Купить
 
 
Жанр: Драма

Третьего не дано

страница №9

и с Велегорским.
- Поэзия - оружие, - чуточку запальчиво возразила Юнна.
- Я боялся за тебя. Там, в особняке. И счел более разумным...
- Не надо об этом, - прервала его Юнна, - не надо...
- Но ведь и ты... Я ждал, что ты первая бросишься ко мне...
- Но я же...
- Хорошо, хорошо, пе объясняй. Я боюсь за тебя.
Этот Велегорский - он хороший человек? Я наслышан о нем только как о
поэте. - Отец густо покраснел, сказав это, а Юнна хорошо знала, что он
краснеет всегда, когда вынужден говорить неправду.
- Смотря что вкладывать в понятие "хороший", - ответила Юнна. - Мне он
нравится, с ним легко и весело. К тому же я люблю его стихи.
- Я боюсь за тебя, - снова повторил отец. - И как бпло бы чудесно, если
бы ты знала поэзию и не знала политики. Бури и грозы не для тебя. Ты
нежная, хрупкая...
- Ты зайдешь к маме?
- Конечно, конечно, - порывисто ответил он. - Ты же знаешь, как я
люблю, обожаю ее. И мы снова - придет время - будем жить, как прежде. Но
это счастье надо завоевать, за него надо бороться.
- Так пойдем скорее домой, что же мы стоим! Только я сначала подготовлю
маму, а потом уж войдешь ты.
Иначе сердце ее может не выдержать такого счастья!
Правда, она всегда верила, что ты воскреснешь. Пойдем же!
И Юнна уже представила себе сияющее лицо матери.
- Ну пойдем же, пойдем...
- Нет, только не сейчас. Родная моя, я все-все понимаю, только не
сейчас. Для меня самого эта разлука страшнее каторги, страшнее смерти, но
есть причины...
Ты поймешь меня потом, ты поймешь...
Он внезапно закрыл лицо ладонями, и Юнна услышала, как сквозь
вздрагивающие пальцы прорвалось приглушенное рыдание. Она впервые в жизни
видела, что отец плакал, и в душе ее тут же исчезло, улетучилось все, что
не имело отношения к тому чувству любви, с которым она, еще малюткой,
впервые осознанно прильнула к отцу и которое и теперь сохранило свою
первозданную силу, вызывало светлую радость.
- Все будет хорошо, все будет хорошо, надо только выстоять, - стала
утешать Юнна, прижавшись к отцу.
Плечи его вдруг затряслись еще сильнее, и, хотя рыданий не было слышно,
Юнна ощутила, как дрожит его исхудавшее тело.
- Ты... ни разу не назвала меня отцом, - прерывисто, как в бреду,
прошептал он, не отрывая рук от лица.
И Юяну вдруг охватило прежнее, счастливое сознание того, что отец дорог
ей, дорог, что бы ни случилось, что бы ни переменилось в их жизни.
- Папка, - прошептала она, - папка!.. , Отец обнял ее, и оба они
беззвучно плакали, словно пробил час их расставания, а Юнна все шептала и
шептала как заклинание:
- Папка!.. Папка!..
Они долго стояли так, несчастные и счастливые: обстоятельства были
сильнее их, зато они были сейчас вместе.
Потом отец взглянул на часы, выпрямился. Он снова стал до малейшей
черточки похож на того человека, которого Юнна увидела в особняке. И ей
стало страшно:
она не хотела видеть его таким, своего отца.
- Мне пора... Но мы еще увидимся. Я дам о себе знать. Да сохранит тебя
господь. И... прошу тебя, не говори пока ничего маме...
Он прикоснулся ко лбу Юнны холодными сухими губами, как-то неловко,
застенчиво отвернулся и быстро исчез в темноте.
Юнна сначала инстинктивно пошла за ним, но, вспомнив, что ей надо идти
в противоположную сторону, как в забытьи, побрела к Лесному переулку.
Почему она не спросила отца о самом главном - за какую он Россию? Ведь
сейчас две России, а не одна.
И тут же ответила себе: "А ведь и так все ясно, все ясно", хотя и
понимала, что еще многое неясно. Ведь если и отец, и она, его дочь,
встретившись, не открыли друг другу душу, значит, что-то невидимое,
неотвратимое разделяло их.
"Нет, нет, я не могу сейчас идти туда, не могу, - взволнованно думала
она. - Мысли мои - только об отце:
с кем он, почему так ведет себя? А я должна идти к этим глубоко чуждым
мне людям. Нет, я не пойду к ним сейчас, не пойду!"
"А почему отец так странно переспросил: "За революцию?" - вдруг
вспыхнула в ее голове тревожно жгучая мысль. - И почему, как скованный
льдом, застыл, когда я сказала, что дядя Глеб был чекистом?"
Она еще не могла прямо и точно ответить на эти вопросы, но знала, что
теперь уже не успокоится, пока не поймет, чью правду хранит в своем сердце
отец.

