Жанр: Драма
Арбат, режимная улица
... бубликами. "Дырочки от
бубликов хочешь?" - спросил он меня и, рассмеявшись, полетел дальше: "Внимание,
ванильные бублики! Сахарные!"
И когда даже нечего было продавать, хвалить, показывать, они все же продавали,
хвалили, показывали, предлагая молоко голубиное, слезы соловьиные.
Вот у этого старого еврея одна-единственная пуговица. Он мечется с ней по
ярмарке и предлагает пуговицы белые, пуговицы черные, пуговицы желтые, пуговицыкость,
пуговицы-кастор, пуговицы-перламутр. Пусть скажут только, что нужны
пуговицы, - будут и пуговицы! И белые, и черные, и желтые, и кость, и кастор, и
перламутр. И перламутр из перламутра!...
- Иди домой. Мы пойдем к аристократам, - сказала тетка отцу.
Мадам Канарейка
Она проносилась по местечку в лаковой коляске с белой сеткой на конях, которых
со свистом гнал кучер с разбойничьим лицом, готовый раздавить каждого, кто
попадется на дороге мадам Канарейке.
И хотя видела она, как смотрели на нее евреи в лапсердаках, мадам Канарейка не
оглядывалась, а сидела прямо с таким видом, будто ей интереснее смотреть на
толстый зад кучера, чем на них.
И как ей было смотреть на них, когда она, мадам Канарейка, знала вкус того, чего
им и не снилось и, если захотят, не приснится? Она рябчиков ела у графини
Враницкой. А ну пусть еврею приснятся рябчики!
Какой- нибудь меламед с рыжими пейсами брел из дома богача, где он до хрипоты
втолковывал жирному Цюце, что "А" -это не "Б", а именно "А", но Цюця сосал
конфетку и назло говорил, что "А" - это "Б", именно "Б", и показывал язык. Он
останавливался, когда проносилась мадам Канарейка со своим кучером-разбойником,
и, чувствуя за спиной еще одного еврея, указывая вслед ей пальцем, говорил: "Она
уже съела рябчика!" Но, оглянувшись, видел, что и тот, кто шел за ним, - еврей в
бабьей кофте, е мешком пуха на спине, - также указывал пальцем и говорил ему:
"Она уже съела рябчика!"
Актеры у нее играли. Бароны у нее ели. И в доме - лампы голубые, свечи золотые.
Вот куда повела меня тетка.
- В таком доме! С такими мальчиками! С такими девочками! - восхищалась тетка. -
Ты тоже будешь в глубоких галошиках, с гербом и пряжкой! Барашковый воротник мы
тебе купим. Трубочки с маком ты будешь кушать. Тебе уже хочется трубочек с
маком? Ему уже хочется! А потом тебе золотую медаль, синий бантик на шею.
Инженер путей сообщения! Фуражка царского цвета, бумажник кожаный, часы и палка
с костяной головкой. Ты будешь нас костяной головкой бить?
И она вычищала мне нос, загибая его, печальная и гневная, со слезами на глазах,
за то что костяной головкой будут ее бить.
Вот и высокое крыльцо с красным петухом, который будто кукарекает, что здесь
живет мадам Канарейка.
И тут же, на двери, в подтверждение петуху, написано: "Канарейка". Но так
затейливо, с такими завитушками, что даже и прочесть трудно: пусть подумают, что
на неизвестном языке написано, которого никто и не знает, только одни Канарейки.
А на крыльце - резные украшения, напоминающие кресты, и нарочно напоминающие:
пусть знают, что могут быть и кресты, если захотят.
Раскрылись двери, а в дверях лакей в красных штанах. И нарочно в красных, а не
желтых: сразу напугать, чтобы поняли, в какой дом попали, где нельзя громко
разговаривать, нельзя сопеть, кряхтеть, вздыхать, нельзя евреем быть, мертвым
надо стоять и ждать.
Увидев красные штаны, тетка вдруг стала оглядываться, и, я видел, ей хотелось
сказать: "Не туда, совсем не туда мы попали, надо было за версту отсюда, а мы
попали сюда". Я слыхал, как, стоя на цыпочках, тетка просила извинить нас и не
беспокоиться (как будто красные штаны беспокоились) и сказала, что у нас есть
ноги и мы пойдем с черного хода, с кухонного дыма.
