густищинцев, испытывал к Федюнину скрытую и глубокую неприязнь
и
говорил, стараясь не встречаться с ним глазами.
- Дед Макар умер, Фрол Тимофеевич, на похороны бы ему пудов пятьдесят
бураков
выписать, - сказал Митька. - Надо старика проводить...
От неожиданности Федюнин даже споткнулся и рывком повернулся всем своим
объемистым туловищем к Митьке; тот невозмутимо глядел ему по-прежнему выше
переносицы, и у Федюнина даже горло перехватило от такой наглости.
- Ну а еще что выписать? - спросил он довольно миролюбиво. - Может, корову
или
двух забить, чтобы уж и закуска была?
- Правильно, неплохо бы какого-нибудь шелудивого бычка завалить, -
согласился
Митька, изо всех сил удерживая на лице выражение полнейшего равнодушия. - Только
подумай, Фрол Тимофеевич, целый век человек по земле топал...
Федюнин приблизил к Митьке почти вплотную мокрое от дождя длинноносое лицо.
- Вы меня здесь все за дурака считаете или только ты такой один отыскался,
а,
Волков? - спросил Федюнин, тяжело уставясь в невозмутимые Митькины глаза, и ни
тот, ни
другой не хотел уступить; вот тогда именно и затянулся между ними узелок, и
потом уже его не
под силу было распутать никому; Митька почувствовал непреоборимое желание стоять
на
своем, показать чужому ко всему здесь человеку, кто здесь в самом деле хозяин,
он даже
укорительно и ласково покачал головой; ощутил и Федюнин острый холодок между
лопатками
и, засопев, прочнее расставил короткие ноги.
- Ты, Фрол Тимофеевич, не отнекивайся, - с нарочитой мягкостью прищурился
Митька. - Я к тебе по делу, вот давай об деле и говори, а то ты куда-то вбок
гнешь. Бурак
общественный, колхозный, дед Макар тоже всю жизнь спину на общество гнул. Собрал
бы
правление, оно и решило бы... Для колхоза пятьдесят пудов бураков, сам посуди,
все равно что
ничего...
- За такие разговорчики знаешь куда пропечатать можно, а, Волков? Если
каждому
старцу по пятьдесят пудов швырять, от колхоза ничего не останется. - Федюнин
сплюнул. -
Ведь твой старичок, Волков, насколько мне известно, вообще в колхозе не работал.

Что ты мне
на это скажешь?
- Ага, не работал, - готовно согласился Митька, слизывая с губ капли дождя.
- В
колхозе-то оказался чуть ли не в девяносто лет... Так ведь и раньше он тоже не
Думой царской
управлял, Фрол Тимофеевич...
- Несерьезный ты человек, Волков, - с досадой махнул рукой Федюнин,
порываясь
идти дальше; дождь усиливался, начинал пробивать одежду, больные колени ныли все
сильнее.
- Раньше тоже хлеб сеяли, убирали, память у человека все та же, - гнул свое
Митька. -
Дед Макар - это же корень в нашем селе, как же его... вот так взять и выдернуть
без всякого
почету?
- Знаешь, Волков, ты мне здесь сантименты не разводи, - повысил голос
Федюнин,
всем своим видом показывая, что терпение его лопнуло и что еще немного - и он
окончательно взорвется. - Ты и сам-то не колхозник, служишь в эмтээсе...
Несерьезный
разговор затеял, не дам, не проси, мне своя голова дороже.
- Вот как, не дашь, значит, - раздумчиво и даже с каким-то удовлетворением
подвел
итог Митька и опять облизнул губы. - Ну, и на том спасибо. Фрол Тимофеевич,
значит, самим
придется брать...
Федюнин, с облегчением переведший дух от утомительного и неприятного
разговора и
уже хотевший идти дальше, быстро повернулся на последние слова Митьки.
- Как это самим? - спросил он с тихой угрозой.
- Просто, Фрол Тимофеевич, - мирно усмехнулся Митька и добавил ласково: -
Пойдем в поле да и возьмем, сколько надо, а куда же деваться, надо же деда похристиански

проводить. Потом, что положено на трудодни, можешь с нас удержать. Так что
восполним...
