Жанр: Драма
Мужики и бабы
...ж дома". Чудак был родитель - подрядился у
попа Афанасия подправить иконостас, отремонтировать двери, окна, алтарь в
храме за могильное место в церковной ограде да за памятник, высеченный из
белого известняка. Памятник этот, а в нем было пудов двадцать, приволок
домой и хранил на дворе до самой смерти. Да, странный был человек, и
религиозный и бунтарь одновременно, думал Кадыков, стоя у могилы. Он
вспомнил, как в семнадцатом году летом пантюхинские мужики воевали с
уездной милицией. А зачинщиком был его отец.
Как раз накануне Троицы... Поехали они в Мучинскую дубовую рощу за
молодняком. Отец передом. "Мужики, - говорит он, - поскольку царя нет,
таперика распоряжаемся мы". Ну, заехали с краю, который поближе, и пошла
щеповня... только роща загудела. Вот тебе является объездчик от
управляющего хутором: "Пошто дубье дерем? Кто старший?" - "Я", - говорит
Тимофей Кадыков. "Чье решение?" - "Наше... На сходе решили". - "Тогда,
говорит, пойдемте к выборным и управляющему. Акт подпишем. Ему ведь тоже
отчитываться надо. Лес-то помещичий". Управляющий Квашнин, а помещик
Кривокопытов сидит далеко, где-то в Рязани. Его лес-то... "Ну да, был
его..." Пойдем, подпишем. Пусть знает наших. Пошли с объездчиком Тимофей
Кадыков да кум Епифаний Драный. Энтому не впервой, ходок бывалый по всем
мужицким хлопотам. Его и драли не раз в волости за недоимки, отсюда и
прозвище прилепилось. Пошли весело, ходко... Вот тебе, не прошло и часу -
бежит Епифаний без фуражки, рубаха располосована, пупок наружу и орет:
"Ребята, наших бьют". Ну, ринулись мужики на хутор, кто с топором, кто с
дубьем... А там - тишина мертвая. Ворота на запоре, двери дубовые... Не
дом - крепость. Стучат, грохают в окна, в двери. Ни звука. "Они в погреб
его затащили! - кричит Епифаний. - Высаживай двери!" Подняли бревно от
завалинки, раскачали - шарах в ворота! Они с крюков слетели. Ворвались на
двор... Так и есть. Сидит в погребе Тимофей, связанный валяется, весь в
синяках, и кляп во рту. Ах, туды вашу растуды!.. Скрутили, связали
управляющего и двух скотников и давай им банки рубить: один шкуру на
животе оттягивает, закручивает, а другой ребром шершавой ладони, что
доской, по натянутой коже как шарахнет - "бух!". "А-ы-ы!" И лиловые,
иссиня-кровавые потеки плывут, растекаются радужным переливом по вспухшей
коже. Управляющий Квашнин - мужчина солидный, кожа белая, живот большой.
Захватывали толстую брюшину его пятерней, били в две руки глухо, как в
дежу с тестом. После трех банок он и голос потерял, только носом свистит
да хрипом исходит.
Этих кинули посреди двора связанными, Тимофея поставили на ноги. Ну,
как - своим ходом пойдешь? Пойду... И только тут заметили объездчика - он
на повети хоронился. Они было бросились за ним. Он через забор сверху-то
маханул - да в сад. А там лошадь у него привязана была. Пока мужики
очухались, выбежали со двора, он уж по дороге зацокал... Только пыль
столбом.
"Ну, мужики, таперика берегись, - сказать Тимофей. - Всей милицией
явятся". - "Ня бойсь!.. Мы тебя не выдадим".
На другой день у пантюхинской околицы появился милицейский патруль -
шесть верховых с винтовками через плечо. Мужики заставили околицу
телегами, набросали на телеги бороны зубьями кверху и сами залегли, кто с
дробовиком, кто с берданкой, а кто и с вилами да с косой. Баррикада!
- Выдайте зачинщика! - говорит старший наезда. - Не то отряд вызовем.
Хуже будет.
А те из-за своей засады:
- Лес наш. Таперика мы сами хозяева. Подавайте в суд. Пускай рассудят
по закону.
