Жанр: Драма
Третьего не дано
...разумеется, мысленно. Но
теперь вижу, что абстрактный смех, как и абстрактная ирония, - существа
слишком невесомые да и к тому же недолговечные. Все надо проверять жизнью.
Есть у большевиков рычаг Архимеда или нет - полезай с ними в окопы, иди
туда, где они строят и где разрушают, где митингуют и где поют песни, где
смеются и плачут, иди везде, где большевики и народ. И тогда получишь
ответ на свой вопрос. Этим путем нужно было идти мне, но я выбрал иной.
Можно ли соединить огонь и воду? Всякий здравомыслящий человек скажет:
нельзя. А я пытался.
Теперь убежден: в каком бы лагере человек ни находился - у белых или у
красных, - если он честен, то неизбежно поймет, за кем идет народ. У
русских людей необыкновенный нюх на правду. Их не ослепишь блеском
красивых речей, не усыпишь щедрыми обещаниями.
Слишком много их обманывали, слишком часто хотели ослепить и усыпить!
Повторяю, я должен был идти в народ и понять, за кого он, какой верой
живет. Я пошел к заговорщикам.
И то, что со мной произошло, закономерно и справедливо.
Вот и все. Перечитал написанное. Сумбурно, местами нелепо, так и
подмывает изорвать в клочки.
Я не предатель. Но не могу допустить, чтобы авантюра губила русских
людей. В ближайшее время вспыхнет пожар в Ярославле, Рыбинске, Муроме. Я
не знаю точной даты, но это произойдет неминуемо. Может быть, хоть этим я
помогу России, которая мне дороже жизни.
Что сказать еще? Я мог бы сказать многое о том перевороте в моей душе,
который произвела памятная ночь на Лубянке. Но я сдерживаю себя по тем же
причинам, о которых говорил выше. Скажу лишь одно слово: спасибо... Можно
совершить глупость, но нельзя умирать глупцом".
Ночь отступала от окна, будто напуганная бессонными глазами Ружича.
Рассвет неслышно боролся с тьмой, побеждая ее. На фоне звездного неба
отчетливо проступили черные прутья решетки. Ранняя птица за окном взвилась
в просыпавшееся небо.
"Может быть, в такой же камере сидел и он, - внезапно подумал Ружич. -
И так же встречал рассвет. И тоже писал. Как он сказал тогда, ночью? "Было
время, я мечтал стать учителем..." Но если он стал революционером, значит,
иначе не мог? И значит, дело, ради которого он не боялся тюрьмы, победит?"
Он долго думал, прежде чем перечитать второе письмо.
"Любимая! Сейчас ты узнаешь, что я жив. Нет, это не воскрешение из
мертвых. Я был жив, а ты думала, что меня нет. И надеялась на чудо. Ты
мучилась и страдала, а я ни единым словом, ни единым звуком не попытался
разрушить чудовищную легенду о моей гибели, ничего не предпринял для того,
чтобы в твои милые, родные глаза хоть на миг посмотрело счастье.
Я был уверен, что иду на такую жертву ради будущего России. Это,
конечно, сказано громко, но в этих словах нет ни тени неискренности. Что
может быть горше, чем удел человека, убежденного, что он достиг вершины, и
вдруг тут же угодившего в пропасть?
Не упрекай, не вини нашу Юнну. Она выполнила мою просьбу, и я знаю,
какой ценой досталось ей это. Есть лишь один виновник того, что ты,
человек самый близкий и самый родной для меня, узнаешь о том, что я жив,
самой последней. Этот виновник - я.
Сейчас, когда я пишу тебе, слышу твой смех. Ты смеялась тогда в Тарусе,
на заре нашей жизни. Березы купались в солнце, и мне чудилось, что смеется
все - и листья, и ветер, звеневший в лесу, и тихая, покорная Ока...
Я слышу твой смех и сейчас и буду слышать его всегда, как вечный голос
жизни. Не прощаюсь с тобой, ничто теперь уже не сможет разъединить нас.
Береги нашу Юнну. Целую тебя, как тогда, в Тарусе. Твой Вениамин".
Это письмо могло бы быть бесконечным. Но торопила ночь...
