Купить
 
 
Жанр: Драма

Все еще здесь

страница №2

смазываю лицо маминым кремом, мягко массируя щеки влажной фланелькой
- так, как учила меня мама в шестнадцать лет, потом забираюсь под одеяло в комнате для
гостей, а за стеной Мерси бьется о гранитные отроги Пеннин и несет свои воды в бурное
море.
Маленькой я часто просыпалась по ночам от звучных, отдающихся эхом гудков
океанских лайнеров: их огни превращали речную воду в расплавленное золото, их трубы
выводили мелодию нашего города. Мерси впадает в Ливерпульский залив, залив ведет в
Ирландское море, море открывается в Атлантический океан, а океан омывает землю от края
и до края. И старые евреи из дома престарелых, и их ирландские сиделки ("Ангелы? Да, как
же! Чертовы стервы ирландские!") - все пришли из-за моря. В нашем городе все приходит
из-за моря. Ирландки вывозят старых евреев прогуляться по Оттерспулу, и старики смотрят
на реку и слышат корабельные сирены, предупредительные сигналы, прорезающие туман, и
бодрое тарахтение буксиров и лоцманских суденышек. А сиделки говорят: "Это вам
кажется", - потому что корабли давно уже не поднимаются вверх по реке, а
останавливаются в порту в Сифорте.
Старики знают: им недолго осталось любоваться рекой. Мысли их устремляются за
море, в неведомые края. Кажется чудом, что они все еще здесь. Чудо, что сам город все еще
здесь. Кому он теперь нужен? В ту ночь моя мать умирала на берегах Мерси, в заброшенном
городе, в самом тусклом и унылом месте во всей Англии - а может, и на всем белом свете.
Печально. Но это лишь начало истории: сама история впереди. Я вернулась домой, чтобы
встретиться со смертью - а встретила любовь. Я - гордая, непокорная, язвительная дочь
Ливерпуля, дочь Саула и Лотты Ребик.


Незадолго до этого, всего какой-нибудь месяц назад, я вернулась из Индии. Ездила не
для того, чтобы обрести просветление - боже упаси: сидеть у ног гуру и размышлять о
бренности всего сущего - это не по мне. Просветленности и отрешенности мне и дома, во
Франции, хватало. Я отправилась туда в составе экспедиции, чья задача была - оценить
возможность реставрации и сохранения синагоги в Кохине. Да, как ни удивительно, и в
Индии есть евреи. Сами они считают себя потомками моряков царя Соломона, потерпевших
кораблекрушение еще в библейские времена; однако на самом деле, скорее всего, попали в
Индию из Испании или Португалии во времена великого изгнания, быть может, в тот же год,
когда Колумб открыл Америку. Впрочем, бог их знает, откуда они взялись и как попали
сюда: для меня важно лишь то, что в шестнадцатом веке здесь была возведена синагога, куда
и по сей день приходят женщины в сари, и поют древние песни моего народа, и бормочут те
же молитвы, что читали мой отец и моя мать.
То, чем я занимаюсь, - мицва, доброе дело. Я езжу по всему миру и посещаю старые
здания - в Фесе, Венгрии, Польше, во Франции и Черногории. Осматриваю синагоги,
превращенные в склады, зернохранилища, кинотеатры, универмаги, в стойла для скота.
Архитекторы и инженеры, входящие в нашу команду, высказывают свое мнение о том,
подлежит ли здание восстановлению, и я пишу доклад, который отправляется к богатым
евреям по всему миру - рассказывает им о том, что за община была на этом месте, много ли
от нее осталось, что потеряно навеки, а что еще можно восстановить. Я говорю: мы можем
воскресить историю, можем поднять ее из праха. Смотрите. Вот как это выглядит сейчас.