Так они потоптались возле околицы, а приступом взять побоялись - не
осилят. Чего их всего-то? Горсточка... Колами и то зашибут. Ладно, поехали
по конопляникам, вдоль задов... Ну, думают пантюхинские, наша взяла,
струсили.
А те заметили щербину в огородных плетнях - заброшенную усадьбу
Марфутки Погорелой - и сквозь эту брешь ворвались с гиканьем в село.
Сорвали винтовки: "Расходись по домам! Стрелять будем!" Захлопали
выстрелы, забрехали собаки, завизжали свиньи, бабы заголосили. Ну, прямо
как на пожаре. Думали милиционеры - мужики, мол, дрогнут от такого
внезапного удара с тыла, побросают свои дробовики да вилы и по домам
разбегутся. Но не тут-то было... Пантюхинцы, услыхав выстрелы, как в
штыковую бросились с обоих концов села с вилами наперевес. Ну, застрелили
десяток, другой... А их сотни... Ревущая, разъяренная, неудержимая лавина.
Сомнет и в землю втопчет. Постреливая в воздух, не спуская глаз с
наседающих мужиков, милиционеры заворачивали коней и один за другим, как
застигнутые облавой волки, ныряли в спасительный проран Марфуткиной
усадьбы. Победа пантюхинцам обошлась почти бескровно, если не считать
убитой свиньи да раненого деда Михея Каланцева, - шальная пуля прошила
стену избы и задела ему ягодицу. Он лежал на печи... Мужики смеялись:
"Ничего, Михей Корнеевич... Главное, бок не задела - спать можно. А
сиделка тебе ни к чему. Похлебать щей и на боку можно. На печь подадут.
Еще лучше".
Но Тимофея Кадыкова все-таки взяли. Схватили его недели через две на
тихановском базаре. Били при всем народе кнутами... Потом сорвали с него
рубаху, связали руки и ноги и везли через все деревни по столбовой дороге
в уездную тюрьму. Просидел он до глубокой зимы, пока власть не сменилась.
Пришел больной, избитый... Покашлял месяца два да и помер.
Гулкий скрежет церковных железных дверей заставил Кадыкова очнуться.
Возле паперти собирался народ к заутрене - больше все молодайки в
длинных полосатых поневах, в темных, в белую крапинку ситцевых платках,
повязанных углом, по-старушечьи, да с белой перевязью широких рушников,
приторочивших на весу перед грудью запеленатых младенцев. Судя по густо
запыленным сапожкам да высоко шнурованным ботинкам-румынкам, можно было
предположить, что пришли они издалека. И Кадыков вдруг вспомнил, что скоро
Троица - самая пора исцеления больных младенцев.
Пантюхинская церковь, срубленная из вековых дубов, стоявших когда-то на
этом пустынном бугре, заложена была две сотни лет назад в честь Сергия
Радонежского. В церкви хранились чудотворные мощи отца Сергия,
изображенные на литом медном складне. Этот складень на красной ленте со
святыми мощами надевали на страдающего младенца. Служили молебен... И с
той поры замечали - либо дело шло на поправку, либо младенец исходил,
истаивал за каких-нибудь два-три дня. Так и называлось это грозное
приобщение - жить или помереть.
Оттого и скорбны были материнские лики и в просторных одеждах
преобладали траурные цвета - белый [раньше в России на помин надевали
белые ширинки, платки и запоны] и черный.
Кадыкову пришлось самому против воли своей пережить мучительные часы
ожидания этих чудодейственных молебнов. В молодые годы жена его, Нюра, по
какой-то темной непонятной болезни лишилась молока, и на глазах увядали,
чахли младенцы: на ножках и ручках сводило до сухой собачьей щурбы кожицу,
раздувался и стекленел животик, хоть по столу катайся. С застывшим испугом
в округленных сдавленных криком глазах, носила детишек Нюра под святые
мощи. Не выживали. На второй день умерла Настенька, на третий - Ванечка...
А тот затаенный испуг в округлых глазах, тусменно-желтый болезненный цвет
лица да вяло опавшие скорбные губы так и остались у Нюры с той поры, как
наклеенная маска. Так и жили Кадыковы без детей...
Расстроенный до слез этими скорбными воспоминаниями, Кадыков понуря
голову вышел из церковной ограды и направился к коновязи.