"Юнна, доченька моя! Не думай плохо о своем отце.
Кажется, сейчас, на финише жизни, я стал совсем не тем, кем был тогда,
в особняке, что в Лесном переулке. И знаю, что ты порадуешься этому вместе
со мной. Иди, родная, смело и гордо. Я знаю, ты избрала свой путь. Хочу
верить, что он принесет тебе счастье. Пусть шумят над тобой знамена
революции, те самые, под которые не встал твой отец. И пусть светит тебе
солнце. Счастливого пути, моя маленькая! Твой отец".
Оставалось написать Савинкову. Это было мучительнее всего. Как назвать
его? Другом? Но он был им лишь в безумном воображении. Сподвижником? Но
разве с первых же дней их знакомства нельзя было понять, как не схожи их
жизненные пути? Тогда господином? Да, именно господином!
Что же сказать ему на прощание? Оправдываться перед ним? Но в чем?
Тогда что же писать? Исповедоваться перед Савинковым, рассказать о том,
как прозревал, как все дальше и дальше уходил с той дороги, по которой с
упрямой верой шел Савинков? Но разве он это поймет?
Может быть, силой логики, убедительностью фактов доказать ему, что он
заблуждается, что идет против воли народа и что народ - за большевиков?
Нет, Савинков все равно не прислушается, не поверит. Лишь горько
усмехнется и вновь устремится к цели.
Нет, надо написать несколько слов. Вернее, передать Савинкову то, что
сказал Дзержинский. А он сказал тогда, на допросе: "Придет пора - и
Савинков будет ломать голову: чем объяснить свое поражение, свои провалы?
В одном случае он объяснит это, скажем, прорехами в бюджете, во втором
- предательством тех, кому он доверял, в третьем - бездарностью генералов.
Ну, а потом, после четвертого, пятого, седьмого провалов? Неужто ему так и
не придет в голову простая и ясная мысль: русские рабочие и крестьяне - с
большевиками, с Лениным..."
Да, пусть Савинков знает об этих словах.
Он, Ружич, желает Савинкову лишь одного: в конце пути, если сбудется
предсказание Дзержинского, вспомнить эти слова.
Нет, он напишет это Савинкову не для того, чтобы купить себе свободу.
Просто пришла пора подумать: куда мы идем? К бессмертью или к бесчестью?
Куда идет Россия? С нами она или против нас?
Вот в чем главный вопрос. Он требует ответа скорого и верного...
Рассвет озарял город. Тот самый город, которого не было видно отсюда,
из тюремного окна.
Ружич утомленно прикрыл глаза. Положил письма во внутренний карман
пиджака. Конечно же, то, что он написал, не вместило в себе и тысячной
доли его чувств, мыслей, раздумий. Что же, пусть все, что осталось,
принадлежит только ему.
Только бы на миг увидеть Елену и Юнну! На один миг! Он вдруг подумал о
том, что в крохотном письме к Юнне ни слова не сказал о юноше, которого
спас тогда, у кафе "Бом". Она его любит, его дочь. Его маленькая Юнна!
Боже мой, уже пришло время любить!..
Он долго сидел, обессиленный и печальный. В камере стало светлее: над
городом поднималось нетерпеливое солнце. Ружич долго и жадно смотрел в
крохотное окно, решетки которого, казалось, стремились перечеркнуть
черными беспощадными линиями железных прутьев и небо, и солнце, и саму
жизнь.
Его взгляд вдруг упал на бесформенную кипу газет в углу, хранившем еще
холодный сумрак ушедшей ночи.
И случилось чудо, в которое он сам боялся поверить: его неудержимо
потянуло к газетам - свидетелям отшумевших событий. Они, эти события, были
сами по себе, а он, Ружич, - сам по себе, и казалось, так и должно было
быть. Но сейчас он вдруг ощутил в себе прежнюю жажду - знать, что
происходит на земле, почувствовать, как мир страстей и тревог, любви и
ненависти, жестокости и добра клокочет в собственном сердце.
