Купить
 
 
Жанр: Драма

Все еще здесь

страница №22

фальт так, словно
надеется прочитать на нем имена.
- Вот здесь, наАльтмаркте, - говорю я, -люди из Красного Креста вилами
собирали части тел, руки, ноги, головы, торсы, сложили все в кучу, плеснули сверху
бензином и подожгли. А пепел, наверное, зарыли в землю. Были здесь и другие ужасы, но от
деталей я тебя, пожалуй, избавлю.
- Спасибо.
- Ты, должно быть, и сам всякого нагляделся, если служил в армии.
-Да.
- На войне?
- Да.
- Что ж, моей матери повезло. Очень повезло. Пусть ей и пришлось драить полы в
Стэмфорд-Хилле.
-Что?
- Ничего.
Улица Марианны Кеппен неподалеку от Нюрнбергер-плац, вблизи Технического
университета. Такси сворачивает на нее, и я вижу, что не весь старый город рассыпался в
прах: по сторонам улицы высятся огромные мощные дома середины XIX века - стиль, с
которым я не слишком знакома, удивительные здания, словно вышедшие из детской книжки
с картинками. В таких домах живут чудовища Мориса Сендака и ведьмы жарят в печи
маленьких детей. Я бы в таком доме жить не смогла - а впрочем, мне-то что за дело? По
счастью, ряд призраков то и дело прерывается постройками из стекла и бетона, во всей их
самоуверенной современности; на таких отдыхает глаз. В саду у Марианны Кеппен цветут
герани, анютины глазки и еще какие-то цветы. У ворот - череда звонков, и над одним из
них приклеена картонка с напечатанной фамилией "Кеппен": как видно, в доме восемь
квартир. Входная дверь открыта. Стоит ясное, солнечное сентябрьское утро, разгар бабьего
лета: воздух напоен всевозможными ароматами, улица тиха и пустынна, и даже с бульвара в
квартале отсюда не доносится рев машин. Мы входим, поднимаемся по широкой деревянной
лестнице на третий этаж и снова видим фамилию "Кеппен", начертанную над дверью
черными пауками готических литер. Дверь приоткрыта. Заглянув внутрь, я вижу прихожую,
а за ней - просторную комнату; в глубоком кресле, обложенная подушками, сидит
женщина с закрытыми глазами и дремлет. Рядом с ней, на столике, покрытом белой
салфеткой в цветочек с желтыми чайными пятнами, разложена всякая медицинская снедь:
больничная стальная тарелка в форме человеческой почки, бинты, пластыри, коричневые
пузырьки с таблетками. Сколько ей лет, этой женщине? Сто? Сто пятьдесят? Да разве
бывают на свете такие старые люди? Руки - словно птичьи лапы, кремовая блузка размеров
на пять больше нужного спала бы с иссохшего тела, если бы у шеи не придерживала ее,
клонясь к полу от собственной тяжести, большая старинная брошь. Однако, как ни странно,
эта высохшая старуха производит впечатление высокой и статной; если бы она встала,
должно быть, оказалась бы на голову выше меня. Стук в дверь разбудил ее; она открывает
глаза - голубые, над глазами я вижу аккуратные тонкие ниточки бровей, а над бровями -
откровенный парик в стиле пятидесятых, сплошные волны каштановых локонов. -Holla!
- Frau Koeppen ?
- Jo.
- Ich bin Alix Rebick.
- Так это ты, - говорит она по-английски. - Долго же мне пришлось тебя ждать!
Впрочем, после первых осторожных приветствий я узнаю, что это едва ли не
единственная английская фраза, которую она знает, услышанная вскоре после капитуляции
от какого-то британского Томми, встретившегося на улице с товарищем, услышанная,
запомненная и многократно повторенная в памяти.
- Наконец-то мы встретились, - говорит она по-немецки.