И Юнна быстро повернула в Лесной переулок.

11


Ружич застал Савинкова за необычным делом: облачившись в плотный халат,
он сидел на стремянке у полок, туго забитых книгами, и, с трудом
вытаскивая богато переплетенные тома, с жадным интересом листал их.
- Вениамин? Без предупреждения! - На лбу Савинкова отчетливо зачернели
морщины. - Случилось что-нибудь?
- Нет, - мрачно ответил Ружич. - Ничего не случилось.
- Но почему в столь неурочный час?
Ружич удивленно посмотрел на сердитое и как-то сразу потускневшее лицо
Савинкова, на халат, нелепо висевший на нем. Непривычен и странен был
контраст между по-военному подтянутым и собранным Савинковым и этим
человеком, по-домашнему примостившимся на стремянке.
- Ты не хочешь мне сказать? Или с тобой что-то неладное? - Савинков
спрашивал тоном человека, опасающегося больше всего за себя.
Сколько бы раз ни встречал Ружич Савинкова, тот всегда был разным: то
замкнутым - силой не выбьешь слова, то разговорчивым, даже болтливым, то
бесшабашно веселым и остроумным, то мрачным и загадочным, как сфинкс.
Сейчас трудно было даже предположить, что этот человек, бережно и
самозабвенно листающий книгу, и организатор военного заговора, с упрямой
настойчивостью идущий к своей цели, - одно и то же лицо.
- Молчишь? - укоризненно сказал Савинков, отшвырнув книгу, легко
спустился на пол, схватил Ружича за плечи и немигающими, диковатыми
глазами посмотрел куда-то поверх его головы.
"Всегда смотрит поверх головы", - отметил Ружич.
- Не поверишь! - воскликнул Савинков, не отпуская Ружича. - Пишу! А
когда пишу, читаю все, с чем ив согласен, что хочется опровергать.
Поиздеваться люблю!
Тогда рождаются импульсы, тогда в душе как в огненной печи! И не
осуждай, друг! Скажешь сейчас, когда пожар - не время быть Пименом. Но
если бы ты знал, как это спасает! От всего - от кошмаров, от иллюзий, от
бешенстпа.
Спасает... Ну, ты говори, говори, не молчи только. Ты разве не знаешь -
можно убить молчанием, уничтожить, иссушить!
- Знаю, - слегка отстраняясь от Савинкова, сказал Ружич. - Спрашиваешь,
зачем пришел? Не с кем отвести душу, вот и все...
- Нервы! Проклятые нервы, обожженные войной, революцией, человеческой
подлостью... - с истерической искренностью произнес Савинков. - А ты
говори, говори, вот увидишь, станет легче!
Будто зимней стужей дохнуло на Ружича. Он смотрел и знал, что не
вымолвит ни единого слова до тех пор, пока хоть чуточку не оттает душа.
До встречи с Юнной ему казалось, что стоит лишь повидаться с дочерью,
как тяжкие испытания станут легче: в ее словах, в ее сочувствии он обретет
новые силы.
Надежды не оправдались - несмотря на то что ни он, ни дочь ничего не
сказали друг другу открыто и прямо, он интуитивно почувствовал, что между
ними стоит чтото невидимое, но сильное, способное разъединить их навсегда.
Даже то, что он увидел дочь в особняке у Велегорского, не поколебало этого
чувства, потому что, если бы этот особняк был для нее родным по духу, она
бы говорила с отцом иначе - откровеннее и теплее. Да, она любит его,
страдает. Елене легче - она еще не знает, что он жив. А вот Юнне - новые
муки. Она, вероятно, не скажет матери, что отец жив, что он здесь, в одном
городе с ними, и все же что-то неумолимое и страшное удерживает его от
того, чтобы прийти домой.
Почему он сразу не спросил, с кем она, в каком лагере решила жить и
бороться? И почему она тоже не спросила его об этом? Или они настолько
уверены друг в друге, несмотря на то что произошла революция, которая
изменила или разрушила отношения даже между самыми близкими людьми? Или же
и ею, и им руководит неизбежное в такой сложной обстановке чувство
осторожности?
8 А. Марченко Q Он не знал, как ответить себе на эти вопросы, и потому
не мог заглушить своих страданий - ни книгами, ни алкоголем, ни
выполнением самых опасных поручений савинковского штаба.
Вся ли беда в том, что он вынужден жить порознь с семьей, с самыми
родными ему людьми, терпеть лишения и невзгоды, испытывать муки совести?
Только ли страшное в том, что нужно изворачиваться, юлить, обрывать себя
на полуслове даже в разговоре с дочерью, чтобы, пзбави бог, не сказать
лишнего?
- Борис, ты веришь? - вдруг вырвался у Ружпча вопрос, похожий на стон.
- Борис, ты убежден, что псе хорошо и все верно? Только честно, искренне...
Савинков вскинул голову, лицо его вытянулось. Ружич увидел узкие,
азиатские глаза. Наглухо скрывавшие мысли и чувства, они сейчас светились
светлой скорбью.
Казалось, что Савинков снова смотрит не на Ружича, а куда-то мимо и
выше его. Ружич проследил направление взгляда, надеясь увидеть там икону,
но ничего не увидел.