- Здорово, казак! - окрикнул его кто-то.
Кадыков вздрогнул и оглянулся - по тропинке к церкви шел ветхий
кривоногий псаломщик Степан Глазок и щурил радостно свое и без того
морщинистое, как печеное яблоко, лицо.
- Гляжу на лошадь и думаю: откентелева такой молодец прискакал? И
лошадь породистая, и седельце вроде в серебряном окладе... Ан,
оказывается, наш... Малайкина Соска.
Пантюхинских прозвали Малайкиной Соской. Принесла молодайка младенца
издалека под святые мощи да и заночевала возле церкви. А утром хватилась -
нет соски. Вот она и спрашивает дьякона, отворявшего храм:
- Отец дьякон, ты по церкви слонялся - малайкину соску не видал?
- А что у тебя за соска?
- Семь картох да хлеба ломоть...
Так и пошла с той поры дразниловка:
- Эй, пантюхинские! Кто из вас малайкину соску съел?
А потом и прозвище прилепилось к каждому жителю села - Малайкина Соска.
Степан подошел, протянул сухую детскую ручонку, поздоровались.
- Прогуляться к нам ай по делу? - спросил Степан.
- На избу свою хочу взглянуть, - ответил Кадыков, развязывая повод
коня. - Случаем, сени не растащили на растопку?
- А чего хитрого? И растащат. Бесплизорная изба что мертвец
незахороненный, один смрад от нее. Поди, надоело по кватерам тихановским
шататься?
- Надоело, Степа, - весело сказал Кадыков, вскидывая свое легкое
подтянутое тело в седло и разбирая поводья.
- Эх, голубь заблудший! Тяни до своей голубятни, не то чужие сизари
глаза выклюют...
"А что, и впрямь, пожалуй, надо в Пантюхино переезжать, - думал
Кадыков, удаляясь от церкви. Работа у него теперь подвижная. Нынче здесь -
завтра там. Утречком иной раз и пробежаться до милиции нетрудно. А то на
лошадке - обещали закрепить за ним одну лошадь. Вот и будет держать ее на
своем дворе. - Приволье в Пантюхине лучше тихановского. Нюра гусей опять
разведет, овец... Двор просторный, а дом сухой да теплый... Чего уж лучше?
Скажу-ка я Нюре. Вот обрадуется", - совсем размечтался Кадыков. И,
осмотрев свой высокий под тесовой крышей дом из красного лесу, найдя все в
отличном состоянии, он решил твердо переехать в Пантюхино. А решив,
завернул на пантюхинские луга, лежавшие между Святым болотом и Мучами.
Трава стояла непрорезная - уж не проползет. "Мелкая, шелковистая, упругая
под ветром - шерсть, а не трава! - радовался Кадыков. - Нет уж, дудки!
Луговой надел в этом году он возьмет здесь, в Пантюхине. Хватит, пошатался
по чужой стороне..."
Крупной, машистой рысью, в добром расположении духа он быстро доехал до
Больших Бочагов и свернул к мельнице Деминых. Увидев его, Федот остановил
жернова, отряхнулся от белого мучного налета и пригласил Кадыкова в
рубленый пристрой, вроде боковушки. Здесь он молча достал из деревянного
настенного шкафчика школьную тетрадь, сложенную вдвое, и кинул ее на голый
дощатый стол.
- Тут все записано, что украли, - и пододвинул к столу табуретку.
Кадыков мельком взглянул на тетрадь:
- Я уже знаю... Мне начальник показывал вашу опись. Ты мне скажи насчет
улики.
- Какой улики? - Федот медленно, словно жернов, повернул голову,
выкатил белки.
- Где тюбетейка? - спросил строго Кадыков.
- А-а, вон что... - Федот мотнул, как мерин, головой. - Ни хрена не
стоит эта тюбетейка.
- Почему?
- Ездил я вчера к Васе Белоногому сам.
- Ну и что?
- В ту самую ночь, когда обокрали мой амбар, Вася был на
лесозаготовках. Он работает уполномоченным от селькова... Заготовляет
дрова и шпалы. Сотня человек у него работает.
- Это еще ничего не говорит. Он мог ночью незаметно съездить, а утром
вернуться.