Должно быть, думает, что Джозеф - мой муж, или брат, или, в крайнем случае,
адвокат; слова "просто друг" встречает с таким подозрением, что я уступаю: да, адвокат, я
буду переводить все, что он говорит. Джозеф послушно достает блокнот и готовится делать
заметки. Мы выдвигаем себе кресла с высокими неудобными спинками, и она посылает меня
на кухню с клеенчатым столом приготовить растворимого кофе, а сама достает из-под
одеяла, покрывающего ее ноги, пачку сигарет под названием "West" и дрожащими руками
пытается зажечь одну, пока наконец Джозеф не склоняется к ней, не берет осторожно из ее
старческих рук коробок спичек и не делает все сам. На стенах вокруг нас - пейзажи маслом
в золотых рамах, с холмами и коровами, пасущимися у ручьев, настоящий бронзовый щит,
пара настоящих скрещенных мечей, горка с мейсенским фарфором; и только разлапистая
советская люстра на потолке напоминает, что мы не в довоенном немецком доме, из тех,
куда ходила на детские праздники мать - или ходила бы, если бы туда приглашали евреев.
- Вот теперь можно и поговорить, - провозглашает она, отпив кофе. - Прежде
всего (тут она достает из-под подушки исписанный листок бумаги и сверяется с ним),
объясни, пожалуйста, почему ты не отвечала на мои письма.
- На ваши письма? А вы почему не отвечали на наши?
- Вот твои письма, - она указывает на пачку перетянутых резинкой листков на
столе, - а рядом - копии моих ответов. Поскольку ты писала по-немецки, я отвечала так
же. Письма отправляла моя внучка.
- А вы точно знаете, что она их отправляла? - спрашиваю я, наклонившись к ней.
- Боже мой! - На несколько секунд она задумывается. - Так вот чем все можно
объяснить. Аннемари с самого начала не одобряла моей затеи. Видите ли, у нее в Лейпциге
приятель-скинхед. Мать ее в ярости, но ничего не может поделать. Аннемари стесняется
своей еврейской бабушки и ждет моей смерти, чтобы забыть обо мне и спокойно жить
дальше. Как все молодые, она совершенно не интересуется прошлым. И, на мой взгляд,
слишком много времени проводит за компьютером. Вы знаете, что такое чат?

- Спрашивает, знаю ли я, что такое чат, - перевожу я Джозефу.
- Вот как? Надо бы ее с моим папашей познакомить. С тех пор, как он открыл для
себя философские форумы, ночи напролет из Интернета не вылезает - болтает с
приятелями о добре и зле.
- Моя тема. - И, повернувшись к ней: - Что такое чат, я знаю, но, фрау Кеппен, я
ведь до сих пор не имею понятия, кто вы такая.
- Да, в самом деле. Раз писем ты не получала, то, конечно, ничего не знаешь. Ты
дочь Лотты или Эрнста?
- Лотты.
- Ну, не важно. Так вот, я - твоя тетка.
- Поверить не могу! - говорю я Джозефу. - Вот только новых родственничков мне
не хватало!
- Что? - переспрашивает тетя.-Что ты говоришь своему адвокату?
- Просто объясняю, чему я так удивлена.
-Да, понимаю. Конечно, для тебя это сюрприз. - На сигарете ее растет колечко
пепла, и я пододвигаю к ней пепельницу. - Разумеется, тебе неоткуда было узнать. Разве
только дед твой признался бы на смертном одре... он ведь уже умер?
- Он родился в 1888. Да, должно быть, умер.
- Верно. Подойди к столу, дорогая. Там увидишь железную коробку, в ней
фотографии. Принеси ее сюда, я покажу тебе твоего дедушку в молодости.
Джозеф вскакивает на ноги.
- Вот эта? - спрашивает он, поднимая жестяную коробочку из-под бисквитов с
Девой Марией на крышке.
- Да, эта.
Он протягивает коробку ей, и она снимает крышку.
- Вот она, на самом верху.
И я смотрю на фотографию молодого человека в тяжелом широком сюртуке; он
держит за руку молодую женщину с ямочками на щеках, выше его, в белом лабораторном
халате. Они стоят в саду, на фоне цветущих камелий, и молодой человек, очевидно, не
слушается указаний фотографа: взгляд его не устремлен в объектив, он смотрит только на
свою спутницу.