Ружич вскочил и, словно боясь, что газеты вдруг исчезнут или ими
завладеет чья-то невидимая рука, схватил их, как хватает старатель
самородок золота. Будто опаленные ветром, зашелестели страницы, и в самое
сердце ударили живые, огненные строки.
"Единый фронт - белогвардейцы, правые эсеры и чехословаки..."
"Пролетариат вынужден вести беспрестанную и беспрерывную борьбу за
сохранение отвоеванных октябрьских революционных позиций..."
"Чехословаки вступили в Самару..."
А вот стихи, всего шесть строк:
Средь мира дольного
Для сердца вольного
Есть два пути.
Взвесь силу гордую,
Взвесь волю твердую, -
Каким идти?
"Каким идти? Каким идти? Каким идти?" - набатно гудело в голове.
Дальше, дальше. Страница сменяет страницу. Дальше, дальше!
"Пенза, 22 июня. Только что раскрыт и ликвидирован контрреволюционный
заговор против Советов..."
"Враги рабочего народа делают последнюю, отчаянную попытку вернуть себе
власть, землю и все богатства..."
"Все честное, все искренне преданное вновь утверждаемому
социалистическому строю должно мобилизовать свои силы и предоставить их в
распоряжение рабочей и крестьянской власти..."
Ружич еще раз перечитал написанное. Потом еще и еще... "Все честное,
все искренне... Не было бы Савинкова и Алексеева, англо-французов и
чехословаков, Ружича и тех, кто готовил заговор в Пензе... Не было бы их -
не было бы и этих набатных, гневных, обжигающих, как расплавленная сталь,
газетных строк. Не было бы..."
А что это? Огромный заголовок через всю полосу:
"От Совета Народных Комиссаров Российской Советской Федеративной
Социалистической Республики". И ниже: "Всем трудящимся".
Ружич цепко схватил газету, приник к ней.
"Уральский бандит Дутов, чехословаки, беглые русские офицеры, агенты
англо-французского империализма, бывшие помещики и сибирские кулаки
объединились в один "священный" союз против рабочих и крестьян. Если бы
этот союз победил, пролились бы реки народной крови и на русской земле
снова восстановилась бы власть монархии и буржуазии..."
Ружич, сгорая от нетерпения, принуждал себя читать медленно, вдумчиво,
взвешивая каждое слово, боясь, что не поймет их истинного смысла.
Один из абзацев тут же обвел жирной карандашной чертой:
"Бывшие офицеры, которые честно и добросовестно работают над
воссозданием Советской армии, должны, разумеется, пользоваться полной
неприкосновенностью и покровительством советских властей. Но офицеры -
заговорщики, предатели, сообщники Скоропадского, Краснова - должны
беспощадно истребляться..."
- "Бывшие офицеры, которые честно и добросовестно работают над
воссозданием Советской армии..." - вслух прочел Ружич.
Можно ли верить этому? Да, собственно, какое ему дело до таких
заявлений? Просто он перечитывает это лишь потому, что речь здесь идет о
бывших офицерах, а ведь он, Ружич, - офицер... И ничего более. Абсолютно
ничего. Можно смотреть другие газеты. Узнать, как вздыбилась,
разбушевалась земля, тщетно пытающаяся передать языком телеграфа свои боли
и стоны, свою печаль и тоску, свои надежды и разочарования...
И все же - можно ли верить? Можно ли?
Ружич бегло пробежал остальной текст. Внизу, где кончалось обращение,
стояла подпись: "Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов
(Ленин)".
Ульянов-Ленин! Ружич долго не выпускал этот номер газеты из рук. "Есть
два пути... Каким идти? Есть два пути... Каким идти?"
"А не все ли равно? - беспощадно оборвал свои думы Ружич. - Выбирать
путь - это не для тебя. Будущее не хочет родниться с тобой. Не хочет..."
И вдруг - как крик исстрадавшейся души: "А ты хочешь?!"
28
В жизни человека бывают такие минуты, в которые испытываемое им чувство
счастья не может быть полным до тех пор, пока это же чувство не испытает
другой, самый близкий и самый родной ему человек. Наслаждение счастьем в
одиночку присуще лишь тем, кто не знает ничего выше и значительнее, чем
замкнутый мир собственных желаний и ощущений.