- Клянусь, верю! - страстно прошептал Савинков, и в этом шепоте не было
уже ни исступления, ни фальши. - Несметная рать собирается под наши
знамена, - отрывисто, убежденно и вдохновенно заговорил он. - И каждый
боец - русский богатырь. Каждый - Илья Муромец. Дрязги десятка карьеристов
- не в счет. Искры от нашего факела летят по всем русским городам и весям.
Восстание вспыхнет как пожар - не потушить. Это будет разрушительный
ураган, после которого мир вдохнет чистый воздух счастья...
Прежде Ружпча волновала патетика Савинкова. Сейчас же, хотя в его
словах слышалась подкупающая искренность, они не рассеивали сомнений, не
убивали тоску.
- Я вот о чем думаю, - глухо сказал Ружич. - Скажи, можно ли с помощью
заговора выиграть схватку?
У нас блестящая конспирация. Мне по душе наш истинно военный порядок.
Но то, что мы прячемся от свота, от людей, - это не слабость? Кто знает о
нас на заводах, в деревнях? Ты же знаешь, сколько лет большевики создавали
партию, готовили почву, чтобы в одну ночь покончить с Зимним... Пойдут ли
за нами рабочие, крестьяне? Им неизвестны наши цели, наши страдания. Их
будут отпугивать золотые погоны.
- Люди уважают не только ум, но и силу, - жестко сказал Савинков. - Как
в волчьей стае верят сильному вожаку, так и в обществе даже тот, кто
мускулам предпочитает ум, принужден считаться с крепкими, увесистыми
кулаками. У нас они есть. - Он вдруг улыбнулся: - Помнишь притчу? Стадо
баранов не хотело переходить через реку. Тогда пастухи взяли
вожаков-баранов на руки и пошли вброд. И все стадо ринулось за ними. А чем
мы не библейские пастухи?
- Это мы-то пастухи? - усмехнулся- Ружич.
- А что, заманчиво?
Савинков хотел добавить, что крепкий кулак - это и помощь союзников, но
сдержался.
- Я был у анархистов. Там по пальцам можно перочесть тех, кто мог бы
пополнить наши ряды, - напомнил Ружич. - Был, как ты знаешь, в группах
офицеров и с союзнической, и с немецкой ориентацией. Везде - разлад,
грызня и дележ власти, а власть-то еще как журавль в небо... О Велегорском
и его группке и говорить нечего.
- А что? - нетерпеливо спросил Савинков.
- Пустота. Миф. Самообман. Мальчишки, жаждущие поиграть в заговор.
- Суровый экзаменатор, - улыбнулся Савинков, стремясь теплым, дружеским
отношением вывести Ружича из мрачного, подавленного состояния. - Не
забывай, что на определенном этапе борьбы каждый сыграет свою роль.
Представь: восстание идет успешно, стремительно, неумолимо. Вот тут-то и
Велегорский пригодится, как христово яичко на пасху. Пусть мальчишки,
пусть играют в заговор, лишь бы сгорали от ненависти к большевикам.
- Может, ты и прав. Но сейчас это не сила.
- Странно. Я был хорошего мнения о Велегорском.
Но бог с ним, с Велегорским. Сил у нас хватит. В одной Казани полтысячи
человек, много оружия. Конспирация отменная: если часть организации
провалится, все равно мы сможем обложить Москву пожаром восставших
городов. И потом, - Савинков не удержался, - англичане на севере, чехи с
Волги, японцы с востока, американцы с...
- Замолчи! - вскочил Ружич. - Замолчи, или я немедленно выхожу из
организации!
- Хорошо, замолчу, - смиренно согласился Савинков. - Но выходить из
организации поздно. И не забывай, что существует Чека. Сейчас ты -
ребенок, - продолжал Савинков. - Обрети мудрость! Смелее смотри в будущее!
Важен конечный результат. Только бы добраться до штурвала. А там -
реверанс перед союзниками и прощальное "адью".
Ружич оцепенело молчал. Он знал: если начнет оспаривать Савинкова,
нервы не выдержат и - истерика.
- Вот и хорошо, вот и великолепно... - повторял Савинков, радуясь, что
Ружич молчит, и все еще не веря, что тот не взорвется.
Ружич с трудом взял себя в руки. Савинков опять заговорил о
Велегорском, предостерегая от поспешных выводов. Ружич и сам понимал, что
не имеет права отвергать то ценное, что, возможно, способна дать группа
молодых офицеров. И разве не встреча с дочерью в особняке у Велегорского
причина такого мнения? Непреодолимое желание уберечь Юнну от водоворота
политической борьбы оказалось выше всех других желаний и стремлений.
- Не знаю, - сказал Ружич. - Но избавь меня от необходимости бывать
там. Дай любое задание, пусть самое рискованное, но только не это.
- Все, что хочешь, но прочь несносную хандру!
Бурю нужно встречать с лицом, на котором восторг и мужество!
- Борис... - тихо начал Ружич, не решаясь задать тот самый вопрос,
который мучил его все эти дни. - Скажи... Вот ты передо мной. Ты знаешь
меня.
Скажи как на исповеди. В те минуты, когда ты остаешься один... Совсем
один... Когда никто не пытается прочесть на лице твои думы. Когда ты ни в
чем не принуждаешь себя... Скажи, тебя обуревают сомнения? Или страх перед
будущим? Или колебания? Ты испытываешь тоску?