Вот как это выглядело в былые времена. Хотите, чтобы община вернулась к жизни? Дайте
денег. Доклады у меня получаются очень, очень убедительные. Я говорю: наш мир полон
зла. Можете поверить, уж я-то знаю. Рак, СПИД, голод, войны, нелегальная оккупация,
беженцы, заживо гниющие в лагерях, дискриминация, пытки, преступления против женщин
и детей - изнасилования, инцест, детская проституция, насилие в быту - и против
животных, целые виды которых уже безвозвратно исчезли с лица земли. Все, что
происходит в мире, ужасно. В свое время я изучала жестокость и садизм, я видела
фотографии, которые не печатают в газетах - они хранятся подшитыми в полицейских
досье, - и после этих фотографий лежала ночами, и не могла сомкнуть глаз, и, как Иаков,
боровшийся с ангелом, боролась с мыслями о нашей природе, о том, что, быть может, ум
человеческий приговорен ко злу, что зло записано в самой структуре наших клеток. Но в
моем проекте, заключала я, нет зла - мое дело никому не принесет боли, и я верю в него
всем сердцем.
Я шла по улице в Кочине, под безжалостным индийским солнцем, одурманенная
запахами перца, тамаринда, корицы, чеснока, муската, кардамона, имбиря. Вошла в
синагогу, встала на теплые плитки пола, истоптанные и стертые сотнями ног. Подняла глаза
на ветвистые латунные семисвечники. В мозгу словно колокола зазвенели, разворачивая
свиток древних слов: "ШмаЙисраэлъ, адонаи элохайну, адонаи эхад". Слушай, Израиль,
Господь твой Бог, Господь Единый. Крохотная горстка людей повторяет эти слова изо дня в
день, просыпаясь под палящим солнцем чужой земли. Слушай, Израиль... а Бог отвечает...
что занесло вас сюда?
Я выросла на самой западной кромке Европы - уже почти там, почти в Америке.
Однако я все еще здесь, в моем городе. И немногие уцелевшие синагоги каким-то чудом все
еще стоят на своих местах. Как и евреи из Кочина - они тоже все еще здесь.
В тот день, когда позвонил Сэм и сказал, что мама умирает, я вела подготовительную
работу к следующему проекту. В отдаленной деревушке в Румынии найдена синагога с
настенными росписями: с конца войны она использовалась как склад. Понимаю, что число
заброшенных синагог в Европе конечно много, но всякий раз, когда в поле моего зрения
появляется еще одна, я испытываю изумление и восторг, что-то сродни благоговению. Вот и
еще одна выжила - как ей удалось? Я нашла деревушку на карте: она всего в нескольких
милях от бывшей советской границы, к востоку от Карпат, в полудне пути от ближайшего
города. Сердце у меня вздрогнуло, а потом сильно забилось, когда совсем рядом я увидела
знакомое название. Кишинев! Вот с этого места на карте все и началось. Два погрома -
массовые убийства, изнасилования, страшные зверства, - и тысячи евреев (среди них - и
родители моего отца) снимаются с насиженных мест и бросаются на запад. И однако в этих
местах, совсем рядом с Кишиневом, еще сохранилась еврейская община. Кто же уезжает, а
кто остается? Кто из них делает правильный выбор, а кто - и когда - понимает, что
совершил ошибку? Как может человек после семидесяти лет коммунистического правления,
когда сама личность была под запретом, все еще оставаться евреем?

- Когда-то здесь были евреи, - сказал мне один человек в словацкой деревне.
- Куда же они ушли? - спросила я.
- Испарились, - ответил он. - Как роса на полях и на спинах моих овец.
- Но роса возвращается каждое утро, - ответила я резко (через переводчицу -
привезенную из Праги девчушку с розовой помадой на губах и тяжелым золотым крестом на
шее).
- Верно, - согласился он, - но мои поля и мои овцы всегда здесь, они не уходят и
не возвращаются. Не важно, кто нами правит, не важно, есть ли нам куда идти - мы, я и
моя семья, остаемся здесь.
И сейчас, ожидая маминой смерти, я всем сердцем желала вернуться в Румынию, где
я знаю, кто я такая и зачем живу. Увлеченность работой помогает смириться с
одиночеством. Одинокая женщина в сорок девять лет - это, сами понимаете, уже не
смешно. Начинаешь всерьез опасаться, что любовь и желание для тебя навсегда остались в
прошлом. Конечно, это не смертельно, но, чтобы с этим примириться, нужна большая
внутренняя сила.