- Не мог... Во-первых, это далеко, верст сорок, а то и все пятьдесят
будет. Сотню верст в телеге за ночь не сделаешь по нашей дороге. А
во-вторых, он был в ту ночь с председателем селькова. Они деньги привезли
лесорубам, получку... Ну и выпивали вместе. Я все разузнал.
- А почему тюбетейку сразу не отдал начальнику угрозыска?
Федот вздохнул и поглядел на Кадыкова по-бычьи, исподлобья:
- Потому, мил человек, что он мой брат. Хотел знать наверняка. А потом
заявил бы, будь спок.
- Вот народ... Нарушают инструкцию по уголовному розыску, да еще
успокаивают. Понимаешь ты, голова два уха? За такое сокрытие улики я на
самого тебя должен протокол составлять. Может быть, ты все дело нам
запутал.
Федот и ухом не повел:
- А кто тебе сказал про тюбетейку?
- Это уж не твое дело... Расскажи подробней, что украдено, при каких
обстоятельствах?
- А чего тут рассказывать. Вон все записано, - кивнул он на тетрадь. -
Амбар стоит на выгоне - съездий, посмотри. А мне некогда, меня люди ждут.
Извиняй.
И Федот толкнул ногой легкую скрипучую дверь.
8
Поскольку в Тиханове базары собирались по воскресеньям, то на Троицу,
как говаривали тихановцы, сам бог велел торговать.
Готовились к этому дню загодя - лавочники товары свои раздавали по
лоточницам, накладут всякой всячины: и ленты, и кружева, и платки, и духи,
и пудру, и брошки... Саквояж наложат - только бери. Запишут в тетрадку,
распишись и ступай, торгуй на счастье. Выручка будет - расплатишься, а нет
- до другого базара откладывай.
Трактирщики квас варят, пиво привозят. Да что там пиво! Вином церковным
подвалы забивали - бочками накатывали. А уж русско-горькой все буфеты
уставят, хоть казенку закрывай. Правда, за последние годы поубавилось
частных магазинов в Тиханове, но полдюжины еще торговало, да два трактира
устояло, один артель на паях держала, второй - Семен Дергун, худоногий
касимовский летун; снимал он мирское здание, построенное еще накануне
мировой войны.
Зато уж чайных открывалось в этот день по доходу: с утра глядишь -
десять пары пускают, а под вечер - все пятнадцать насчитаешь. А чего
хитрого? Самовары разожгли, столы накрыли да мальчика в белом фартуке в
дверях поставили. Вот и половой: "Дяденька, чайку испить! Калачи ситные,
кренделя сдобные! Сухарики молочные!.." Заходи, присаживайся, хоть в
одиночку, хоть артелью-обозом. Места хватит, дома в Тиханове просторные.
Вода дешевая - три копейки заварной чайник, а калачей ситных - из калашных
да булочных натаскали. Их в Тиханове целых три - выбирай на вкус. А хочешь
- и колбаски подадут хоть чайной, хоть копченой... Отрежут коляску -
ломоть - в блюдце не умещается, так чесноком шибанет, что дух замыкает. А
ежели ты, к примеру, из Агишева приехал и тебе больше по душе сухая
конская, пожалуйста, изволь конской... Так просушена, что без ножа зубы
обломаешь. Пашка Долбач для всех старался и татар не забыл.
И пошло с утра, повалило со всех концов в Тиханово великое множество
пешего и конного люду: от кладбищенского конца мимо двух церквей вдоль
железной в крестиках ограды потянулись "залесные глухари" из Гордеева да
Веретья, из Тупицына, из Лысухи, Шумахина, Краснова... Эти все в
домотканом да в лаптях, - на мужиках суровые рубахи с расшитыми отложными
воротниками, с жесткими стоячими гайтанами, с петухами по подолу; бабы в
тройном облачении: снизу рубаха полотняная белая с красными ластвицами -
широкими врезками под мышкой на пухлых вышитых рукавах; на рубаху
надевается в ярких разноцветных полосах суконная юбка - понька, а поверх
всего - белый запон - урезанный сзади по талии сарафан с кумачовым
обкладом по вороту, с черной вышивкой и множеством блестящих стеклянных
пуговиц до самого подола. Да еще пояс плетеный, шириной в три пальца с
длинными яркими кистями, свисающими на правое бедро... А ноги у всех
толстые, обутые по-зимнему в белые онучи да в лапти-семирники.