Поток вопросов обескуражил Савинкова. Пытаясь скрыть это, он подошел к
столу, наполнил рюмку водкой.
- Хочешь? - не оборачиваясь, спросил он.
Ружич поморщился.
- Я человек, - с отчаянием произнес Савинков, опорожнив рюмку. -
Человек - и этим все сказано. Как и в любую душу, в мою заползают змеи - я
ощутимо чувствую, как они извиваются во мне. Вот - змея-сомнение, вот -
змея-страх. Да, Вениамин, я человек. Бывают минуты, когда я готов забиться
в келью, окружить себя книгами и смотреть на мир только из окна -
бесстрастным, ироническим, равнодушным взором писателя Ропшина, человека,
стоящего надо всем земным. Пусть суетятся, пусть предают друг друга, любят
и убивают, жгут и строят, сеют хлеб и взрывают дворцы. Да, такие минуты
бывают! Но есть еще одна змея, самая сильная и самая жестокая. Она
неумолимым горячим кольцом стискивает все, что парализует мою волю, и
остается только одно - идти к предначертанной цели. Быть властителем
людей, их судеб. Это - исповедь. Это - только перед тобой... Я сказал
"властителем" - нет, не для себя, не ради корысти, и даже не из-за того,
чтобы насытить самое ненасытное чудовище, живущее в человеке, - тщеславие.
Властвовать ради счастья людей, ради будущего России...
Он задохнулся от нахлынувших чувств, и внезапно слезы показались у него
на глазах, и это было так неожиданно, что Ружич растерялся, не зная,
успокаивать ли Савинкова или молчать. Слезы не вызвали в сердце Ружича
ответного сострадания. "Окаменело сердце, отпылало", - горько подумал
Ружич. Он, конечно, не мог заподозрить Савинкова в том, что тот всегда: и
когда держит цветистую речь на заседании штаба, и когда обнимает лучших
друзей, и когда смеется и плачет, - всегда играет роль, как делает это
поднаторевший на театральных подмостках актер. Савинков играл
самозабвенно, талантливо и испытывал острое чувство радости, видя, что
неизменно достигает цели, заставляя других верить даже в то, во что не
верил сам.
И хотя сейчас Ружич не сомневался, что Савинков плачет искренними
слезами, он не растрогался. Но все же ему захотелось быть с ним тоже
искренним и откровенным.
- Борис, я открою тебе свое самое заветное, - произнес он так
проникновенно, словно эти слова прожигали его насквозь. - Я встретил
дочь...
Идя к Савинкову, Ружич решил, что ничего не скажет ему о встрече с
Юнной. И вот - не выдержал...
- Дочь? - воскликнул Савинков, садясь рядом и с видом, выражавшим
доброе сочувствие, понуждая его к рассказу. - И потому ты так встревожен?