Мне было страшно тяжело без секса. Ни мужа, ни друга, ни любовника - вообще
никого и ничего. Неудовлетворенность жгла и раздирала меня изнутри. На время я
вообразила, что смогу преодолеть желание, обретя внутренний мир, победить сексуальное
влечение силой воли. Тогда-то и купила деревенский домик неподалеку от Бержерака, на
юге Франции. Там я приучала себя к молчанию, вела постоянную борьбу с желанием
вскочить и подбежать к окну, заслышав шум проезжающего автомобиля. Часами я лежала на
диване и прислушивалась к тиканью часов в тишине: напряжение сдавливало грудь, и
громом отдавались в ушах мягкие шаги кошачьих лапок. Я напрягала волю, заставляя себя
не заснуть от скуки, насильно вгоняла себя в транс. Но медитация продолжалась лишь
несколько минут (а порой - и несколько секунд) и сменялась тяжелой дремотой, в которой
мне виделись города, утопающие в жарком мареве, переполненные улицы, небоскребы со
стремительными стеклянными лифтами. Когда я выходила на улицу, надо мной
простиралось высокое, выцветшее, молчаливое небо. Чуть шелестела трава. Земля хранила
свои тайны.
Все первое лето я пролежала в гамаке: купалась в тяжелом, головокружительном
запахе сирени и лаванды, герани и подсолнухов, наслаждалась послеполуденным летним
солнцем. Но на следующий год потеряла интерес к дому с белеными стенами и выцветшей
зеленой краской на двери, к тропинкам, усыпанным гравием, к пруду, уже подернутому
пеленой ряски, над которым неустанно вились комары. На третий год я уже вовсе не
выходила в сад, а лишь смотрела из окна, как одни растения умирают и уступают место
другим, еще полным бездумной энергии; забытый гамак плесневел под зимними дождями, а
пленочка ряски на поверхности пруда превратилась в толстый зеленый ковер. Заброшенный
сад охватила борьба за существование: воины с зеленой кровью вели здесь свои бесшумные
битвы. Побеждали в них простые и упорные растения - такие, как мох.
Переезжая во Францию, я воображала, что жизнь на лоне природы научит меня
одиночеству и поможет с ним примириться. Одиночеству предстояло стать моей участью до
конца жизни, и я не сомневалась, что смогу овладеть искусством уединения. Но
притворяться, что не нуждаешься в любви, когда на самом деле она тебе нужна, - ложь,
более того, преступление. Я выросла в семье, полной любви. Сейчас, куда ни повернешься,
повсюду слышишь жуткие истории о том, как обижали людей их родители. Книги на эту
тему расходятся как бешеные, и каждый воображает, что самое худшее случилось именно с
ним. Но наше детство - и мое и Сэма - было счастливым. Родители нас обожали. Всему
свой черед под солнцем: когда-то я была молода и жадно рвалась жить, а теперь у меня
морщины, три миллиона в банке и самое время обрести душевный мир в саду, под
плетением вьюнков. Для меня настало время заглянуть в сердце тайны, понять, что Бог
любит малых и смиренных, - а вместо этого внутри меня что-то яростно вопит: "Хочу!
Хочу! Хочу!" Какая уж тут нирвана, какая уж восточная философия!
Чего я хочу? Лучшего, что есть на свете. Когда? Прямо сейчас.
Мама лежала - сперва в кресле, потом в кровати, - и грудь ее сотрясали хрипы. Мы
приходили каждый день, Сэм и я, в больничную палату, где смотрели на нас со стен наши
старые фотографии - осколки той счастливой поры, когда само собой разумелось, что у нас
есть мать, когда мы могли себе позволить ворчать на нее, и не слушать ее наставлений, и
смеяться над ее старомодными вкусами - над тяжелым узлом темно-рыжих волос и
скромными юбками ниже колен. И восхищенно следить за ней, когда на чьей-нибудь
свадьбе или дне рождения они с отцом кружились в медленном чинном вальсе. И
вздрагивать от сострадания и смутного страха, когда, услышав по радио или по телевизору о
войне, она тихо говорила: "Пожалуйста, давайте послушаем что-нибудь другое".
Мы сидели подле нее, листали книги и газеты, пили кофе. Ждали.
- Смотри! Ты видел? -Что?
- Кажется... Да нет, ничего. Показалось.