Такие минуты пришли к Ружичу, когда он вышел за ворота тюрьмы.
Дул сильный ветер. Казалось, он родился где-то в далеких степных
просторах. Он нес с собой непривычный для городских улиц горьковатый запах
полыни и полевых цветов. Ветер неистово бился в узких, стиснутых домами
переулках, гремел в старых, проржавевших крышах, срывал плакаты с афишных
тумб.
Давно уже Ружич не дышал таким свежим, ароматным и разбойным ветром,
какой весело дул сейчас в Москве. После сумрачной камеры солнце слепило
глаза, высекая из них слезы, и тогда казалось, что Ружич тихо и беззвучно
плачет.
Но он не плакал: жажда свободы вспыхнула в нем с той обостренной силой,
с какой она рождается в узнике, стоявшем на грани жизни и смерти.
"Скорее домой! - подстегивало его настойчивое, неумолимое желание. -
Лишь после того как она узнает, что ты жив, увидит тебя и будет плакать от
счастья, лишь после этого ты почувствуешь себя человеком. Скорее же домой,
к Елене!"
И Ружич, стремясь погасить в себе нервное, горячее возбуждение, все
ускорял и ускорял шаг.
То он старался нарисовать в своем воображении лицо Елены и с ужасом
убеждался, что никак не может зрительно восстановить все ее черты, то
предугадывал, какие слова она произнесет, увидев его. То переносился
думами к Савинкову, пытаясь предположить, куда его занесла судьба после
разгрома поднятого им в Рыбинске мятежа.
Но сквозь все это в его мятущейся, воспаленной голове прорывалась мысль
о Дзержинском, о тех словах, которые он сказал ему.
Дзержинский вызвал его накануне, и Ружич сразу же заметил, что он
выглядел гораздо хуже, чем в ту ночь, когда увидел его впервые. Жестокая
бледность обескровила щеки, еще резче обозначились скулы, еще сильнее
воспалились глаза.
- Я прочитал ваше письмо, - сказал Дзержинский, едва они сели.
Ружич ждал, когда Дзержинский заговорит снова. Что скажет о письме,
которое он и не помышлял посылать, но которое изъял у него надзиратель
тюрьмы. Может, высмеет злыми, беспощадными словами? Или просто скажет, что
ничего нового не нашел в его мыслях?
- Я верю в вашу искренность, - коротко сказал Дзержинский и снова
умолк, как бы давая возможность Ружичу глубже понять смысл этих слов.
Ружич тщетно пытался справиться с перехватившими горло спазмами.
- Наверное, вы следили за газетами, - продолжал Дзержинский. - Вы
знаете, что нам пришлось пережить.
В один и тот же день - Савинков на Верхней Волге и левые эсеры здесь, в
Москве, - стреляли в самое сердце революции! - Дзержинский умолк, словно
задохнулся от гнева. Успокоившись, лишь через несколько минут продолжил: -
Кстати, ВЧК благодарит вас за сообщение о планах Савинкова. Но, к
сожалению, оно попало к нам слишком поздно.
- Я читал, я знаю, - негромко ответил Ружич.
- Враги промахнулись! - гневно и страстно воскликнул Дзержинский. - Вы
еще не раз убедитесь, что революция наша - не на год и даже не на
десятилетия. Если нам с вами повезет, мы отпразднуем и полвека Советской
власти. А наши сыновья, внуки и правнуки - столетие!
Это не бред фанатика, это - судьба, неизбежная, как жизнь! А они -
Савинков, Алексеев, Нуланс и иже с ними - называют нашу революцию путчем!
Впрочем, и вы называли ее именно так. Но от этого сущность революции не
меняется, она продолжает жить и крепнуть. У нее не судьба метеора, который
сгорает в атмосфере, нет! - Он помолчал немного, читая что-то в раскрытой
перед ним папке, и снова заговорил: - Вот хотя бы заговор Савинкова. Чем
он кончился, вы уже знаете. Вот за границей сейчас ахают: видите ли,
савинковский "Союз" раскрыли совершенно случайно, виной провала - роковая
любовь юнкера Иванова к сестре милосердия. На это мы можем сказать прямо:
были бы врали, а что врать - сыщут.