- Я встретил ее у Велегорского, - помрачнел Ружич.
- Но это же великолепно, значит, ова с нами! - обрадовался Савинков. -
И тебе остается убедить ее, что до определенного момента ты не можешь
вернуться домой. Успокойся, ты совсем осунулся, даже постарел за эти дни.
Кому это надо?
- Да, да, - устало прикрыл глаза Ружич. - Но есть одно
обстоятельство... - Он замялся, чувствуя, что не должен говорить этого ни
Савинкову, ни кому бы то ни было. Ему все время не давало покоя и мучило
то, что недавно, когда он брел поблизости от Цветного бульвара в надежде
увидеть Юнну, действительно увидел ее, но не одну. Рядом с ней стоял тот
самый чекист, который допрашивал его в "доме анархии". Стыдясь и мучаясь,
он наблюдал за ними из-за дерева и понял, что так разговаривать и
смеяться, как они, могут только влюбленные.
Ружич долго бродил по городу и никак не мог связать в единое целое
офицеров из особняка в Лесном переулке, Юнну и этого парня, похожего на
француза, с которым его столкнула судьба.
- Не надо, ты можешь не говорить, если это трудно или если это только
твоя тайна, - остановил его Савинков, видя, что Ружич колеблется, и этими
словами давая понять, что если тот и послушает его и не скажет того, что
собирался сказать, то все равно будет ясно: он бережет что-то такое, что
выгоднее скрыть, чем предать огласке.
- Собственно, это, скорее всего, лишь игра моего воображения, - не
очень уверенно произнес Ружич, мысленно кляня себя за то, что едва не
проговорился.
- Вениамин, возьми себя в руки. Знаю, это адски трудно. Но во имя нашей
цели, - с доброжелательностью сказал Савинков, зная наперед, что теперь
уже не сможет отделаться от подозрения, что Ружич бывает неискренен с ним.
И чтобы Ружич не смог заметить в нем перемены, Савинков заговорил
неторопливо и мечтательно:
- Не знаю, чем объяснить, но я люблю уноситься мыслями в прошлое.
Впереди - бой, может, жизнь, а может, смерть, но это не столь волнует
меня, как то, чего уже не вернешь. Я тосковал по гимназии, когда годы
учения остались позади, тосковал по Егору Сазонову и Ивану Каляеву, когда
их не стало рядом. Тосковал по женщинам, когда одна из них сменяла другую.
Впрочем, женщины... Обойтись без них так же трудно, как и жить с ними,
говаривал старик Аристофан. Но я - о прошлом. Оно обжигает сердце желанным
огнем. Лишь в прошлом истина, и только в нем счастье. Впереди у всех -
гениев и кретинов, императоров и бродяг, красавцев и уродов - смерть,
смерть, смерть...