- Дышит она хуже.
- Да, совсем задыхается.
Одеяло аккуратно подоткнуто, окно закрыто, чтобы больную не беспокоил ветер с
моря, на полу - ни единого пятнышка. У кровати - семейная фотография пятидесятых
годов, отдых на море: Сэм обнимает меня, подражая отцу, обвившему рукой маму. Она, в
купальнике, наклонилась, втирая крем в ноги, и смеется, и волосы ее развевает соленый
ветер. Но в глазах ее - печаль, так хорошо знакомая нам с братом, знакомая по тем
минутам, когда вдруг, без предупреждения она бросала свое дело, и застывала на месте, и из
глаз ее начинали катиться слезы. "Mutter! Vater! Wobistdu?"
"Папа, что случилось с мамой?"
"А что такое?"
"Когда мы переходили улицу, я отпустила ее руку. А она накричала на меня и
сказала, чтобы я всегда, всегда держалась за нее".

"А дальше что было, милая? Иди сюда, сядь ко мне на колени".
"А дальше она заплакала. Не так, как я плачу, когда упаду и расшибу коленку, -
совсем тихо и без слов, одними слезами. Почему, папа?"
"Потому что мама потеряла своих отца, и мать, и брата, и очень по ним горюет".
"Где потеряла, папа?"
"Там, где очень многие потеряли своих близких".
Порой мы слышим в коридоре тяжелые шаги, а затем - осторожный стук в дверь, и
на пороге появляется грузная:фигура миссис Гелфер.
- Сэм, Алике, можно мне зайти?
- Миссис Гелфер, садитесь сюда, - уступает ей место Сэм.
- Нет-нет, я на минутку, у меня еще музыкальное занятие перед обедом. Ах,
бедняжка, вы только посмотрите на нее - помоги ей Боже, кожа да кости!
- Не плачьте, миссис Гелфер.
-Да как же тут не плакать? Я ведь их помню. И как можно забыть? Отец ваш был
такой красавчик - вы бы только видели! Да к тому же доктор... Как он учился: все за
книгами да за книгами, на улицу почти не выходил. Братья его думали, что он уедет в
Америку. Сначала решено было, что в Америку поедет Айк, но у того, бедняги, ничего не
вышло, и семья все надежды возложила на Саула. И - гляньте-ка, что получилось! Два года
прошло, как кончилась война, - возвращается он домой и привозит с собой девицураскрасавицу.
Все, кто ее видел, сразу сказали: вот это настоящая леди! Еще бы - жила-то
она как принцесса, в доме с прислугой и все такое. Ну а дальше одно за другим: сначала ты,
Сэм, родился, потом ты, Алике, и так вы и не уехали из Ливерпуля - и теперь она, куколка
наша, кончается в этой богадельне. Ну ничего, все-таки дети у нее получились хорошие -
ты, Сэм, прекрасный сын, и у тебя уже своих трое, тоже чудные детки, и ты, Алике, хорошая
девочка... не замужем еще?
-Нет.
- И ни с кем не встречаешься?
- Нет.
-Деточка, не откладывай надолго, ты ведь с годами не молодеешь.
Я морщусь, и Сэм, заметив это, наклоняется ко мне и шепчет: "Не сердись на нее". Я
киваю. Миссис Гелфер с усилием встает, и я пододвигаю к ней опорную раму. На ее
расплывшемся теле - платье в цветочек, шлепанцы и шерстяные носки до колен. Иде
Гелфер восемьдесят три года, ее единственный сын Саймон погиб в шестьдесят девятом,
возвращаясь с рок-фестиваля на острове Уайт. Разбился на мотоцикле. Вскрытие показало,
что он был под кайфом-ЛСД. Ида этого никогда не поймет, проживи она хоть двести лет.
Зачем это? Ради чего? Какой-то дурацкий молодежный протест, о котором писали в газетах.
Протест детей, у которых было все, против родителей, у которых в свое время ничего не
было. Но ведь они как-то ухитрялись жить и быть счастливыми. Вот что самое ужасное.
"Мы ведь и вправду были счастливы, - говорила мне Ида, - счастливы уже оттого, что
живы, что не остались в Польше, как наша родня, даже оттого, что можем пойти в армию и
бить немцев, а не сидеть и ждать, пока немцы построят нас в колонну и, как стадо, погонят
на смерть..."