А правда - вот она. Сестра милосердия пришла в Кремль.
Не слунайно: поняла, какая угроза нависла над ее родной властью. А от
кого мы получили первую весть о лечебнице в Молочном переулке? От простого
рабочего. Он пришел в ЧК и сообщил о своих подозрениях. Тоже случай?
Нет, чувство хозяина своей республики. Вот в чем наша сила! Вот почему
нас никогда и никому не победить!
- Можно мне закурить? - спросил Ружич.
- Курите. И сравнивайте: Советская власть и ваше, присной памяти,
Учредительное собрание...
- Я позволю себе напомнить лишь один факт, - сказал Ружич, жадно
затягиваясь папиросой. - В Учредительное собрание, насколько мне помнится,
были избраны Ленин, Свердлов и другие лидеры большевиков. Ленин был избран
по шести губерниям. В Учредительное собрание прошли, кажется, двести
большевиков. Единственное, чего я не могу понять, - зачем понадобилось
заменять это представительное собрание властью одной партии?
- Отвечу. Но прежде попрошу вас назвать хотя бы одну партию,
существующую или существовавшую в России, которая стояла бы за интересы
трудового народа столь же беззаветно и самоотверженно, как большевики.
- О партиях судят не по программным декларациям, а по их делам. - Ружич
уклонился от прямого ответа не потому, что ловчил, а потому, что не был
готов к нему.
- Я могу привести вам сотни фактов, подтверждающих, что учредилка
окончательно скомпрометировала себя. Она вчерашний день революции. Более
того - ширма контрреволюции. Ленин как-то очень метко сказал, что кадеты
кричат: "Вся власть Учредительному собранию!", а на деле это у них значит:
"Вся власть Каледину". Нет, Ружич, русский народ совершил гигантский
прыжок от царизма к Советам, и поворачивать вспять мы не собираемся. А
насчет того, что о партиях судят по делам, вы правы. - Дзержинский
испытующе нацелился в него. - Хотите проверить сами? Только не в роли
стороннего наблюдателя, а как непосредственный участник событий?
- Что? - Ружич не мог понять, к чему клонит Дзержинский.
- Я вызвал вас из тюрьмы, чтобы объявить вам, что по постановлению ВЧК
вы свободны. Если, разумеется, дадите обещание не переходить в стан врагов
рабоче-крестьянской власти.
Папироса выпала из пальцев Ружича. Смертельно побледнев, он уронил
голову на приставной столик. Дзержинский быстро вынул из кармана носовой
платок, смочил его водой из графина, провел им по лицу Ружича, расстегнул
воротник рубахи. Ружич медленно приходил в себя.
- Простите, - виновато прошептал он, очнувшись.
- Вот видите, от радости тоже может случиться разрыв сердца, - серьезно
сказал Дзержинский. - Ничего страшного, обыкновенный обморок.
- Да, обморок, - обессиленно повторил Ружич. - Я причинил вам столько
хлопот...
- Ничего, - успокоил Дзержинский. - Кстати, мое предложение стать
участником происходящих событий на стороне революции вполне, как мне
кажется, согласуется с мечтой, столь откровенно выраженной в вашем письме.
Вот эти строки. - Дзержинский отчеркнул их карандашом. - "Все надо
проверять жизнью. Есть у большевиков рычаг Архимеда или нет - полезай с
ними в окоп, повоюй и тогда отыщешь ответ. Иди -туда, где они строят и
разрушают, где митингуют и где поют песни, где смеются и плачут - иди
везде, где большевики и народ". Ведь это ваши слова? Кстати, тот рабочий
сказал очень здорово:
"В наших руках рычаг Архимеда!"
- Да, я писал, - подтвердил Ружич. - Но только для себя. Писал как о
несбыточной мечте. Я был уверен, что меня расстреляют.
Дзержинский нахмурился.
- Если говорить прямо, вы заслуживали расстрела, - сурово сказал он. -
Но мы не можем ставить вас в один ряд с Савинковым или Перхуровым. Я уже
говорил почему. - Дзержинский снова помолчал, припоминая что-то
исключительно важное. - Кстати, в самом постановлении о создании ВЧК в
числе мер борьбы с контрреволюцией вовсе не упоминается расстрел.