- Ах так, значит, в поле? - заражаясь от Митьки каким-то тихим очарованием,
тоже
понизил голос Федюнин. - Ну, так я вас из ружья... из ружья... сам караулить
пойду... из
ружья. Пуф! Пуф!
- Напугал, Фрол Тимофеевич, весь дрожу, - тем же ласковым шепотом ужаснулся
Митька и посоветовал: - Только уж лучше не ходи, не надо...
- Всех под суд отдам... всех! - показывая наконец истинный свой характер,
сорванным
голосом крикнул Федюнин.
- Пожалуй, это еще поймать надо, Фрол Тимофеевич, - усомнился Митька, и
глаза у
него окончательно и как-то ласково-бессмысленно посветлели. - Ты уж лучше не
ходи, не
тревожь себя, Фрол Тимофеевич, простуду схватишь... а ты для государства человек
ценный,
надо себя беречь...
Он пошел не оглядываясь, что-то весело и фальшиво насвистывая, а у
взбешенного сверх
всякой меры Федюнина, убежденно считавшего всех густищинцев ворами и бандитами,
от
невозможности тут же показать свое право предательски задрожали ноги. Он
бессильно плюнул
и крикнул вслед Митьке:
- Запомни, Волков... из ружья! Из ружья! пуф! пуф!
Митька услышал, зло оскалился, но оглядываться не стал.

4


Первый пыл прошел, Федюнин, отогревшись горячим чаем, хорошенько обдумав
сложившуюся ситуацию, решил позвонить начальнику районной милиции; тот, выслушав
его
невнятный рассказ, загремел в трубку, что отвлекают, понимаешь, всякой ерундой,
хорош он
будет, если станет гонять по наряду караулить каждый бурак в поле, тут и
дивизии, понимаешь,
не хватит, когда в наличии всего каких-то два десятка человек, и бросил трубку.
Федюнин,
хорошо знавший норов начальника милиции, в свою очередь непечатно и
непочтительно
выругался в его адрес. Он совсем было собрался звонить секретарю райкома, но в
последний
момент передумал. Вальцева он тайно ненавидел именно за то, что тот сунул его в
эту вонючую
дыру, Густищи. Нет, звонить Вальцеву нельзя, помощи от Вальцева не дождешься,
только на
смех подымет, решил он. И Митьке Волкову спускать было нельзя, это Федюнин
безошибочно
чувствовал, тут уж схлестнулось ва-банк, кто кого. Один раз уступишь, потом на
голову сядут,
какое уж тут руководство, слезы одни. Во что бы то ни стало решив не допустить
свершения
Митькиной угрозы и промаявшись до вечера, Федюнин неторопливо и тщательно
собрался,
пододел шерстяное теплое белье, чтобы хоть как-нибудь успокоить нывшие колени,
надел
сверху телогрейку, затем не высохший еще полностью брезентовый плащ, проверил
свою
тулку, любовно протер курки (старухи хозяйки по случаю покойника не было дома),
вышел,
запер двери и ключ положил в условленном месте. Вскоре он, поеживаясь от
холодного,
пронзительного ветра, то и дело попадая сапогами в лужи и колдобины, выбрался за
село, в
поле, и, выбрав себе место у крайнего бурта, пристроился с наветренной стороны у
кучи
соломы. Солома была запасена для того, чтобы перед самыми морозами укрыть бурт
еще раз, и
вот теперь оказалась как нельзя кстати. Федюнин поворочался, выбрал в соломе
углубление,
грузно втиснулся в него, приготовляясь к затяжному одинокому сидению. Пряча в
ладони
огонек зажигалки, он закурил и, с наслаждением посасывая папиросу, глотал
горьковатый дым
и думал о своей несчастной жизни, которая так и не задалась. Вот уже и старость
подступает, а
что хорошего? Сидит, как продрогший кобель, на ветру, и хотя бы свое караулил, а
то черт
знает что... какую-то паршивую свеклу. Вся, вместе взятая, она не стоит одной
минуты его
сидения в этой гнилой соломе под дождем, и, однако, он будет сидеть и караулить.