- Сэм, - говорит она, тяжело опираясь на свою раму, - ты ведь знаешь, я на тебя
не держу зла.
- Конечно, знаю.
- Я сама во всем виновата, Сэм. Нельзя было в тот вечер выпускать Гарри на улицу.
Надо было мне настоять, чтобы он остался дома. На улицах было опасно: шварцес совсем
взбесились, тащили все, что плохо лежит, повсюду горели дома, и полиция не знала, как с
ними справиться. А Гарри мне говорит: "Послушай, Ида, эти ребята уже повеселились
прошлой ночью, а теперь сидят по домам и любуются по телевизору на свои подвиги". А я
говорю: "Ладно, Гарри, как скажешь". Не хотелось мне с ним спорить, потому что по
телевизору уже начиналась "Коронейшн-стрит". И он ушел, а я осталась. А потом мне
позвонили из больницы. А потом был суд, и ты на суде сказал то же, что и мне говорил:
"Это была самозащита, по закону каждый имеет право защищать себя". Ты прав, Сэм, я
знаю, что прав. И все-таки - неужели они не видели, что перед ними старик? Неужели не
понимали, что сердце у него слабое? - Она поворачивается к дверям. - Вы как-нибудь
заходите ко мне, когда пойдете домой от матери.
- Обязательно зайдем, - отвечаем мы хором. Мы так ни разу к ней и не зашли -
отсидев свои два часа, мы слишком спешили вырваться на свободу.
Сэм ехал обратно в город и там пешком, своей бодрой походкой, доходил до офиса -
как был, в кроссовках и джинсах; в гардеробе за дверью кабинета у него висел костюм, в
который Сэм переодевался, когда надо было ехать в суд или навещать клиента в тюрьме и
говорить ему то же, что он изо дня в день говорил бесчисленному множеству наркоманов,
проституток, карманных воришек, грабителей, пьяных хулиганов, лихачей-водил, мелких
мошенников и честных граждан, арестованных по ошибке: "Ну, что у вас стряслось?" В
приемной у него всегда играла музыка - не важно, нравилось это клиентам или нет. Сэм
участвовал в программе "музыкального воспитания молодежи" - стремился вытеснить рэп
и хип-хоп соулом, мотауном и блюзом, старыми добрыми Джеймсом Брауном, Марвином
Гэем и Сэмом Куком. "Брат мой, о брат мой, сколько нас умирает молодыми!" - напевал он
себе под нос, ведя "Сааб" (два года назад у него был "Меркурий") по широким улицам
города, - и, должно быть, воображал хмурую ливерпульскую весну жарким летом в
Детройте.
Каждый день мы с Сэмом сидели у ее постели, и каждый вечер Мэри О'Дуайер
говорила нам: "Боюсь, дорогие мои, что завтра ее уже с нами не будет". Но проходила ночь,
наступало утро, а мама была все еще жива. Заходил доктор Муни, ирландец из Белфаста, в
вельветовых брюках и свитере с геометрическим узором, клал ей на живот квадратные
ладони, прощупывал внутренние органы сквозь мучнистую бледную кожу. Из холла
доносилось пение:
Выйду на Голуэй, пройдусь не спеша -Солнце садится, и жизнь хороша.

- Любимая песня сентиментальных ирландских иммигрантов, - замечает доктор
Муни. - Помнится, когда я учился в медицинском, мы пели: "...Шлюхи гуляют, и жизнь
хороша".
- Это поют для миссис Фридман, - объясняет Мэри О'Дуайер. - Бедная женщина.
Совсем молоденькой она побывала в Аушвице и, когда наши сиделки в первый раз понесли
ее в душевую, вообразила, что это газовая камера - начала, бедняжка, кричать, плакать и
умолять наших девочек, чтобы они ее не убивали. С тех пор мы ее не моем, а только раз в
неделю обтираем губкой в постели. Пахнет от нее, конечно, но она хотя бы не мучается.
Агнес сидит с ней целыми днями и поет ей ирландские песни - это ее успокаивает.