За окном исчезали, таяли солнечные лучи. Было тихо, как в пустыне. И
Ружич вдруг понял, что, если не уйдет сейчас же отсюда, не перестанет
слушать Савинкова - наделает глупостей.
"А вообще-то надо с ним поосторожнее, - отметил для себя Савинков. -
Только себе можно верить, только себе..."

12


Калугин взглянул на часы: стрелки показывали половину десятого. На
улице стемнело, в лицо дул ветер, но Калугин шел быстро. До явочной
квартиры, где он должен был встретиться с Юнной, было еще далеко.
Калугин нервничал и злился: инструктируя Юнну, он крепко-накрепко
предупредил ее, что встречаться с ним она может лишь в случаях, не
терпящих отлагательства, в остальное же время все важные сведения должна
передавать через связного. А Юнна и работает-то еще без году неделю, а уже
требует: ей нужно встретиться лично с Калугиным. "Несерьезная девица,
хлебнем мы с ней горя", - думал Калугин.
Он злился не только потому, что работы было невпроворот и что его ждали
дела куда важнее и неотложнее, чем то, которым занималась Юнна.
Первопричиной недовольства была какая-то еще не до конца осознанная
неприязнь к этой девчонке, ищущей в революции лишь захватывающее, яркое и
необыкновенное и еще не постигшей, что и революция, и работа в ЧК - это
труд, труд и еще раз труд. Нужно уметь не спать, не кланяться пулям,
забывать о еде, ворочать мозгами, к чертям собачьим забросить всякие там
нежности вроде любви и прочего.
Короче - нужно уметь делать все для революции и ничего для себя. В этом
Калугин был убежден и на том стоял непреклонно.
Неприязнь к Юнне усиливалась еще и тем, что ее предстояло
перевоспитывать - выбить из головы блажь, чтобы не молилась на
политическую пройдоху Спиридонову. А как перевоспитаешь? Она вон где, в
самом гнезде у контры, а ты, Калугин, на Лубянке. И, чего доброго, та
контра повлияет на нее сильнее, чем ты, - у них пропаганда поставлена будь
здоров. А отвечать за это придется тебе, Калугин, никуда от этого не
уйдешь.
Калугин, хмурясь, попытался предугадать, что ждет его на встрече с
Юнной. Скорее всего, ничего хорошего.
Собрала, наверное, малозначительные факты и уверовала бог знает во что:
не Юнна Ружич она теперь, а королева разведки. Или заявит, что мечтала
совсем не о таком задании, какое ей дали.
Впрочем, обо всем этом Калугин размышлял недолго.
Заботило другое. День идет за днем, и каждый чекист, начиная от
рядового сотрудника ВЧК и кончая Дзержинским, сознает: в Москве хорошо
законспирированная контрреволюционная организация готовит удар в спину
Советской власти. А вот нащупать эту организацию никак не удается.
Попытался было Мишель Лафар уцепиться за Громова, поверил ему. А тот,
назначив встречу у Большого театра, якобы для того чтобы сообщить, где
скрывается Савинков, бесследно исчез.
И хотя за последнее время чекисты арестовали несколько белых офицеров,
доказать, что они состоят в какой-либо заговорщической организации, не
удалось.
Дом, в одной из квартир которого в условленное время Юнна ждала
Калугина, скрывался за высоким забором в глубине двора. Светились лишь
окна второго этажа, а нижняя часть дома тонула во мраке.
Калугин, не задерживаясь у входа, вошел во двор уверенно, привычно, как
старожил. В коридоре ощупью добрался до двери и стукнул три раза с
длинными паузами.
Дверь почти тотчас же приоткрылась, и Калугин, переступив порог, попал
в тускло освещенную комнату. В углу, почти у самой двери, стояла Юнна. У
нее был такой вид, будто она увидела своего спасителя. Но то, что Калугин,
заметив ее тревожное, взволнованное состояние, остался хмурым,
непроницаемым и сердитым, привело к тому, что Юнна не выдержала и,
нетвердо шагнув в глубь комнаты, всхлипнула.
Калугин едва удержался от того, чтобы тотчас же не уйти: не переносил
женских слез.
Но он пересилил себя, подошел к Юнне, легонько стиснул ее за плечи
сильными жесткими ладонями и, не без труда сдвинув с места, к которому она
словно приросла, усадил на тахту. Юнна села, не отрывая ладоней от
заплаканного лица.
Калугин опустился на стул рядом с Юнной, тихо и сурово сказал:
- Вот что, запомни раз и навсегда, чекисты никогда не плачут! - И
жестко добавил: - Выбора у тебя, милая, нет - или работай, или срочно
вертайся к мамаше. Без салажат обойдемся...
Если бы Калугин стал утешать Юнну и успокаивать ее, она, возможно,
разревелась бы еще больше. Но суровые слова Калугина так ошеломили и
обидели Юнну, что она неожиданно для себя перестала плакать. Резко отняв
ладони от лица, она бросила на Калугина гневный взгляд и со страдальческим
удивлением спросила:
- Как же вы это?! Даже не спросили... не узнали...