- Это дедушка и бабушка?
- Нет, не бабушка. Моя мать.
Должно быть, она полжизни прождала завершения этой истории, начавшейся в 1911
году, когда мой двадцатитрехлетний дед изучал медицину в Берлине, и оканчивающейся
здесь и сейчас, на заре нового века. Страшно подумать: мы говорим о людях, родившихся в
позапрошлом столетии. Марианна Кеппен - все это время она сидела прямо, ни разу не
облокотившись на подушки, - вдруг как бы оседает, выпускает из губ сигарету, торопливо
отпивает кофе, увлажняя пересохшие губы, снова и снова поправляет на себе парик - шлем
старого воина, повидавший немало битв. И вот что она рассказывает:
- Моя мать с юности увлекалась прогрессивными идеями. Идеями, которые наши
прежние хозяева называли буржуазными - они не были связаны с переменой
общественного строя. Маму не интересовало положение классов; ее интересовало
положение личности. Женская эмансипация, говоря точнее. Она была страстной
поклонницей француженки мадам Кюри и потому поступила на медицинский факультет,
хотя женщин-врачей в то время было очень мало и на них смотрели косо. Кроме того, она
верила в свободную любовь.
- Что она говорит? - спрашивает Джозеф.
- Ее мать была феминисткой.
- Ухты!
- Ты не антифеминист, я надеюсь? - грозно спрашиваю я.
- Да нет, что ты. Я же учился в Беркли.
- Продолжайте, фрау Кеппен.
- Хотела бы я познакомиться с матерью в ее молодые годы! К сожалению, когда я
начала ее понимать, она уже согнулась под множеством проблем и обязанностей,
не последней из которых была я сама. Она познакомилась с отцом, тоже
студентом-медиком, они полюбили друг друга и легли в постель. Мама
пользовалась методом предохранения, который в то время считался
непогрешимым: устанавливаешь период цикла, засовывая палец себе внутрь и
определяя консистенцию влагалищных соков. А в результате - родилась я.
- В семидесятых этот метод снова вошел в моду. У нас он назывался "метод ритма".
Впрочем, он и в семидесятых не работал.
- Правда? Так вот, не думаю, что отец собирался соблазнить и покинуть маму, но он
не предполагал, с каким ужасом и гневом со стороны семьи ему придется столкнуться. Мало
того, что мама не еврейка, она еще и не из приличной семьи - разве родители из приличной
семьи, пусть даже и неевреи, позволили бы дочери заниматься медициной, изучать
животную сторону человеческой природы? Да ведь это все равно что отправить ее прямо в
бордель!
- Знаете, - говорю я, - о своих прадедушке и прабабушке я никогда не
задумывалась. И совсем ничего о них не знаю. А вы их когда-нибудь видели?
- Знакома с ними не была, но видела. Мама показала мне их однажды на улице: они
сидели в кафе, пили кофе и ели торт, и мама мне сказала: "Смотри, Марианна, вот твои
дедушка и бабушка!" А я увидела только старика и старуху в старомодных костюмах,
посмотрела и отвернулась. Хотя поинтересоваться стоило - ведь именно из-за этих людей
мамина карьера свободомыслящей женщины-врача оборвалась, не начавшись. Отец на ней
не женился. Не смог воспротивиться родным. Вместо этого уговорил жениться на ней
одного своего приятеля, из неевреев. Подозреваю, что не бесплатно. Немалая сумма в
марках дала моему отцу свободу от нежеланного брака, а отчиму - возможность спокойно
и с комфортом закончить учебу. Скорее всего, отец попросту оплатил его долги.

- И он стал хорошим отчимом?
- Этого я так и не узнала. Он был ярым националистом, мечтал о Германской
империи. И у англичан, и у французов есть свои империи - а немцы чем хуже? Так что в
пятнадцатом году он завербовался в армию и погиб при Вердене. Я иногда думаю - может,
просто сбежал от мамы. Я его совсем не помню. Из медицинской школы маме, разумеется,
пришлось уйти. Жизнь у нее сложилась несладко, да и сама она была нелегким человеком -
а может, стала такой от испытаний.