-Я отплыл в Холихед в семьдесят третьем, и с тех пор в Ирландию не возвращался,
- говорит доктор Муни, попивая кофе из фарфоровой чашки с розочками. - И евреев
люблю за то, что в них ни капли кельтской крови. Вы нация прагматиков - поэтому мне и
нравитесь. В вас мало романтизма, и это хорошо. Знаете, что о нас с вами сказал Шоу?
Ирландцы слишком много пьют и слишком мало думают, а евреи слишком мало пьют и
слишком много думают.
На кухне повариха гремит сковородками, в холле скрипит тележка, на которой
развозят обеды. Кто-то захлебывается безутешным младенческим плачем, и слышится голос:
"Ну успокойтесь же, Лия, сегодня невестка придет вас навестить - зачем же плакать?"
- А жена ваша тоже ирландка?
- Да, но она романтизм из себя выдавливает по капле. Она патологоанатом. Читает в
людских сердцах - но не совсем так, как об этом пишут поэты.
- Могу поспорить, доктор, - говорит Мэри О'Дуайер, положив руку ему на плечо,
- могу поспорить, когда вы выйдете на пенсию, то вернетесь в Ирландию.
- Ни за что. Моя жена без ума от Флориды. Ей нравится жара и пальмы.
- Бог ты мой! - расширив глаза, восклицает Мэри О'Дуайер.-Я была один раз в
Диснейуорлде, но и подумать не могла о том, чтобы там поселиться! Хотя в Нью-Джерси у
меня есть родня, а брат мужа живет в Бостоне. А вы, мистер Ребик, были в Америке?
- Да. Мы с женой прожили там несколько месяцев, еще в семидесятых.
- Почему же вернулись?
- Не получили разрешения работать.
- А с тех пор туда ездили?
- Не-а. Уже много лет там не были. Сначала не могли себе это позволить -
поженились совсем молодыми, нам едва хватало на жизнь, - потом пошли дети,
и стало не до путешествий, а теперь моей жене это уже не интересно. Ей теперь
нравится кататься на лыжах. А мне нравится, когда она довольна.
-А вы, миссРебик, бывали в Америке? - спрашивает меня Мэри О'Дуайер.
- Да, много раз. Страна как страна, ничего особенного.
- Ой, скажите это нелегальным иммигрантам, которые туда рвутся! Мы их видели в
Майами - прямо удивительно' Кубинцы, все говорят по-испански, иные ни слова поанглийски
не знают, хотя прожили в Америке уже лет двадцать. У них там свои клубы, свои
рестораны, свои фильмы...
- Совсем как у нас, - говорит доктор Муни. - Как у ирландцев в Англии.
- И у нас, - добавляет Сэм.
- Я однажды едва не вышла замуж за американца, - рассказываю я. - Не скажу,
что была в него влюблена - чего не было, того не было. Даже не припомню, почему,
собственно, мне так загорелось за него замуж - должно быть, потому, что все подруги уже
повыходили и очередь была за мной. Встретились мы на академической конференции. Он
был адвокатом, занимался проблемами коренного населения Америки, очень увлекался
своей работой...
- Подождите-ка. Хотите сказать, он был индеец?
- Да нет, вовсе нет. Стопроцентный ирландец - такой же, как вы. Одним словом, он
переехал из Нью-Джерси в Сиэтл. В то время ни о "Майкрософте", ни о Билле Гейтсе никто
и не слыхивал, и Сиэтл был страшной дырой - настоящий край света, медвежий угол, да и
только. Я приехала туда - посмотреть, смогу ли с ним ужиться. Жил он в роскошном доме
в Паджет-Саунде, на самом берегу моря. Вот в дом я влюбилась с первого взгляда. Помню,
сидим мы на пороге, пьем, любуемся на огни судов в гавани, и я думаю: "Что ж, может, он и
не Мистер Совершенство, но мы неплохо ладим, и дети у нас получатся интересные, это уж
точно". Но в первые же выходные он потащил меня в поход. Под дождем. Вы не
представляете, что такое дождь на Тихоокеанском побережье! Через час мы вымокли
насквозь, палатка протекла, спальные мешки отсырели. Добрались мы до какого-то места, и
он говорит: "Смотри!" А я думаю: "На что смотреть-то?" Вокруг сосны. Ну, сосны и сосны.