- Эй, Ниноцка! Заходи ноги погреть, на пецку посадим, - дразнили их
тихановские.
Все залесные цокали и якали, но зато называли друг друга уважительно:
Васецка, Манецка...
- Водохлебы! Самоварники! - кричали те в ответ. - Вы квасом стены
конопатили!..
Залесные ходоки бойкие: один едет, трое идут. Возы у них громоздкие -
не больно и усядешься: кадки да жбаны, самопряхи, ступы с пихтелями,
пахтаницы, воробы, дуплянки, ложки и ковши, доньцы, гребни чесальные,
веретена... И поверх всего связки желтых хрустящих лаптей с медовым сытным
запахом.
Обочь залесным, с другой стороны церковной ограды, от Лепилиной
кузницы, стоявшей на бугре у въезда в село, вливался в Тиханово другой
поток торговых гостей; эти все больше ехали от Пугасовского черноземья, от
городской станции далекой железной дороги, ехали по большаку в тарантасах,
в бричках, на широких ломовых дрогах, ехали и на рысаках, и на битюгах, и
даже впристяжку, на паре... Везли рожь, муку, пшено и гречку, везли
селедку в бочках и воблу сушеную в мешках, а то и навалом, тянули за
телегами коров и телят, везли в кошелках гусей, индюшек, поросят, а в
тележных задках, притрушенные свежескошенной травой, лежали связанные
свиньи. Этот живой и темный поток с коровьим мычанием, с поросячьим визгом
и звонким гусиным гагаканьем обгоняли торопливые крылатки пугасовских
извозчиков; везли они китайцев с белыми корзинами, с пухлыми кожаными
саквояжами, набитыми пугачами и пробками, рожками и дудками, разноцветными
фонариками, райскими птичками и пронзительно кричащими надувными
чертиками: "Уйди! Уйди! Уйди! Уйди!"
- Ходя, соли надо? - роняли китайцам с возов.
- Шибако гулупый... тебе, цхо! - отвечали китайцы, обнажая крупные
желтые зубы, и сердито плевали под колеса.
А навстречу этим юго-западным колоннам двигались в село с севера, с
востока, с юга такие же бесконечные вереницы людей и повозок, словно по
единой команде сходилось одно большое войско на шумный бивак, чтобы
разобраться, построиться толком и разом, дружно ударить по врагу. Здесь
были свои и драгуны, и уланы, и гусары - с высокомерием истинных
аристократов поглядывали на залесную публику речники. Эти не поедут в
домотканых рубахах да в лаптях на базар: мужики в фуражках с лакированными
козырьками, в яловых сапогах, а то еще и в хромовых; да с галошами, в
костюмах-тройках, а если нет жилетки, то пиджак нараспашку, чтобы брючные
подтяжки видны были. Вот мы как, по-городскому! И бабы у них в шелковых
платках, в сапожках да в ботиночках на высоком каблуке, юбки длинные,
широченные, в складках - шумят, что твои кринолины. И скот гонят отменный,
коровы гладкие, пестрые холмогоры да симменталы, до рогов не достанешь, не
коровы - буйволицы. А что ж такого? Эти желудевские да тимофеевские по сто
возов одного сена накашивают. Вот оно что значит луга-то под боком. Да и
река прибыль дает - на пароходах ходят, лес сплавляют. И торговля не
последнее дело. Оттого и нос воротят и кричат презрительно с высоких телег
каким-нибудь пантюхинским пешеходам с заплечными корзинами:
- Эй, родима, чего несешь, кунача аль макача?
