Жанр: Драма
Свободное падение
... в "Гернике", - чтобы передать ужас, хотя ужаса никакого
не было. Должен был быть, но не было. Электрический свет, которому надлежало
обжигать, как публичное сожительство с продажной девкой, выглядит неуместным.
Глаз привлекает другое: золото, льющееся из окна. И еще - собачья преданность, и
огромные глаза, и покорность. Я смотрю на картину и вспоминаю, каким было это не
попавшее на полотно лицо; как после моих очередных объятий и вспышки презрения к
себе она лежала, глядя в окно, словно только что получила благословение.
6
Для коммунистической партии Англии наступили великие дни. Быть коммунистом
означало ходить в ореоле некоего благородства, мученичества и знания цели. Я уже
бегал от Беатрис, хоронясь в многолюдье улиц и залов. В ратуше как раз намечался
митинг, на котором член местного совета вызвался изложить причины, побудившие
его вступить в партию. Решение спустили сверху. Он был из бизнесменов и,
оставаясь "скрытым" коммунистом, не мог надеяться занять место повыше, то есть
какой-нибудь государственный пост. Так почему бы - куй железо пока горячо! - не
заработать капитал на своих убеждениях? Дело происходило осенью, промозглой
осенью при затемнении - шла "ну и война"[12 - "Ну и война", или "странная
война", - первые девять месяцев (с 3 сентября 1939 года по май 1940 года) Второй
мировой войны, получившие это название в связи с отсутствием активных боевых
действий между Великобританией и Францией с одной стороны и Германией - с
другой.]. "Почему я вступил в коммунистическую партию" - возвещали афишные тумбы
и доски, и народ набился битком. Но советнику так и не дали возможности
выступить со своими объяснениями: в зале бушевал шквал одобрений и осуждений,
опрокидывали стулья, синие клубы табачного дыма то и дело взрывались
аплодисментами, выкриками, улюлюканьем. Кто-то в конце зала затеял потасовку, в
воздухе дугой пронесся бумажный смерч, полопались стекла. В советника прямо у
меня на глазах, которые я не сводил с него, запустили бутылкой, жахнувшей ему по
лбу чуть повыше правого глаза, и бедняга рухнул за обтянутый зеленым сукном
стол. Я поспешил ему на помощь, кто-то выключил свет, и залились полицейские
свистки. Мы, его дочь и я, стащили бесчувственное тело с подмостков и через
боковую дверь под охраной полиции - как-никак, а советник! - отнесли в машину.
Зал по-прежнему ревел во тьме, и первые слова, прорвавшиеся ко мне сквозь бурю
криков из невидимого рта моей спутницы, были:
- Вы засекли ублюдка, который швырнул бутылку?
С Теффи я прежде ни разу не пересекался и, когда мои глаза привыкли к темноте, с
трудом поверил тому, что увидел. Смуглая, энергичная, с лицом из тех, какие
всегда кажутся накрашенными, даже в ванной, - смоляные брови и пунцовый рот,
красивее девчонки я в жизни не видел, - точеный профиль, пухлые щечки с двумя
ямочками и, по контрасту, низкий, почти мужской голос и площадной язык. Всю
дорогу она промокала отцу лоб комочком носового платка и, не переставая,
повторяла:
- Лепешку бы из этого гада ползучего сделала.
Мы отвезли советника в больницу и остались ждать. И тут в один прекрасный
момент, стоя лицом к лицу, встретились взглядом, и сразу все стало ясно. Мы
доставили его домой, и я опять остался ждать внизу в холле, пока Теффи
укладывала папочку в постель, - остался ждать, хотя на этот счет мы не
обмолвились ни словом. Потом она спустилась по лестнице, встала, и все - и
ничего не нужно было, кроме взгляда, никаких слов. Она прихватила шарф - помоему,
отцовский, - и мы вместе вышли на улицу. Завернули в какой-то затемненный
паб и уселись там, рука в руке, ошеломленные дивным сознанием, что нашли друг
друга. И тут же стали целоваться, не стыдясь и не бравируя, потому что, сколько
бы народу ни стояло в полушаге от нас, мы были там вдвоем. Мы оба были крепко
связаны на стороне, но оба, ни на секунду не колеблясь, решили, что ни за что не
упустим друг друга. В тот же вечер она пришла в мое спартанское жилище, и между
нами была любовь, сумасшедшая и взаимная. В конце концов, мы, как коммунисты,
считали частную жизнь нашим собственным делом. Мир стоял на грани взрыва. Никто
не рассчитывал на долгую жизнь. Потом Теффи ушла домой, оставив меня в мечтах о
следующей нашей встрече и с мыслями о Беатрис. Что мне было с ней делать? Что я
мог сделать? Отказаться от Теффи? Моралист, полагаю, дал бы именно такой
банальный ответ. Что же, мне прожить всю жизнь с Беатрис, теперь, когда я знаю,
что люблю Теффи?
В конце концов я ничего не сделал. Просто следил, чтобы они не пересекались. Но
бедняжка Беатрис стала меня раздражать. Прежнее очарование, привычное влечение
умерло, перегорело. Я уже не жаждал понять ее, перестал верить, что за ней чтото
есть. Она вызывала у меня жалость и действовала мне на нервы. И хотя я
пытался скрывать это, надеясь, что со временем решение придет само собой, вел
себя недостаточно хладнокровно, чтобы выйти сухим из воды. Беатрис заметила, что
я стал холоднее и суше. Она вцепилась в меня сильнее, ее лицо, ее грудь
ввинчивались мне в живот. Возможно, если бы мне тогда достало смелости взглянуть
ей прямо в глаза, я увидел бы в них ужас и страх, которые не вошли в написанный
мною портрет Беатрис, но я избегал встречаться с нею взглядом: мне было стыдно.