И так говорите. Как же это?!
Слезы душили ее, ей казалось, что человек, сидящий напротив, настолько
черств душой, что не сможет понять ни того, почему она плачет, ни того,
что с ней произошло.
Все, что она решилась рассказать ему после мучительных колебаний, - все
это сейчас, столкнувшись с холодным равнодушием Калугина, потеряло смысл и
значение.
- Я потому и пришел, чтобы узнать. А слезы барышням вытирать не приучен.
- Я не барышня! - вспыхнула Юнна, покраснев. - Не барышня, запомните!
- Запомню, - согласился Калугин, хмурясь. - Если подзагнул - не взыщи.
А только у меня каждая минута свою цель имеет. Давай ближе к пирсу. Ну, к
делу, значит.
Юнна, хотя Калугин и глядел сейчас куда-то в плотно прикрытое
внутренней ставенкой окно, боялась, что, если он снова в упор уставится на
нее, она не сможет вымолвить ни слова. И потому торопливо, пока он не
перевел на нее свой непроницаемый, насупленный взгляд, выпалила, будто,
преодолев испуг, кинулась в омут:
- У меня отец жив!
Калугин медленно повернул голову, но ничем не показал, что слова Юнны
взволновали или обескуражили его.
- Понимаете, жив! - повторила Юнна, будто Ка.тугин не расслышал.
- Жив - а слезы? Это к чему, свистать всех наверх? - спросил Калугин,
так как сразу понял, что дело не только в том, что отец жив.
- А я говорила, помните?.. И вам, и Феликсу Эдмупдовичу... Говорила,
что он погиб. И я нисколечко не придумывала, пет. И не обманывала, я же
показывала вам извещение. А он жив!
- Отчего же горевать-то? Сама говорила, отец что надо, гордиться можно.
Отчего же горевать-то?
- Я счастлива, счастлива... Он же родной, самый родной!
- Вот и хорошо, - сказал Калугин.
- Но вы же не знаете, не знаете...
Калугин молчал: он чувствовал, что Юнна собирается рассказать ему, чем
вызваны ее слезы, и хотел, чтобы она рассказала это, не ожидая его
вопросов.
- Это самое страшное, - медленно начала Юнна. - Я знаю, что он честный,
мужественный. Он может заблуждаться, но он не враг, нет!
Она приостановилась, будто надеялась, что Калугин станет что-либо
уточнять, но он, подперев тяжелый подбородок крупными кулаками, молчал
по-прежнему.
И Юнна поспешно, чувствуя, что каждое новое откровение жалит ее в самое
сердце, рассказала Калугину и о неожиданном появлении отца в особняке у
Велегорского, и о своем разговоре с ним. Она искренне верила в то, что
этим спасает и отца, и то задание, которое ей было поручено.
- Разрешите, я поговорю с ним, - умоляюще попросила Юнна, закончив
рассказ. - Он поверит мне, поймет...
Калугин выслушал ее спокойно и, пока она говорила, продолжал сидеть
недвижимо, сгорбившись. Потом, упершись широкими ладонями в

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.