И никуда не
уйдет, вот такой у него дурацкий характер, не уйдет - и все, а почему, сам не
знает...
Он докурил, тщательно затушил окурок, еще теснее вдвинулся спиной в солому,
спрятал
подбородок в воротник плаща. Несмотря на теплую одежду, сырость и промозглость,
однако,
чувствовались; хоть и солома, долго не высидишь, думал Федюнин, как бы назад не
пришлось
топать. Пожалуй, завтра надо будет назначить сторожа, решил он и зло сплюнул.
Сторож! Да
он хоть и увидит кого, нарочно отвернется. Это же какой проклятый народ! Все за
одного,
круговая порука! Воры, голодранцы... все готовы растащить, лишь бы собственное
брюхо
набить!
Федюнин удивленно захлопал глазами, потому что народ в жуткой реальности
представился ему в виде огромного числа продолговатых сахарных корнеплодов,
двигавшихся
со всех сторон неохватного поля; у каждой свеклы были небольшие проворные ножки,
шевелившиеся по-тараканьи быстро-быстро, и Федюнин едва не задохнулся от
изумления, он
уже ясно различал у приближавшихся свекольных человечков руки и ноги, глаза и
узко
надрезанные улыбающиеся рты; от неумолимости подступавшей орды ему стало жарко.
Этот
молчаливо надвигавшийся со всех сторон свекольный народец был уж слишком зловещ
в своей
многочисленности и зубатости; свекольные человечки бугрились уже совсем рядом,
лезли друг
на друга, пытаясь дотянуться тонкими мокрыми ручками до Федюнина, и вот уже эти
омерзительно тонкие на ощупь ручки странным образом проникали своими мокрыми
голыми
ноготками под одежду, к телу, подбираясь к самым потаенным местам. Федюнин
взревел от
невыносимого ужаса и отвращения, вскочил, отряхивая с себя бегающих человечков.
- Тихо, тихо, председатель, - раздался рядом с его ухом басовитый знакомый
голос, и
Федюнин, по-прежнему захлебываясь все тем же удушающим маревом, скосил глаза, но
ничего
не увидел в темноте, лишь почувствовал, что его крепко держат за плечи. Ружья в
руках у него
как не бывало, от сознания своей незащищенности он совсем пал духом. Кто-то
молча толкнул
его, и он, подчиняясь, пошел, куда направляла его сильная, властная рука; в лицо
ударил
резкий, сырой ветер. Его подвели к вскрытому уже бурту, где несколько человек
накладывали
свеклу в мешки. Было тихо, и Федюнин в этой кромешной тьме, разумеется, не мог
кого-либо
узнать, тем более что у людей лица до самых глаз были чем-то обвязаны.
- А ну, помоги набирать, - раздался сбоку все тот же знакомый голос, и это,
конечно,
был голос Митьки-партизана; Федюнин рванулся в сторону, железная рука тотчас
вернула его
назад.
- Ты мне за это ответишь, - прохрипел Федюнин в слепой, бессильной ярости.
- Ты от
меня теперь под семью замками не схоронишься, я тебя... упеку.
- А ну, помоги, говорю, набирать, - так же негромко приказал Митькин голос,
и те же
сильные руки ощутимо тряхнули Федюнина, и он, мотнувшись туда-обратно головой,
едва
удержался на ногах.
- Не дождешься, хоть убей на месте... не стану ворам помогать, - в
бешенстве
обернулся на голос Федюнин. - Убивайте, не стану...
- Кому ты нужен? - со сдержанной издевкой ответил все тот же голос - Стой!
Куда!
Федюнин кинулся бежать, но тут же был схвачен и немедленно укрощен, кто-то
грузно
навалился на него сверху, придавил грудью и лицом к земле, и сколько Федюнин ни
пыхтел,
наливаясь кровью, сбросить эту тяжесть с себя не мог; кто-то, отвратительно
сопевший, легко
ломал любую его попытку к сопротивлению.