Предусматривались конфискация, выдворение, лишение карточек, опубликование
списков врагов народа и так далее. Расстрела не было!
Но нас вынудили к нему те, кто пошел в атаку на революцию!
Ружич слушал его взволнованные, искренние слова и в душе не мог не
согласиться с их справедливым смыслом.
"Это можно понять, - подумал он. - Когда в тебя стреляют, не станешь
отвечать объятиями и поцелуями".
- Завтра вас освободят, - заканчивая разговор, сказал Дзержинский. - Я
не тороплю с решением, но вы опытный военный специалист, и мне кажется,
ваше место в армии.
Перед Ружичем вдруг возникли слова из обращения к трудящимся,
подписанного Лениным, которое он прочитал в газете: "Бывшие офицеры,
которые честно и добросовестно работают над воссозданием армии..." Неужели
Дзержинский имеет в виду именно это?
- А вот как издеваются над рабоче-крестьянской властью господа
Савинковы и их подпевалы, - сказал Дзержинский, обнаружив все в той же
папке листок со стихами. - Вот послушайте:
Солдат командует войсками,
Обезоружен генерал.
Буржуи стали бедняками,
И ниспровергнут капитал.
Больницей правит старший дворник,
Директор банка - мародер.
И на печать надел намордник
Военный цензор - полотер.
- Змеиное шипение. Но то, что власть взял народ, подмечено верно, -
улыбнулся Дзержинский. - Итак, постарайтесь сделать окончательный выбор...
...Все ближе и ближе Цветной бульвар. Неужели это не сон? Неужели
теперь незачем скрываться, обманывать патруль, опасаться ареста? Неужели
все это позади и он свободен? И Цветной бульвар - его, и Москва - его?!
На углу Садовой Ружич остановился: по мостовой шел с песней
красноармейский отряд. Бойцы шагали не очень стройно, в залатанных
гимнастерках. Но штыки ослепительно сверкали на солнце, в них звенел
ветер, песня взвивалась над шеренгами.
Смог бы он идти в этом строго? Как взрывная волна, вновь ударили в его
сердце слова Дзержинского: "Постарайтесь сделать окончательный выбор".
Окончательный выбор... Мимо шагали бойцы. Не очень стройно. Но сколько
веры, сколько сурового вдохновения было в их худых небритых лицах, в той
песне, что гремела сейчас над Трубной площадью!
Ружич долго смотрел вслед отряду, долго вслушивался в отзвуки песни,
плескавшейся еще в зеленых облаках листвы, в окнах домов, в проводах
телеграфа.
Ружич не мог сейчас, сию же минуту, поклясться самому себе, что
сольется с ними и их жизнь и их цели станут его жизнью и его целями. Но он
уже знал многое.
Знал, что идти поперек этого потока бессмысленно и безнадежно. Как
река, вздыбившая по весне лед, не может смириться с тем, что ей пытаются
преградить путь, и сметает все, что противостоит могучей силе
пробудившейся и познавшей свою мощь воды, так и революция сметала все, что
пыталось противоборствовать ей.
Знал Ружич и то, что возврата к Савинкову нет и не может быть. Думая о
нем, вспоминая разговоры с ним, читая в газетах о тех пожарах, которые
Савинков, как факельщик, зажигал то в Ярославле и Рыбинске, то в Муроме и
Елатьме, Ружич, помимо своей воли, испытывал что-то близкое к моральному
удовлетворению тем, что иностранная помощь идет Савинкову не впрок. Порой
он стыдился таких дум, обвиняя себя в злорадстве, но, поразмыслив,
приходил к выводу, что никто не виноват в тех провалах, которые перенес
"Союз", кроме самого Савинкова, ибо именно он избрал неверный, ошибочный
путь.
Понимал теперь Ружич и то, что не сможет отсиживаться от вихря,
поднятого революцией, в тиши уютной московской обители. Не сможет лишь
созерцать происходящее. Не сможет равнодушно внимать добру и злу.
Да, теперь он знал многое...