Когда она сходила с крыльца на цыпочках, велев и мне сойти на цыпочках, она все
оглядывалась, а у меня было такое чувство, будто сейчас мне выстрелят в спину.
Черный ход не был похож на черный ход. И здесь было крыльцо, и даже свой петух.
- Если бы у каждого еврея был такой парадный ход, не было б счастливее народа, -
сказала тетка.
Кто- то выглянул в форточку, в форточке же угостил свой нос табаком и, когда
тетка сказала "Здравствуйте!", чихнул и закрыл форточку.
Когда мы через кухню, где все было бело: и кафельная печь, и кафельные стены, и
посуда на стенах, по бархатной дорожке прошли в круглую залу, мне показалось: мы
попали в рай - здесь все было бледно-желтого цвета: и стены, и мебель, и потолок
в бледно-желтом шелку, и даже фарфоровый горшок под кроватью, и тот бледножелтого
цвета.
Было удивительно тихо. В нашем доме, заставленном старыми комодами с
подсвечниками и широкими кроватями, на которых всегда кто-то кряхтел, я не
привык к такой тишине. Я впервые в своей жизни вдруг почувствовал, что шумно
дышу. То же, очевидно, почувствовала и тетка. И мы оба, стоя на цыпочках,
затаили дыхание.
Со стен из золотых рам грозно смотрели на нас богачи в цилиндрах и пышных
париках, допрашивая: "Как вы сюда попали? Кто вас пустил?" А один ехидный
старичок, изображенный со сложенными на груди руками, так глядел на меня, будто
говорил: "Твое счастье, что уменя руки сложены".
Но странное дело. Сквозь грозные черты вдруг стало проглядывать что-то давно
знакомое. Изображенные на портретах, как бы раздеваясь, сбрасывали цилиндры и
парики, и вдруг мы узнали их.
Это румяная дама, в белых кружевах, увешанная ожерельями, с бриллиантовой
диадемой в огненных волосах, да ведь это же Лейбехе, нищенка, мать мадам
Канарейки. Она ее выгнала из дому, и та ходила под окнами и под чужими окнами
умерла. А теперь дочь столько ей надарила самого лучшего золота, и самых
огненных красок не пожалела на сверкание диадемы. Если бы она знала, Лейбехе,
она бы проснулась и пришла с того света, чтобы взять ее: наверно, очень далеко
ходить с того света, если она не пришла.
А этот старик е голубыми глазами и серебряной бородой, похожий на
первосвященника, дядя мадам Канарейки. Тетка, увидев бороду, даже всплеснула
руками: борода, расчесанная надвое, закрывала ему грудь, но было хорошо
известно, что ему ее выдрали за кражу общественных сумм.
Пока мы рассматривали портреты и удивлялись, в серебряной клетке вспорхнул яркожелтый
попугай с хвостом, окрашенным во все цвета.
- В еврейском доме попугай? - восхитилась и ужаснулась тетка.
Попугай посмотрел на нас круглыми, в цветных очках, глазами и, стукнув носом,
закричал:
- Виват, ура! Виват, ура!
- А если бы ты сказал: "Шолом-алейхем", - у тебя бы крылья отсохли? -
проговорила тетка.
- Попка-дурак, - сказал я.
- Попка-дурак! - повторил попугай и захохотал. - Попка-дурак! - закричал он,
высовываясь из клетки, как бы желая разглядеть, кто научил его этому.
Тут появились красные штаны и гневно сказали, что попугай из породы какаду или
жако в миллион раз умнее нас, евреев. Тетка, испугавшись, толкнулась в первую же
дверь, и я за ней.
И мы попали в комнату, на этот раз уже не желтую, а всю голубую, как раз в то
время, когда мадам Канарейка произносила:
- Мыфодий Кырылович! Разрезайте поросенка!
И стало тихо, как в пустой церкви.
Холодный поросенок, со всех сторон украшенный зеленью, - даже из ноздрей его
торчала петрушка, - вытянувшись на боку, лежал на серебряном блюде, точно спал,
головой к хозяину, хвостиком к гостям; если бы он проснулся в это время, то
увидел бы занесенный над собою нож.