Затем те же железные руки, как пушинку, оторвали его от земли и бережно
посадили на
солому. Тогда Федюнин от унижения и бессилия беззвучно заплакал и, пряча лицо от
стыда,
по-птичьи неловко нахохлился, уткнувшись в воротник плаща; какое-то странное
безразличие к
своему положению, ко всему на свете охватило его. Сидевший рядом с ним для
караула с
обмотанной тряпкой рожей, чтобы не быть узнанным, время от времени хорошо
знакомым,
опять-таки Митькиным, голосом утешал его.
- Брось, что ты, что, Федюнин? - говорил он. - Свекла - овощь такая: раздва
- и
опять выросла, главное - здоровье береги, жизнь долгая. Ты потерпи, потерпи,
легче будет. На
печку залезешь, отогреешься... Эх, городской человек, а в такую темноту
забрался... вот оно...
боком и выходит...
- Ты сукин сын, Волков, что делаешь? - не выдержал такую муку Федюнин. -
Думаешь, это тебе в партизанах? Война?
- Какой я тебе, к черту, Волков? - изумился все тот же знакомый голос.
- Кто же ты в таком случае? - заворочался Федюнин.
- Сиди, сиди, какая разница, был - и нету, вот тебе и весь сказ. Закури.
- Не хочу, - отмахнулся Федюнин и, заворотив голову так, что хрустнула шея,
напряженно прислушивался к возне у бурта, пытаясь узнать голоса, но и это ему не
удалось, все
перепуталось. Час, два или все четыре прошло, он не знал; сидевший возле него и
часто
куривший караульщик поднялся, разминаясь, хрипло, прокуренно хохотнул.
- Теперь топай, председатель, - разрешил он. - Только гляди, крепко запомни
эту
ночку. Затеешь с народом драку, при любом повороте крышка тебе.
Федюнин, нахохлившись, с замиранием сердца ожидал, что последует дальше;
промозглый ветер, усиливаясь, посвистывал у самой земли, в сырых, засохших
ветках лебеды.
Рядом никого не было; вскочив на ноги, оп долго вертел головой в разные стороны,
но, кроме
ветра и шороха соломы, так ничего и не услышал. "Фу, черт, может, это мне
приснилось? -
подумал он, мотая тяжелой от расходившейся крови головой. - Какая там чертова
свекла,
какой Митька! Ах, да, дед Макар... дед Макар, тот самый, умер..."
Не разбирая дороги, Федюнин тяжело побрел напрямик, через поле; сквозь
раскисшие
подошвы чувствовалась холодная грязь. Федюнин подумал, что теперь непременно
разболеется. На душе стало еще паршивее, еще гаже; добравшись до дому, он коекак
разделся
и, чувствуя, как горит голова, выпил целый стакан водки из непочатой еще
бутылки,
приберегаемой на всякий непредвиденный случай. Дрожа от озноба, забрался под
одеяло и
забылся в каком-то горячечном полусне, а наутро, к удивлению своему, проснулся
здоровым и
совершенно бодрым. Вся прошедшая ночь вспоминалась ему необычайно ясно и
отчетливо, и
он задрожал от задавленной злости. Работать здесь больше нельзя, подумал он.