- Значит, Дорфы бросили вас на произвол судьбы.
- Нет, что ты! Папа и мама по-настоящему любили друг друга. Папа чувствовал за
меня ответственность: с тех пор, как получил диплом, каждый месяц день в день выплачивал
нам содержание. И конечно, осматривал и лечил бесплатно - тут и говорить было не о чем.
Правда, несколько лет спустя он женился по выбору родителей, и жена потребовала от него
прервать с нами всякие отношения. Но он ее не послушался: раз в неделю мама приводила
меня к нему, словно бы за консультацией, и мы часок-другой играли вместе.
- Во что же вы играли? - спрашиваю я.
Перед глазами у меня стоит сморщенный старик, кислое молоко, каменное печенье,
докторские инструменты в кожаном чехольчике, поры у него на лице,
когда он наклоняется, чтобы меня поцеловать, седые волосы в носу, запах табака и
дезинфектанта. Я сижу в глубоком кресле, болтая ногами в белых носках, а мама, указывая
на меня, говорит что-то по-немецки. У нас не было общего языка; мама выучила меня лишь
нескольким словам: "Guten Tag, Oma. Guten Nacht, Ора". А они кивали и смотрели на меня с
другого конца комнаты - словно с другого континента.
- Он меня брал на руки, подбрасывал в воздух, кружил вокруг себя. Еще мы играли
в лошадки: я ездила у него на плечах. Ну, обычные игры. И каждую неделю что-нибудь для
меня приберегал - какое-нибудь лакомство или игрушку, а раз в год я получала серьезный
подарок, например большую куклу. Но о главном его подарке я в то время еще не
подозревала. Потому что, когда началось, оказалось, что у меня в свидетельстве о рождении
оба имени чисто арийские, без примесей, отец к тому же и герой войны, да еще и покойник,
так что никогда ничего не расскажет. Но это было потом, а в 1930 году, когда я заканчивала
школу, папа сделал маме одно предложение. Фабрика его в то время процветала, они с
женой купили новый дом в самом модном предместье, в Блазевице, на берегах Эльбы,
слышала об этом месте? Он предложил взять меня на место управляющей фабрикой, чтобы я
присматривала за работницами. Серьезная работа для восемнадцатилетней девушки, но я
согласилась сразу, как только услышала, что придется иметь дело с косметикой.
- Марианна...
И тут до меня доходит. Марианна! Высокая девушка на фабрике, та, что была так
ласкова с моей мамой, а бабушка на нее косилась; Марианна, фигура без речей,
третьестепенная роль в семейной драме Дорфов!
- Вы носили темно-синие костюмы и белые блузки?
- Да, всегда.
- Мама мне о вас рассказывала. Она с такой теплотой о вас вспоминала!
Марианна улыбается и поднимает руку, чтобы поправить парик.
- Она знала, что я ее сестра?
- Вряд ли. По крайней мере, никогда об этом не говорила.
- Я помню, как ее сажали на поезд. В зеленом шерстяном платье, как сейчас вижу. А
потом и ее родители эмигрировали. Как у них все сложилось там, в Англии? Они были
добры к ней?
-Нет.
- Печально слышать. Что ж, во всяком случае, она недолго прожила в разлуке с
родными. Так что ее история кончилась счастливо.
- Да, наверное, вы правы. А как же вы? У вашей истории был счастливый конец?
- Видишь ли, дорогая, если бы я захотела, то, конечно, уехала бы в Англию вместе с
ними. Папа ясно сказал, что меня не бросит. Но я сама захотела остаться. Это было мое
решение, только мое. Мама в 1927 году снова вышла замуж и никуда ехать не собиралась.
Конечно, все мы понимали, что в любую минуту может начаться война, но мой новый отчим
работал страховым агентом и по возрасту не подлежал призыву в армию. И у меня была
похожая ситуация. В 1939 году я обручилась с Рудольфом. У него был семейный бизнес:
печать почтовых карточек и поздравительных открыток. Такой милый, старый семейный
дом. Нацистом он не был, не был и противником режима, ему все это было просто
безразлично. Он вступил, куда там положено было вступать, но хотел только одного: чтобы
его не трогали, дали спокойно ходить в оперу, играть на клавесине в музыкальной зале и
молиться Богу во Фрауен-кирхе. Кстати, он приходился дальним родственником тому
самому Кеппену, ну, знаешь, Вольфгангу, романисту.