Мефодий Кириллович, господин Канарейка, надо сразу сказать, имя свое получил не
в церкви при крещении, ибо при обрезании был наречен Аврум-Бер в память умершего
деда Аврум-Бера, умевшего задавать такие мудрые вопросы, на которые никто, кроме
него, и ответить не мог. Это был чистенький, румяный человечек, с цыплячьим
пушком на голове и большим черным бантом на груди, по которому сразу можно было
определить, что принадлежит к людям, которые не сами одеваются, а которых
наряжают.
Мефодий Кириллович водил ножом над поросенком, выбирая место, где бы лучше его
разрезать, и все время шептал, точно уговаривал поросенка не беспокоиться: как
только выберет место, так сейчас же его и разрежет. И было видно: ему нравится
водить ножом над поросенком и хочется это делать подольше. Он даже вспотел и
поглядывал на сидящих за столом так, будто хотел им сказать: "Вот задача!"
И все, кто сидел за столом: старичок с похожей на муху бородавкой на кончике
носа, влюбленными глазами смотревший на поросенка и, когда Мефодий Кириллович
повернул серебряное блюдо, даже раскрывший рот, приглашая поросенка прыгнуть в
него, и бабушка в чепце с лиловыми лентами, будто приготовившаяся к смерти,
ненавидевшая старичка и следившая, чтобы поросенок не прыгнул, и мадам
Канарейка, похожая на попугая, с такими же круглыми и глупыми глазами, которые
только одно и выражали: "Разрезают поросенка", и выглядывавшие из-за стола два
Канарейчика, хотя и одетые в черкески с костяными патронами на груди, но все
равно похожие на попугайчиков, - все они вместе с попугаем в клетке казались
одной семьей.
Мосье Франсуа, человек с завитой головкой и маленькими усиками, коммивояжер,
продающий духи и пудру, и какой-то домашний музыкант в сюртуке с бархатными
отворотами, и какой-то домашний репетитор с серебряными пуговицами и голодными
глазами, и карлик в синих очках - лица его и видно не было - одни синие очки, -
и важный господин с подвязанной щекой, будто у него зубы болели, хотя, когда он
открывал рот, виднелся один только зуб наподобие клыка, - все они понимали, что
разрезание поросенка - это задача! И вот, когда нож Мефодия Кирилловича, уже
описав круг, готов был разрешить эту задачу, он был остановлен появлением
красных штанов, которые, указывая на нас, объявили:
- Из Иерусалимки!
И все взглянули на нас так, будто крикнули: "Из холерного барака!"
- Мыфодий Кырылович, не надо разрезать поросенка! - сказала мадам Канарейка.
Тетка в раздувшихся юбках присела во все стороны, отпуская реверансы каждому в
отдельности, а мосье Франсуа, за его завитую головку, даже два реверанса.
- Скажи: "Приятного аппетита", - шепнула она мне на ухо.
Но они на нас так смотрели, что, казалось, скажи я: "Приятного аппетита", - они
нас сразу же съедят.
И, ущипнув меня за то, что я не сказал этого, выставила меня вперед и сладким
голосом, которого я и не предполагал у нее, объявила:
- Он как раз подойдет вам! Он тоже умеет кушать вилкой и, когда пьет, не
чмокает. Вы не думайте!
Бабушка посмотрела на старичка с мухой на носу, старичок на мадам Канарейку,
мадам Канарейка на мосье Франсуа, а мосье Франсуа смотрел в потолок, показывая,
что это ему интереснее, чем смотреть на нас.
- Мыфодий Кырылович, как вам это нравится? - спросила мадам Канарейка.
Но Мефодий Кириллович не сказал, как это ему нравится, потому что хотя и носил
бант на груди, но был дурачком. Правда, рассказывали, что он не всегда был
дурачком, а был и умный, и даже проиграл мадам Канарейку в карты. Но это было
так давно, что не только другие, но и сам он забыл об этом. И когда ему
говорили: "Мыфодий Кырылович, а вы ведь проиграли мадам Канарейку в карты", - он
хихикал, и видно было: не верит. И когда проходили мимо него, сидящего на
крылечке с бубликом в руках, люди, помнившие, что Мефодий Кириллович был очень
злым Мефодием Кирилловичем, отчаянным картежником, любил скачки и даже устраивал
петушиные бои - все, чего не любили евреи; и именно за то и любил, что евреи не
любили, и мадам Канарейку полюбил за то, что она не любила отца и мать, потому
что они евреи, - даже эти люди никогда не вспоминали об этом и видели в нем
только дурачка.