Какой-то
сдержанный гул заставил его подойти к окну; он изменился в лице, подался за
простенок, чтобы
не увидели с улицы; как раз мимо по растоптанной в грязь дороге проносили деда
Макара, и
Федюнин почувствовал смутную и скупую тоску и обиду, что его не позвали и даже
сумели
обойтись без него. Мимо окон двигалось все село: старики и дети, мужчины и
женщины;
свежеоструганный, белый гроб, осторожно покачивающийся на сильных плечах парней,
был
сейчас как бы средоточием, центром этой толпы, и она медленно, плавно
передвигалась все
дальше и дальше за околицу, иногда задерживаясь и останавливаясь, чтобы дать
старухам
возможность почитать подобающие случаю псалмы и молитвы. Погода держалась
хорошая, и
холодное небо было почти без облаков; Федюнин видел знакомых людей, с которыми
ему
приходилось ежедневно сталкиваться по работе, отмечал он и совсем незнакомые
лица; он
понимал, что должен был быть в эти минуты там, среди них; сейчас бы торопливо
одеться и
пойти вслед за гробом, но свою оторванность от всего вокруг невозможно было
преодолеть, и
он это знал. Это была его окончательная катастрофа здесь, в этом селе, и он,
заставив себя,
оторвался от окна, отошел и тяжело сел на кровать. Медленно разворачивающаяся на
дороге
молчаливая толпа стояла перед глазами, это было как наваждение. Федюнин, крепко
стиснув
виски ладонями, затряс головой. Пришла хозяйская кошка, села напротив, поглядела
на него
зелеными глазами, открыла рот и сладко зевнула. Федюнин сбился с мысли и,
нашарив
подушку, метнул ее в кошку. Та взвилась, метнулась за дверь.

Можно было еще попытаться хоть что-то спасти, подумал он, но зачем, зачем?
Он ведь
все равно ненавидел здесь все, зачем же было отдалять конец, пытаться
закладывать какой-то
фундамент над трясиной? Зачем нужно было бросать его на колхоз, хотя бы и на
укрепление?
Он к этому не стремился... А отказаться решительно, наотрез, не хватило духу...
Пока Федюнин мучился таким образом, толпа с гробом, с иконами выбралась за
околицу
села, к уже облетевшим березам, лишь кое-где плескалась на них яркими бликами
листва.
Волглые запахи полегших трав и опавших листьев окутали людей, и было много в
этих запахах
перебродившей медовой горечи; косой встречный ветер полоскался в верхушках берез
со
стороны полей и леса. Ефросинья шла за неровно покачивающимся гробом с Лукерьей;
та
время от времени принималась пронзительно высоким голосом причитать по покойному
и уже
совсем охрипла; с трудом переставляя больные, отечные ноги, она то и дело
спотыкалась, и
Ефросинье приходилось ее непрестанно поддерживать; она делала это молча, не
пытаясь
уговаривать; ею самою давно уже владела удивительно покойная ясность. Дед Макар
был ей
соседом с тех самых пор, как она вышла замуж, она привыкла к нему как к чему-то
неизменному и постоянному; теперь это привычное и постоянное уходило, но
Ефросинья не
чувствовала ни боли, ни страха. Она принимала все сейчас как неизбежность, и
мысли у нее
были простые и ясные. Она думала о себе, о детях, о том, что ей повезло с
Аленкой и Николаем
и что это хорошо - все на селе завидуют, вон в какие люди сын с дочкой выходят!
А ей что ж,
ей от этого хорошо, ей лучше и не надо, раз так удачно для детей складывается;
ей сейчас
казалось, что она всю жизнь свою шла вот так к далекому краю неба и ни разу не
присела
отдохнуть. А теперь уж и ни к чему, теперь близко, один переход - и приоткроется
то
неведомое, ради чего она спешила через зной и стужу в тревоге сердца.
От своих мыслей Ефросинья затаенно вздохнула, украдкой покосилась по
сторонам.
Хвост толпы растянулся далеко в поле, мужики помоложе, несшие гроб, менялись,
переговаривались, не обращая внимания на увещевания Варечки Черной, шествующей
за
гробом с Евангелием. Володька Рыжий, шедший недалеко с Иваном Емельяновым, тоже
то и
дело наклонялся к нему поближе и что-то говорил; Емельянов кивал, упорно
выбрасывал и
выбрасывал свою деревяшку вперед по дороге. Ефросинья поискала глазами Егора, не
нашла;
снова споткнувшись, у нее на руке тяжело повисла Лукерья.
- Ох, тетка Лукерья, что ты так убиваешься? - посетовала Ефросинья.