- Но его все равно забрали?
- Нет, нет. Не делай поспешных выводов. Думаешь, он погиб где-нибудь на
Восточном фронте? Вовсе нет. В армию он попасть не мог, потому что был хромым от
рождения. У меня на столе стоит его фотография. Посмотри.
- Хорошее лицо, - говорю я вполне искренне. - Сколько ему здесь?
- Фотография пятьдесят пятого года, после рождения нашей второй дочери, так что
здесь ему сорок восемь. - За рамку фотоснимка заткнут розовый цветочек герани. - Я
каждый день меняю цветок. Срываю вон из того горшка на окне.
- Он... жив?
- Уже нет. Умер от рака за пять недель до Воссоединения. Так этого и не увидел.
- Какая трагедия!
- Да.

Она кладет фотографию на колени, осторожно гладит тонкими пальцами лицо
покойного мужа. Должно быть, все-таки бывают на свете счастливые браки.
- Как же я его любила! - говорит она. - Он был чудесный человек!
Я решаюсь прервать молчание:
- Что стало с фабрикой после войны?
- Видишь ли, гестапо понятия не имело ни о моем отце, ни о том, что я еврейка. Об
этом знали несколько близких друзей матери в Берлине, но они молчали. И все равно отец
сделал все, чтобы меня защитить. Вот как он поступил. Когда шли переговоры с властями,
он сказал ясно: "Я уезжаю из Германии с пустыми руками. Все, чем я владел, вы забираете
себе. Но права на свою фабрику я передаю одной молодой женщине, чистокровной арийке,
которая сейчас этой фабрикой управляет. По закону фабрика будет принадлежать ей. И не
только фабрика - ей я передаю и формулу крема. Она должна стать директором фабрики.
Только ей - и мне самому - известны все стороны производства. Пока она занимает это
место, фабрика будет по-прежнему производить первоклассную продукцию". Я как сейчас
помню: было это на вокзале, в феврале тридцать девятого, на мне было красное пальто, и
красная шляпка с пером, и коричневые перчатки с оторочкой из кроличьего меха, и он
вложил мне в руки формулу своего крема, своего "VioletteSchimmer". Снял перчатку - а
мороз стоял лютый - и достал из внутреннего кармана пальто конверт. "Теперь я объясню
тебе, что делать, - сказал он мне. - Не держи его на работе. Храни дома, под замком. В
этом конверте - наше будущее". А потом поцеловал меня на глазах у жены, и обнял, и
крепко прижал к себе. Я видела, как морщились вокруг люди, и знала, что они думают.
Думают, я пачкаю себя прикосновением к еврею! И еще знала: эти люди сегодня,
вернувшись домой, будут накладывать на лицо очищающий крем, который изобрел для них
грязный еврей.
А дальше... дальше, кажется, ничего особенного и не было. Мы с Рудольфом
поженились. Я переехала в дом, где предки моего мужа прожили шестьдесят лет. Началась
война. Шла война, а мы занимались своим делом и порой получали благодарные письма с
самой нацистской верхушки. От самой Евы Браун я ничего не слышала, но фрау Шпеер
рассказывала, как однажды, будучи у нее в гостях, показала ей, как накладывать крем, и
подарила баночку. Рассказывала, они вдвоем смеялись и дурачились перед зеркалом, как
школьницы. У меня, когда я это слышала, мороз по спине прошел... а в то же время и
забавно, правда?
-Да, нацисты вообще уважали чистоту, - говорю я.
- Это уж точно.
- Неужели все эти суки и вправду мазались нашим кремом?
- Очень может быть. Он был очень популярен. Однако чем дальше, тем труднее
становилось доставать ингредиенты: не хватало жидкого парафина, да и кокосовое или
эвкалиптовое масло, которое мы раньше импортировали, сделалось невозможно раздобыть.