Ничего ему теперь не надо было, только бы его называли Мефодий Кириллович. Как
же сильна должна была быть любовь к чужому имени, если он берег его, даже
потеряв память и перестав любить все, что любил!
При гостях мадам Канарейка усаживала его, как главу дома, на самом почетном
месте, доверяя ему только разрезание поросенка, и если злилась на него, то вдруг
нарочно тихо скажет: "Аврум-Бер!" И тогда он снова становился злым, как в
молодости, и даже вырывал пух на своей голове.
И старичок с мухой на носу, не еврейский, а русский старичок, живший в доме из
милости, зная все это, сидя за столом, вдруг шепнет: "Мефодий Кириллович", - и
тотчас улыбнется, чтобы Мефодий Кириллович знал, кто шепнул. Этот старичок,
всячески угождавший Мефодию Кирилловичу, ходивший за ним, как за малым дитем,
забавлявший его, рассказывая диковинные истории и даже приставляя пальцы к
голове, делая рожки, сейчас ответил, что Мефодию Кирилловичу все это очень не
нравится и ему тоже не нравится.
- Мосье Франсуа, а вам как это нравится? - спросила мадам Канарейка.
И человечек с завитой головкой, принадлежавший к самым почетным гостям дома,
ибо, когда раскрывал рот, мадам Канарейка тоже раскрывала рот, чтобы не
проронить ни одного слова, зашевелился и сказал: "Фуй!" и замахал розовым
платочком, отгоняя даже мысль о нас. Запахло фиалкой, ландышем, кипарисом.
Канарейчики повели носами, а мадам Канарейка сказала: "Ах!" и придвинула мосье
Франсуа кусок торта с мармеладкой, за которым уже давно следил старичок, и
старичок тут же возненавидел мосье Франсуа.
- Фуй! - повторил мосье, снимая мармеладку и объясняя, что у интеллигентных
людей каждое слово попрыскано одеколоном и припудрено пудрой, и даже не
чувствуешь, что это - слово. - А эти люди, - и он помахал в нашу сторону розовым
платочком, - говорят все, как есть: и "кушать", и "пить"! - И он съел мармеладку
и запил чаем.
Мадам Канарейка не отрывала влюбленных глаз от завитой головки, шепотом повторяя
слова мосье Франсуа, и, когда он кончил, сказала нам: "Так нужно говорить!"
И вдруг мадам Канарейка и сама заговорила, нос ее вытянулся и засвистел. Мадам
Канарейка говорила только в нос, чтобы все думали, что она может говорить на
таком языке, на котором надо говорить в нос.
- Вы сюда вошли, как входят в еврейский дом: открыли двери, вошли и не спросили,
можно ли войти, хотят ли, чтобы вы вошли! (Она посмотрела на мосье Франсуа, и
тот кивнул завитой головкой.) Так в этом доме, - продолжала она, - не едят
фаршированной рыбы. Вот! - указала она на поросенка, как бы призывая его в
свидетели, с таким видом, будто это она родила поросенка и на нем она въедет в
покои графини Браницкой и сама станет графиней.
- У нас другой язык. И он любит не то, что он любит, а то, что любят люди
интеллигентные! И пусть нам в рот положат перец - если люди интеллигентные
говорят "сладко", мы тоже будем говорить "сладко". А вам будет казаться сахар
сахаром и соль солью. Ну, так могу я с вами беседовать, скажите сами?
И пока она таким образом говорила в нос, у всех токе вытянулись носы: "Стоит нам
только захотеть, и мы тоже заговорим в нос". Только бабушка в чепце с лиловыми
лентами, как она ни кривилась, не могла достаточно вытянуть нос и с завистью
смотрела на ненавистного ей старичка, который отлично вытянул нос и сидел, весь
вытянувшись на стуле.
Но тетка моя ничего не видела и не слышала и продолжала свое.