Вот и Цветной бульвар... Вот и дом, родной дом, порог которого он не
переступал, казалось, уже тысячу лет. Сейчас он увидит Елену!
Ружич, собрав силы, вбежал по ступенькам и остановился на лестничной
клетке у двери, обитой кожей. Это его дверь. Что ждет его за ней?
Он робко прикоснулся пальцами к двери, так робко, что даже сам не
услышал стука. Но дверь отворилась! Это показалось ему волшебством.
На пороге стояла Елена. Она смотрела на него так, словно не могла и
помыслить о том, что он не вернется.
Глаза ее были сухи, но смотрели на него так пронзительно пристально,
что ему показалось: еще миг - и она закричит, забьется в истерике.
Ружич переступил порог, судорожно обнял ее, прижавшись, как ребенок, к
ее лицу, ощутил прерывистое дыхание, тепло бесконечно родного тела,
обжигающую сухость обезумевших от счастья глаз.
Они долго стояли так, боясь спугнуть словами свое молчаливое счастье.
Потом он взглянул через ее плечо и увидел на столе рассыпанные веером
конверты. Он мгновенно узнал свой почерк и вспомнил, откуда и когда
посылал эти письма. Наверное, это было тоже тысячу лет назад...
- Мои письма? - спросил он тихо, будто понимая, что громким словом
напугает ее.
Она едва приметно кивнула головой. Она ни о чем не спрашивала, ничего
не говорила, лишь смотрела и смотрела в его лицо сухими, точно выжженными
солнцем глазами.
Молчание испугало его, и он заговорил.
- Ты видишь, родная, все хорошо. Я вернулся. Ты рада? Я бесконечно
виноват перед тобою. Я тебе написал, это письмо со мной. Теперь мы будем
всегда вместе - ты, Юнна и я. Всегда вместе...
Ружич произнес эти слова и тут же понял, что, пытаясь успокоить, он
обманывает ее. Обманывает потому, что перед его глазами даже сейчас, в эти
минуты, все шагал и шагал, уходя в неведомое, тот самый красноармейский
отряд, который шел мимо него с песней. Обманывает потому, что слышит и
сейчас ту песню, которая звенела над шеренгами красных бойцов...
Елена Юрьевна все еще молча глядела на него, словно его мысли тут же
передавались ей.
- Ты испугана: я зарос, похудел. Ничего, это не страшно. Ты можешь мне
верить: теперь я другой. И ты, и Юнна не будете краснеть за меня. Не
бойся, я пришел из тюрьмы, это надо было пройти, надо было испытать...
Я счастлив, что снова с тобой...
Елена Юрьевна вдруг затряслась всем телом и громко зарыдала.
- Не надо... Не плачь, родная. Страдалица, мученица моя... Не надо...
- Тебя спасли? Да? Кто спас тебя? - спрашивала и спрашивала она сквозь
рыдания, и светлая радость охватила Ружича: наконец-то он услышал ее голос!
- Дзержинский! Феликс Дзержинский...
- Феликс... Феликс... - шептала она. - Феликс - значит "счастливый"...
К вечеру ветер словно взбесился. Он злобно набрасывался на лес,
стараясь пробиться сквозь чащу. Хилые осины стонали, как раненые.
Ворчливо, будто старухи спросонок, скрипели сосны. Пустые, без единой
дождинки тучи цеплялись за корявые верхушки ощетинившихся елей.
Топкое болото разнесло по лесу густой, дурманящий запах гнили.
Савинков тяжело, точно сбросив с плеча груз, опустился на обгорелый
пень. Сапоги были облеплены жидкой болотной грязью. Хотелось счистить ее
лежавшей рядом с каблуком щепкой, по пе хватало сил. Горячие капли пота,
усеявшие лицо, долго не остывали даже на ветру.
Флегонт не садился. Опершись широкой спиной о ствол сосны, он хмуро и
жалостливо поглядывал на Савинкова, недовольный непредвиденной остановкой.
Он верил: спастись можно, лишь затерявшись где-то в самой глубине
нескончаемых лесов.
Ветер неистовствовал, и лес
...Поділитися у соцмережах