Вскоре показался и погост, окруженный старыми ракитами и березами;
сквозящее по
ветру поле со всех сторон и этот сухой, полого и косо взлетающий к осеннему небу
холм, в
котором покоилось уже не одно поколение густищинцев с самых незапамятных времен,
еще
больше сплотили толпу; строжая лицами, с какой-то возраставшей тревогой
приближались
люди к погосту, и Ефросинье тоже передалось общее настроение. Только Митькапартизан,

шумно всем распоряжавшийся, носился из конца в конец похоронного шествия, и его
деловитые хлопоты несколько разряжали скорбную атмосферу, доставляя, очевидно,
удовольствие самому Митьке. Ефросинья невольно подумала, что своей неуемностью
он
походил на молодого Захара, подумала и еще больше разволновалась. Когда деда
Макара уже
опустили в землю и каждый, даже дети с расширившимися от любопытства и страха
глазами,
толкаясь и спеша, бросил в могилу горсть сырой земли, Ефросинья пробралась к
могиле бабки
Авдотьи - просевшему бугорку земли с деревянным покосившимся крестом в
изголовье.

Тоненько запричитала Варечка Черная, из последних сил выводила хрипло
Лукерья, и
голос ее разносился далеко окрест:
Лежит на этом погосте,
Во сырой земле-матери,
Много роду и племени.
Лежит дедушка и бабушка
С батюшкиной стороны,
Лежит дедушка и бабушка
С матушкиной стороны
А сыночков-детушек
По всему свету кости раскиданы,
Ночным зверем растасканы...
Свекор мой, батюшка,
Да возьми меня с собой...
Расступись ты, мать сыра-земля,
Прими на покой вечный.
И Ефросинья не выдержала. Она ни о чем не жалела и ничего, кроме того, что
у нее было,
не хотела; припав грудью к просевшему бугорку земли, обхватив его руками и как
бы чувствуя
изнутри этой земли привычное, родное тепло, молча, без всяких причитаний
заплакала; эта
могила, по-осеннему сыро пахнувшая глиной и поникшей на зиму травой, была она
сама,
Ефросинья, и это просторное летящее осеннее небо - тоже была она, как и это
нерасторжимое
родное тепло, окружавшее ее со всех сторон и шедшее от полого просевшего холмика
земли.
Где-то далеко-далеко был Захар, ее Захар, несмотря ни на что, и вообще была
жизнь, и нужно
было жить дальше. Кто-то тронул ее за плечо; она подняла мокрые глаза и,
прижмурившись,
увидела строго-просительное, с напрягшимися бровями лицо Егора.
- Пойдем, что ты, мам, - исподлобья косясь на медленно расходившуюся толпу,
попросил он. - Хватит уже...
- Вроде как сердце ошунуло, - сказала она виновато. - Ты иди, иди, я
сейчас.
- Вставай, вставай, мам, - круче свел брови Егор, но, встретив неожиданный,
незнакомый взгляд Ефросиньи, на полуслове осекся, вдруг он понял, что мать имела
какое-то
право быть здесь и поступать так, как этого ей хотелось, и что он сам не имеет
сейчас в
отношении нее никаких прав; все это он скорее почувствовал, чем осмыслил, и уже
не знал,
куда деться и как незаметно отойти и сторонку.
Видя его замешательство, Ефросинья, хотя ей очень хотелось остаться здесь
одной и
поплакать еще, слепо, сквозь слезы, улыбнулась ему и согласно кивнула. Он помог
ей встать;
низкое осеннее солнце катилось по небу, топкие, хрустящие ветки ракит струились
на ветру,
словно косой, непрерывный дождь. Густищинцы, свершив необходимое, дружно
тянулись по
дороге в село, и Ефросинья, еще раз оглянувшись па свежую могилу с белым, гладко
выструганным крестом, тоже пошла было вслед за Егором, но затем окликнула его,
вернула и
молча провела в другой конец погоста, к старой, но ухоженной могилке (на ней
лежала
небольшая связка выбеленных временем и непогодой, давно засохших полевых цветов,
оставленных самой же Ефросиньей еще на пасху, да и края могилки были обложены
дерном, и
на небольш

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.