- Он не положит руки на стол! - торжественно заявляла она. - Он не будет
смотреть на кусок, как бы ему и ни хотелось, и, пока кусок на столе, он не будет
чувствовать его у себя на зубах. Он не будет болтать ногами за столом и не будет
свистеть в доме, - обещала она. - Ты не будешь?
И она задавала мне все вопросы, какие только можно задать, сама отвечала на них
- и все в мою пользу.
- Посмотрите на него, - сказала тетка.
Но мадам Канарейка не хотела смотреть. Тогда тетка поставила меня прямо перед
нею, чтобы она уже не могла не смотреть на меня. И гладам Канарейка пристроила к
глазу стеклышко и стала так пристально меня разглядывать, показывая, что
разглядеть меня трудно, что я вдруг сам себе показался совсем маленьким, и чем
больше она смотрела, тем я становился все меньше и меньше и вскоре почувствовал,
что действительно меня разглядеть невозможно.
А те, у которых не было стеклышек, щурились, показывая, что они привыкли
смотреть в стеклышки и без стеклышек ничего не могут разглядеть. Особенно
старался старичок, хотя я сам видел: когда вблизи его мухи присела другая, чужая
муха, он все-таки, не щурясь, одним ударом поймал не свою, а именно чужую муху.
Она была привлечена на кончик носа каплей меда, ибо старичок недавно заглянул в
определенную банку в соседней комнате, куда его посылали за выдержками из
Евангелия, чтобы прочитать за столом.
- Господи! - сказала мадам Канарейка, разглядев меня наконец. - Он шевелится!
Как это его только ноги держат!
Старичок тоже очень удивлялся, как меня ноги держат.
- Ведь он из Иерусалимки, - говорила она мосье Франсуа, - на селедке вскормлен!
- На хвосте селедки! - поправил старичок.
- Как же он выжил? - спросила мадам Канарейка таким тоном, будто жалела, что я
выжил. - И даже ямочки на щеках! - воскликнула она. - Скажите, пожалуйста,
совсем как у приличного мальчика.
- Не может быть ямочек, - убежденно сказал старичок, - тут что-то не так.
- Я тоже думаю, что тут что-то не так, - проговорила мадам Канарейка и принялась
разглядывать, что тут не так.
Особенно ее удивляло, что я не кривой, что голова моя не раздута, как шар.
- Ведь там, в Иерусалимке, они все кривые, все раздутые. А он нет! - И она
спрашивала: может, ей кажется?
- Нет, не кажется, - отвечали ей.
- Боже, совсем как мои Гога и Мога. Милые мои Гога и Мога!
Гога и Мога - два косоглазых мальчика, только у Гоги глаза в одну сторону, а
Моги - в другую, словно Гога и Мога ни за что не хотели смотреть друг на
друга, - пока мадам Канарейка, мать их, меня разглядывала, - затеяли любимую
игру: Гога высовывал язык, а Мога ловил его. Так как глазки Гоги стреляли в одну
сторону, а у Моги - в другую, поймать язык было очень трудно; но должно же так
было случиться: в ту минуту, когда мадам Канарейка со словами: "Милые мои Гога и
Мога!" - обернулась, чтобы расцеловать их, Мога изловчился и поймал за язык
Гогу, а так как глазки его глядели далеко в сторону, а, схватив язык, он изо
всех сил потянул его вслед за глазками, то он едва не вырвал Гогин язык. И все
закричали: Гога оттого, что чуть не вырвали язык; Мога оттого, что не вырвал
его; мадам Канарейка оттого, что думала, что язык вырван старичок - чтобы за
беспокойство получить большую порцию поросенка, а бабушка - чтобы выругать
старичка. Все кричали. Только Мефодий Кириллович молчал и, ничего не слыша, все
водил ножом над поросенком, выбирая место, где бы лучше разрезать.
Мадам Канарейка хотела упасть в обморок, но передумала и, осматривая язык Гоги и
поглаживая по головке Могу, указывала на меня:
- Вы хотите быть такими же разбойниками, как он? И она рассказала им, какой я и
какие у нас в доме клопы, красные, как коровы, и что они едят нас живьем. Гога и
Мога, перестав плакать, уставились на меня и тут же провели мелом черту, сказав,
чтобы я не смел переступать ее. Мадам Канарейка закричала:
- Какие они умные, как они догадались так сделать?