Мало-помалу эта разношерстная масса людей, напиравшая в село со всех
концов, растекалась по улицам и площади, перемешивалась, занимала свои
ряды, палатки, коновязи... И шумный пестрый российский базар принимал свои
привычные очертания и формы: самая длинная, Сенная улица в зимнее время
сплошь заставлялась возами с сеном в ряд по четыре (три рубля за воз, а в
возу тридцать пудов), теперь, в весенне-летний сезон, становилась конной -
сюда сходились барышники и цыгане, коновалы и кузнецы, подрядчики и
скотогоны; здесь шумно и долго ладились, хлопали по рукам и совали ладони
через полу, тыкали коням в бока, дули в ноздри, заглядывали в зубы; а на
соседней улице в Нахаловке шел такой же шумный и азартный торг скотом: "А
ну дай руку? Ну, сунь палец... Чуешь, по сгиб ушел?.. Вот колодец так
колодец!..", "А хвост какой? Возьми, говорю, хвост! На три казанка ниже
колена! Это тебе не порода?" Зерном, мукой - и пшенной, и пшеничной, и
ржаной - забиты две улицы, прилегающие к церкви.
Вся площадь центральная застроена татарскими дощатыми корпусами: здесь
и краснорядцы с шелками да сукнами, с батистом, сатином, с коврами, с
персидскими шалями; здесь и татары-скорняки да меховщики с каракулем
черным и серым, с куньими да бобровыми воротниками, с красными женскими
сапожками, с мягкой юфтью и блестящим хромом, с твердыми, громыхающими,
как полированная кость, спиртовыми подошвами. А вокруг них в легких
палатках на фанерных полках расположилась шумная ватага лоточниц, своей
яркой и пестрой россыпью товаров уступающая разве что одним китайцам. А на
окраине площади, прямо на земле, на разостланных брезентах раскинули свои
товары горшечники и бондари, жестянщики и сапожники; перед ними горы
лаптей и драного лыка в связках, горшечные пирамиды, радужные переливы
свистулек, петухов, глиняных барынь, расписных чайников, кадок,
самопрях...
А там еще мясные и рыбные ряды, целиком забившие Сергачевский конец, да
на улице Кукане два ряда - медовый да масляный. Мед сливной и сотовый:
гречишный, липовый, цветочный. А в грузных серых торпищах тут же
продавались семечки ведрами.
И горланили, соперничая, пантюхинские блинницы да пирожницы с
тихановскими черепенниками: у одних корчаги со сметаной и чашки да тарелки
с блинами, у других подносы с черепенниками.
- Родимый, бери блинка! Ешь, кунай в корчагу!
- А макать можно?
- Макай, макай...
- Так что продаешь, макача аль кунача?
- А мы черепенники! Теплые черепенники... Мягкие, воздушные... -
кричали вперебой тихановские молодайки, поднося на большом противне
принакрытые полотенцем, дымящиеся, коричневые, похожие на маленькие
куличи, ноздрястые черепенники, испеченные из гречневой муки. Рядом с
черепенниками бутылка конопляного масла с натянутой на горлышке
продырявленной соской. Прохожий бросает на противень пятачок, берет
мягкий, пахнущий гречневой кашей черепенник, разламывает пополам и
подставляет дымящиеся ноздрястые половины:
- Голуба, посикай-ка!
Молодка берет бутылку и брызгает маслом на черепенник, отсюда и
прозвище:
- Эй, ты, посикай-ка, подь сюда! Черепенники парные?
- Ой, родимый, духом исходят... Только рот разевай.
А над всем этим людским гомоном и гвалтом, над поросячьим визгом и
лошадиным ржанием, над ревом и мычанием, над петушиными криками, над
тележным грохотом и скрипом колес величаво и густо плывут в вышине тяжелые
и мерные удары большого церковного колокола: "Бам-м-м! Бам-м-м!" Это
корноухий церковный звонарь Андрей Кукурай, принаряженный по случаю
праздника в черный суконный костюм и хромовые сапоги с галошами, с высокой
колокольни под зеленой крышей посылает прихожанам господний благовест,
приглашая к обедне в раскрытый храм, где входные врата и двери, иконы и
клирос увиты зелеными ветвями берез; а на паперти, на изразцовом церковном
полу густо раструшена только что скошенная трава, отдающая горьковатым
свежим запахом сырости.
Андрей Иванович Бородин вывел на Сенную улицу в конный ряд своего
трехлетнего жеребенка Набата; ведет его под уздцы, шаги печатает
прямехонько, точно половица под ним, а не дорога, сапожки хромовые,
косоворотка сатиновая, прямой, как солдат на смотру, и жеребенок гарцует,
ушами прядает. Картина! Темно-гнедой, с вороненым отливом по хребтине,
грива стоит щеточкой, челка на лбу... Оброть с медными бляшками, с
наглазниками, чтоб в сторонку не шарахался от каждого взмаха руки
напористого барышника. Эй, православные, посторонись, которые глаза
продают!