Так что мы постепенно сокращали производство. К концу войны производились лишь
считанные пузырьки, именные, для жен высшего руководства.
Я думаю об этих женщинах. О женщинах, что приносили своих младенцев Гитлеру,
чтобы фюрер поцеловал их и приласкал. Они вставали по утрам, смотрели на себя в зеркало,
радуясь чистоте своей кожи, накладывали пудру, румяна и губную помаду, подкрашивали
глаза. Они говорили друг с другом о том, что интересует всех женщин на свете: как
сохранить стройность, какой покрой лучше подчеркивает достоинства фигуры, как химия
духов, взаимодействуя с химией тела, создает удивительный и неповторимый запах.
"Попробуй это". - "Нет, мне помогает это". - "Наносить лучше через марлю". -
"Главное - как следует очистить кожу". - "Да, главное - чистота кожи. Чистота...
очищение... чистота..."
- Жаль, пластических операций в то время не делали, - говорю я Джозефу. -
Можно было бы надеяться, что кто-нибудь из них сдохнет под наркозом.
- А тринадцатого февраля сорок пятого года, - продолжает Марианна, - мы
закрыли фабрику. Закрыли, потому что не осталось материала для производства крема.
Последние именные пузырьки разошлись много месяцев назад; дамы из нацистской
верхушки слали мне письма и молили о рецепте, но я отвечала только извинениями. В
контору я теперь ходила по вечерам, потому что днем работала на вокзале, принимала
беженцев с востока, бегущих от русской армии. Родственники мужа из Судет приехали без
вещей, вообще без ничего, в дороге питались одним хлебом и водой, и сын их, семилетний
мальчик, так ослабел, что ходить не мог. Так вот, когда началась первая бомбежка, я ехала
на трамвае. Было часов десять вечера, и я страшно устала. Напечатала несколько писем,
отнесла их на почту и возвращалась домой, и думала о том, что за чудесное голубое платье
увидела вчера в витрине магазина, и как давно я не покупала себе новых платьев, и как бы
половчее завести об этом разговор с мужем. Я была совершенно поглощена этими мыслями,
и вдруг почувствовала, что трамвай повернул не туда - знаешь, как бывает, когда изо дня в
день ездишь по одному маршруту, твое тело выучивает все повороты. Мы свернули не в ту
сторону и резко остановились, и тут я услышала, что небо гудит. Рядом со мной кто-то
сказал: "Сколько самолетов!" Налет начался ровно в десять, а закончился, если верить
учебникам, в двадцать пять минут одиннадцатого, но я, сказать по правде, на часы не
смотрела. Мне казалось, прошло несколько часов. Не знаю, как описать этот ужас: все
вокруг гудит, ухает, взрывается, земля дрожит под ногами, гремят взрывы, в воздухе стоит
запах гари, тебя тошнит от ужаса, и думаешь об одном: "Господи, господи, будет ли этому
конец?!"
А потом вдруг все кончилось. Сразу стало очень тихо-так тихо, словно во вселенной
выключили звук. Мы вышли из трамвая и побрели кто куда. Помню, проходя мимо женской
больницы, я увидела у дверей толпу женщин в одних рубашках. Пациенток. Они все
выбежали на улицу, стояли молча и смотрели на нас. И мы прошли мимо них. Не
остановились, не спросили, не ранен ли кто, не надо ли помочь. Просто прошли мимо -
молча, как во сне.