Мосье Франсуа сказал, что медицина требует сейчас же, немедленно, дать им
горячее молочко с сахаром и медом.
- Медицина требует, - забеспокоились вокруг.
- Молока, - крикнула мадам Канарейка, - с сахаром и медом! Скорее!
- Не хотим молока с медом! - закричали Гога и Мога. - Хотим хвостик от
поросенка.
- Нельзя хвостик, - сказала мадам Канарейка. - Я вам дам еще пампушек.
- Не хотим пампушек!
- Сладкие шишечки...
- Не хотим шишечек, хвостик!
- Блинчики с маслом, творожные коржики...
- Хвостик! - кричали Гога и Мога.
- Вот я сейчас ему отдам молоко с сахаром и медом! - закричала мадам
Канарейка. - Он уже тогда не будет кашлять, вы будете кашлять! Правда, они будут
кашлять? - спросила она меня. Я подтвердил.
- На! Пей за то, что подтвердил, и капли им не оставь. На тебе сахар, соси его!
Но только я взял молоко, Гога и Мога закричали, чтоб им дали молоко; они умрут
тут же на месте, если им не дадут этого молока.
Старичок вырвал у меня чашку с молоком и отдал Гоге и More.
- А-а, - говорил Гога, - а мы пьем молочко с медом. Мы едим пампушки, сладкие
шишечки.
- У нас петух на крыше, - говорил Мога.
- У них каменный дом, - шептал старичок, - у них мельница с крыльями, - и
радовался, словно это у него каменный дом, у него мельница с крыльями.
- Тьфу! Тьфу на него, - говорила бабушка.
И Гога и Мога повторяли: "Тьфу! Тьфу!" - и плевали в мою сторону.
- Дайте им уже хвостик тоже, - посоветовал старичок, который боялся, как бы ему
не достался хвостик, - им легче станет, я вам говорю.
Гоге и More дали хвостик, и они, разглядывая поросячий хвостик, закрученный
штопором, спорили, почему он так закручен.
- Что за умные мальчики, - говорила бабушка в лиловых лентах, - золотые
мальчики...
Мадам Канарейка снова взялась за меня.
- Не крути носом! На месте должен быть нос у приличного мальчика. И не смотри
мне в рот... А теперь ты уже смотришь в землю? Когда с тобой говорят, не надо
смотреть в землю. Боже, откуда взялся такой мальчик? Он даже не знает, куда
смотреть.
Все ей не нравилось, и все было не так, все я делал наоборот. И когда она
смотрела на меня, лицо у нее было такое, будто родили меня специально для того,
чтобы мучить ее.
- Ну конечно! - воскликнула мадам Канарейка. - Что можно ожидать от мальчика из
Иерусалимки, где только молятся, плюют на пол и спят, чтобы, выспавшись, снова
молиться и плевать на пол, и от тети, у которой лиловая лента на желтом платье и
которая дышит, будто она всю жизнь провела в воде и теперь ее выбросили на
горячий песок.
Тетка затихла так же, как и я, только выпучила глаза, оттого что ей трудно было
тихо дышать, и, поглядев на нее, я подумал, что она действительно всю жизнь
провела в воде и теперь ее выбросили на горячий песок.
- А говорить-то ты можешь? - спросила мадам Канарейка. - Рот у тебя открывается?
- А? - спросил я, не поняв, чего от меня хотят.
Если бы я, мальчик, вдруг кукушкой закуковал, лягушкой заквакал, она бы так не
испугалась, так не побледнела. Ей показалось, что вот это "а" я произнес поеврейски,
а не по-русски.
- Что значит по-еврейски "а"? Как у тебя язык повернулся? - допрашивала она
меня. - Ты понимаешь, в какой ты дом пришел, ты имеешь понятие? Боже! -
обратилась она со страстью к еврейскому Богу. - Они имеют понятие?
И старичок тоже сложил руки, спрашивая уже своего Бога: "Они имеют понятие? "
- Вы можете по-еврейски ругаться, торговаться, Богу молиться, друг другу головы
разбивать, - говорила Канарейка, - но разве можно в таком доме говорить поеврейски?