И ничего больше. На редкость монотонный пейзаж. И я сказала, что выйду за него замуж,
только если мы переедем в какое-нибудь цивилизованное место - скажем, в СанФранциско,
а еще лучше в Нью-Йорк. Но он об этом и слышать не захотел. Сказал, в этих
местах утерян дух подлинной Америки, Америки первопроходцев. На том и кончился наш
роман.
- Вы, должно быть, много предложений получали в свое время, - замечает Мэри
О'Дуайер и наливает мне еще чашку кофе.
- Да нет. Честно говоря, это было единственное.
- Зато приятелей хватало, - вставляет Сэм. - В чем, в чем, а в этом у тебя
недостатка не было!
-Я могла выйти замуж и стать американкой. Стать американкой еще могу - "Роз
Розен" предлагала мне работу. А вот замуж, наверно, уже не выйду.
- И правильно. Хорошая женщина и одна не пропадет. И никакие мужики ей не
нужны.

- Точно, - подтверждает доктор Муни. - Теперь для женщин настали другие
времена. Даже у нас, в Ирландии.
- Все мои сестры в Лимерике пьют таблетки, - добавляет МэршО'Дуайер. - Маме,
конечно, не признаются - она в этих вопросах держится старых взглядов. Но духовник на
исповеди не говорит им ни слова, хотя, должно быть, догадывается.
- Моя жена работает в женском медицинском центре в Бутле, - говорит Сэм. -
Ведет прием по вопросам планирования семьи. Так вот она говорит, что все осталось как
было.
- Удивительно, сколько ваша семья делает для Ливерпуля! - торжественно
заключает Мэри О'Дуайер.
Мама не умерла ни этой ночью, ни следующей. Еще много, много дней она
оставалась с нами, и мы уже начали подозревать, что смерть никогда за ней не придет.
Однажды за завтраком Сэм сказал:
- Я пригласил одного парня с нами поужинать.
- Кого? - спросила Мелани, моя золовка.
- Парень из Америки. Познакомился с ним в спортзале. Хороший мужик.
- Женатый?
- Не знаю, не спрашивал.
- А обручальное кольцо есть?
- Не заметил.
- А что он здесь делает?
- Строит отель.
- Что за отель?
- Понятия не имею.
- О чем же вы разговаривали?
- О тренажерах. О том, как сбросить лишний вес. Как все воображали, что нам по
двадцать лет - и вдруг оказалось, что уже совсем не двадцать, и жирок лишний накопился,
и животики торчат. Потом к нему подходит инструктор, парнишка лет двадцати двух, и
спрашивает: "Не хотите ли записаться на курс "Плоский живот"?" А он отвечает: "Сынок,
до сих пор во мне ничего плоского не было - надеюсь, и дальше не будет!" Паренек просто
обалдел, а я чуть не помер со смеху.
- Что ж, почему бы и нет? - сказала Мелани. - А что приготовить?
Сэм покосился на меня:
- Алике?
Дело в том, что кухарка из Мелани никудышная. Кухня для нее - каторга, на
которой она приговорена трудиться без выходных и отпусков. Необходимость три раза в
день вовремя накормить четырех человек (мужчины-то непривередливы, а вот дочери сидят
каждая на своей хитрой диете) приводит ее в ужас. Духовка, противни, соусы, приправы,
рецепты, явно рассчитанные на готовку в четыре руки, - все это вызывает у нее искреннее
и нелицемерное отвращение.
Целый год после свадьбы Мелани рыдала всякий раз, как входила на кухню.
Однажды, вернувшись с работы, Сэм застал ее в истерике: она стояла посреди кухни и
заливалась слезами, сжимая в руке прорванный бумажный пакет, откуда сыпалась фасоль.
Надо сказать, что сама Мелани ест очень мало: воля у нее железная, ей ничего не стоит
денек поголодать, а на следующий день не брать в рот ничего, кроме фруктового сока, -
"чтобы вывести шлаки". Лакомства ее не интересуют. На еду_она смотрит как на топливо -
и заливает в себя ровно столько, чтобы хватило для бесперебойной работы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.