Я еще не дошла до дома, как начался второй налет. И на этот раз было не лучше, нет
- стало еще хуже, потому что потрясение уже прошло, теперь мы ясно понимали, что это
такое и чем может кончиться. Мы бросились в укрытие, а вокруг нас пылал огонь и рвались
бомбы. Наконец гул самолетов стих, и бомб больше не было слышно, и мы решили, что все
позади. Поднялись по лестнице - бомбоубежище было в подвале жилого дома - и видим,
что весь дом в огне: языки пламени бегут по портьерам, по коврам на стенах, трещат,
рассыпая искры, электропровода, падают на пол горящие книги, лопаются фарфоровые вазы,
горит паркет под ногами, и нигде нет спасения. Мы бросились на улицу - но и там все
горело. Помню, я бегу домой по аллее мимо рядов миртовых деревьев, верхушки у них уже
пылают, и я бегу меж двух стен огня. Помню, мимо меня проносятся люди в огне -
вопящие живые факелы. А потом я увидела совершенно безумную картину: по улице
носятся в панике горящие звери, обезьяны, медведи, слоны. Мама моя была католичкой и
меня воспитала в католицизме, и я подумала: "Господи, да это же Страшный суд!" На самом
деле это зоопарк загорелся, и звери разбежались кто куда, спасая свою жизнь. Несколько
обезьян добрались до Гроссен-парка и залезли на деревья, но умерли на следующий день,
попив воды, отравленной химическими бомбами.
Не знаю, как я не потеряла рассудок. Я бродила по городу и искала дорогу домой, и
повсюду видела знаки смерти и разрушения - и эти, и другие, о которых даже говорить не
хочется. Видела я женщин, которые искали своих мужей и не могли понять, почему у них
больше нет мужа, ни живого, ни мертвого: жар был так велик, что тела распадались на
атомы, не оставалось ничего, кроме, быть может, нескольких клочков кожи. Два дня я шла
домой - и когда пришла, увидела, что дом сровнялся с землей. От него остались лишь
развалины. Мы потеряли все, что имели. И стальная шкатулка, в которой я хранила формулу
крема - она тоже пропала, исчезла без следа. Но тогда я о ней не думала. У меня была одна
мысль: где Рудольф? Но Рудольф спасся: когда начался налет, он был в гостях у соседей,
играл им Моцарта, а их дом уцелел.
Даже теперь, пятьдесят лет спустя, несколько минут требуется ей, чтобы вырваться из
огненного ада воспоминаний. Глядя в ее испещренное морщинами лицо, я думаю: вот в чем
неисчерпаемая загадка другого, которой мучают нас психологи и философы. Не в том, кто
такой другой, а в том, что он видел, что он пережил. В сознании этой женщины хранится
почти столетие. Прикрыв глаза, я спрашиваю себя, что хранится во мне, - и вижу
последний ливерпульский трамвай, клуб "Каверна", юного Джорджа Харрисона. Если
удастся дожить до ста лет, быть может, обо мне скажут: "Вот последний человек,
слышавший выступление "Битлз" в "Каверне"!" Не так уж много - последним, кто видел
Ленина на Финляндском вокзале, оказаться куда интереснее, - но с меня хватит и этого. И
еще я думаю: передо мной сейчас последний человек, видевший моих прадедушку и
прабабушку. Пусть только раз и издалека.
Я пододвигаюсь ближе и сжимаю ее руку в своей. Она отвечает мне слабым
пожатием, потом поднимает глаза и улыбается, показывая редкие желтые зубы. От парика ее
пахнет затхлостью, но меня это не раздражает.
- Самое любопытное во всем этом, - говорит она, доставая новую сигарету, -
Джозеф подносит спичку, бросающую на ее лицо бледный отсвет, - самое любопытное то,
что фабрика совершенно не пострадала. Она находилась довольно далеко от innerstadt . Но
формула, увы, погибла - а что мы могли сделать без формулы?
- Неужели за все эти годы вы не выучили ее наизусть?
- Девочка моя, - вскинувшись, говорит она, - неужели ты не понимаешь?
Формула - это же не просто "насыпь того, влей сего и размешай"! Речь идет о долгом
процессе, о том, чтобы поддерживать в каждый момент нужную температуру. После войны
мне пришлось объяснять это во всех подробностях новым хозяевам, когда они требовали
восстановить производство, а я им растолковывала, почему это невозможно. Тогда они
приказали мне производить обычный кольдкрем. Я так и делала. В этом креме главным
ингредиентом был парафин - вязкое белое вещество. Кожу-то он, конечно, очищает, но на
любой мало-мальски жирной коже после него остается белый налет.
- Знаю. Значит, вы все это время производили кольдк

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.