- Она оглянулась на портреты, и те, казалось, отвечали: "Ни в коем
случае нельзя!"
- А что, если бы услышал поручик Беребендовский, танцевавший у меня на
паркете? - ехидно спросила Канарейка. - Или грек Попандопуло, который ел у меня
сливочный торт и говорил: "Сколько я ел, а такого сливочного торта еще не ел".
Они бы ничего не сказали, но мы бы уже больше не слыхали, как звенят шпоры
поручика Беребендовского, мы бы уже больше не видели, как господин Попандопуло
ест сливочный торт.
- Он еще будет по-еврейски улыбаться, - сказал старичок с мухой. - По-еврейски
хохотать, по-еврейски хлеба просить.
- Я не люблю еврейской улыбки, - вскричала Канарейка, - еврейского смеха,
еврейской просьбы! Я у графини была, я у нее рябчика съела.
Мадам Канарейка долго еще о чем-то говорила, но я ничего не слышал: непонятный
Попандопуло носился передо мной со своими греческими усами и грозил мне за то,
что я задал еврейский вопрос.
- Скажи: ку-ку-ру-за! - сказал вдруг старичок с мухой.
- Кукуруза.
Все засмеялись, даже господин Канарейка, уже разрезавший поросенка, улыбнулся.
- А ну, а ну, скажи еще раз! - воскликнула мадам Канарейка, и на глазах ее
появились слезы смеха. - Боже! - обратилась она снова к еврейскому Богу. - Что
это у них, евреев, такое в горле, что они не умеют даже сказать "кукуруза"!
- Ах, эти евреи! - сказал мосье Франсуа, хотя по черным глазкам его, по
выгнутому носу видно было, что и он еврей, но весь его вид говорил, что у него
случайно черные глазки, случайно выгнутый нос.
- Как по-вашему, - спросила мадам Канарейка, - если бы поручик Беребендовский
услышал бы это, он бы умер?
- Конечно умер, - ответил старичок. - Вы еще спрашиваете?
- Боже, - проговорила она, закрывая глаза, - я себе представляю эту картину.
И старичок тоже закрыл глаза, тоже переживая эту картину, но сейчас же открыл их
и посмотрел: цел ли еще поросенок, не съела ли его бабушка, пока он закрывал
глаза. Но, открыв глаза, он только увидел на своем носу муху.
Эта муха, которая на самом деле не была мухой, сидела на самом кончике носа;
старичок, на что бы ни смотрел, всегда видел муху и всегда все преувеличивал.
Вдруг он заметил у меня прыщик и воскликнул:
- А не нарыв ли у тебя?
- А он не заразный? - испугалась мадам Канарейка.
- Конечно заразный! - воскликнул старичок, глядя, на какие куски - большие или
маленькие - Канарейка делит поросенка.
- Опасно заразный! - радостно проговорил он, увидев, что ему достался большой
кусок, и поспешно стал есть.
- Дети, он вас заразит! - пролепетала мадам Канарейка, заедая испуг вареньем и
запивая чаем.
Она отхлебнула чай и вдруг схватилась за грудь, будто ей всадили иглу в сердце.
Дело в том, что весь чайный прибор - и чайник, и чашечки, и блюдечки были с
изображением птиц с синими клювами. У Гоги и Моги - маленькие птицы, у старичка
- побольше, а у мосье Франсуа - самая большая птица, но все с синими клювами. И
вдруг мадам Канарейка увидела, что на чашке, из которой она пьет, птица - с
зеленым клювом.
- Я что-то вижу... - прошептала она. - Чай горький...
И старичок проверил: не зеленый ли клюв и на его чашке? И отхлебнул чай: сладкий
ли? И только тогда успокоился.
А за столом уже шло обсуждение: что можно от меня подцепить и как можно
вылечиться. Высказывались самые ужасные подозрения: нет ли у меня глистов, и не
едят ли меня черви, не пьют ли они мою кровь? И бабушка в чепце с лиловыми
лентами советовала подвесить меня за ноги и подставить ко рту чашку с горячим
молоком - черви сейчас же вылезут.
Каждый хотел найти у меня такую болезнь, ко
...Закладка в соц.сетях