Не успел Андрей Иванович толком привязать жеребенка, как ринулся к нему
бородатый хриплый цыган в белой рубахе и длинных черных шароварах, почти
до каблуков свисавших над сапогами.
- Хозяин, давай минять? Твой молодой - мой молодой.
За цыганом вел мальчик круглого игреневого меринка.
- Хрен на хрен менять, только время терять, - ответил Андрей Иванович.
- Ай, хозяин!.. Пагади, не торопись. У тебя двугривенный в руке - я
тебе целковый в карман кладу.
- Иди ты со своим целковым... Чертова деньга дерьмом выходит.
- Ай, хозяин! Ты пагляди, не копыта - камень. Гвоздь не лезет... Ковать
не надо, - азартно хвалил за бабки своего мерина цыган.
- Эй, цыган, чавел! Не в те двери стучишься, - окликнул цыгана
желудевский барышник, известный на всю округу по прозвищу Чирей. - Здесь
именная фирма, понял? Здоров, Андрей Иванович, - протянул он руку Бородину
и кивнул на жеребенка: - Объезженный?
- Да... Весной даже пахать пробовал.
- Как в телеге ходит? На галоп не сбивается?
- Рысь ровная... идет, как часы... Можно посмотреть.
- Понятно! - Чирей худой и суровый на вид, в белесой кепке, натянутой
по самые рыжие брови, нагнулся и быстро ощупал ноги Набата, хлопнул по
груди, схватил пальцами за храп и так сдавил его, что лошадь ощерилась...
- Ну, что ж, - сказал, окидывая взглядом жеребенка. - Коротковат
малость, и зад вислый.
- А грудь какая? А ноги? - сказал Андрей Иванович.
- Грудь широкая. Сколько просишь?
- Для кого ладишься? Для приезжих или своих?
- Свояк просил. Лошадь стара стала, татарам на колбасу продал.
- А что сам не пришел? Хворый, что ли?
- Слушай, ты лошадь продаешь или милиционером работаешь?
- Я ее три года растил. Хочу знать - в какие руки попадет.
Чирей растопырил свои длинные пальцы с рыжими волосами:
- А что, мои руки дегтем мазаны?
- Так бы и говорил - через твои руки пойдет. А там что будет делать -
камни возить или на кругу землю толочь - это тебя не касается.
Чирей осклабился, выказывая редкие желтые зубы:
- Ты чего? На поглядку под закрышу хочешь его поставить, да? Чтоб овес
на дерьмо перегонял... Ну, сколько просишь?
- Две сотни, - хмуро ответил Андрей Иванович.
- Вон как! Ты что, и телегу со сбруей отдаешь в придачу?
- Ага. И кушак золотой на пупок. Скидывай ремень!
- Это кто здесь народ раздевает? При белом свете! - послышался за
спиной Андрея Ивановича частый знакомый говорок. Он вздрогнул и обернулся.
Ну да!.. Перед ним стоял Иван Жадов, руки скрестил на груди, глаза нагло
выпучил и ухмылялся. А за ним - шаг назад, шаг в сторону, руки навытяжку,
как ординарец за командиром, стоял в серой толстовке и в сапогах Лысый. На
Иване белая рубашка с распахнутым воротником, треугольник тельняшки на
груди и брюки клеш. Андрей Иванович тоже скрестил руки на груди и с
вызовом оглядывал их.
- Нехорошо как-то мы стоим, не здороваемся... Не узнаешь, что ли? -
спросил Жадов и обернулся к Лысому: - Вася, тебе не кажется, что этот
фрайер, который скушать нас хочет, вроде бы жил на нашей улице?
- Он, видишь ли, с нашей Сенной переехал в Нахаловку, а там народ
невоспитанный.
- Вон что! - мотнул головой Жадов. - Он с нашей улицей теперь знаться
не хочет.
- Ваша улица та, по которой веревка плачет, - сказал Андрей Иванович. -
А Сенную вы не трогайте.
- За оскорбление бьют и плакать не велят, - процедил сквозь зубы
...Закладка в соц.сетях