Беатрис цеплялась за меня, испуганная и заплаканная, и молчала.
Она была воплощением обманутой женщины, оскорбленной и беззащитной невинности.
На такой дистанции времени я уже набрался достаточно цинизма и предвзятости,
чтобы усомниться в ласках ее подбородка. Оперно-театральный жест? Вряд ли. У нее
не хватало на это эмоциональных ресурсов. Она была искренней. Беззащитная и
испуганная. Ее жалкие объятия не обладали достаточной силой: она держала
физически то, что ускользало от нее эмоционально. Теперь я узнал, что такое
женские слезы; теперь, будь я и впрямь скотина, вполне мог бы сквитаться с ней
за стылую постель в студенческие годы; теперь я видел, как чистой воды горе
густыми каплями свисало с ресниц или сбегало по щекам, образуя подобие
восклицательного знака в начале испанского предложения. В промежутках между
посещениями моей комнаты или когда требования, предъявляемые занятиями в
колледже, мешали ей встречаться со мной, Беатрис следовала моему давнишнему
примеру. Она писала мне письма. С хорошо продуманными вопросами. Что случилось?
Что такого она сделала? Что могла сделать? Неужели я разлюбил ее?
Однажды за городом я по проселочной дороге вышел на шоссе. И сразу увидел
причину адского крика. Кошку переехала машина, отняв пять из ее девяти жизней[13
- "Кошка с девятью жизнями" - шекспировское выражение. - Шекспир. Ромео и
Джульетта, III-I.], и при виде бедной раздавленной твари, волочившейся по
обочине, вопя и требуя, чтобы ее прикончили, я бросился прочь, заткнув уши, и
бежал, пока не исторгнул из души это корчащееся существо, пришел в себя и, так
сказать, привел корабль в гавань. В конце концов, сказал я себе, в этой
детерминированной Вселенной, где, однако, ни в чем нет уверенности, кроме как в
собственном существовании, главное, к чему нужно стремиться, - это покой и
наслаждения для самого султана. А потому умение циклопа, гомункулуса показать
свою силу и дыба решают все, и отсюда моя погоня за Беатрис. В занятном и
полузабытом образе Беатрис, позирующей на фоне моста в стиле Паладина, я теперь
видел лишь способность души к самообману. В ее лице не было света, и под ее
кожей, если поискать, проступали пятна, а под глазами в уголках темнели
треугольники - свидетели бессонных ночей. Теперь она обладала лишь силой
обвинительницы, скелета в шкафу, а в нашей детерминированной Вселенной с этим
можно легко рассчитаться.
Итак, мы с Теффи, наплевав на все, шли своим путем. По моим низким стандартам,
она была леди. И от многого воротила нос, когда не вспоминала, что мы -
передовой отряд пролетариата. К тому же у нее водились деньги - недостаточно,
чтобы обеспечить мужа или любовника, но достаточно, чтобы поддержать. Поэтому я
сменил комнату и адрес, не предупредив хозяйку и не расплатившись, - да и куда
было посылать деньги за этот разваленный бомбой полуподвал, за этот квадрат
взорванного цемента в основании шаткой, покосившейся кирпичной кладки? - но
приходил тайком через день-два забрать из почтового ящика письма. И однажды
нашел там письмо, которое Беатрис написала мне, когда так и не сумела выяснить,
где я. Письмо было полно упреков. Я повидался с Теффи, и мы на некоторое время
разбежались в стороны. Теффи кое-что разнюхала и надулась. Между нами состоялся
один из вечных назидательных разговоров на тему: отношения мужчины и женщины. Не
надо быть ревнивым, надо с пониманием относиться к удовольствиям, какие может
дать третье лицо. Ничего нет постоянного, все относительно. Любовь - частное
дело каждого. И вообще, это - физиология, а противозачаточные средства избавили
человека от необходимости вести ортодоксальную семейную жизнь. А потом мы
прильнули друг к другу, как к единственному устойчивому предмету во время
землетрясения. И я бормотал ей в затылок:
- Выходи за меня, Теффи, заклинаю, выходи.
И Теффи фыркала у меня под подбородком, хрипло сыпала крепкими словечками и,
прижимаясь, терлась лицом о мое джерси.
- Положи только глаз на другую, я из тебя все кишки вырву и ими подпояшусь!
Я отказался от временной койки в ХАМЛ[14 - Христианская ассоциация молодых
людей.]: Теффи на свои деньги сняла нам студию. Мы зарегистрировались в отделе
актов гражданского состояния - для отвода глаз: церемония эта не имела для нас
никакого значения, разве только давала возможность свободно располагаться в
студии. Я получил письмо от Беатрис через Ника Шейлса - он тогда все еще
преподавал в училище - и долго колебался, вскрывать ли конверт. Ник сопроводил
письмо уязвленной запиской. Беатрис ходила по всем общим знакомым, разыскивая
меня. Я представил себе, как она обивает пороги, краснея от стыда, и все же
снова и снова выжимает из себя:
- Вы не знаете, где теперь Сэмми Маунтджой? Я куда-то заложила его адрес...
Я вскрыл конверт. Первые строки были мольбой о прощении, а дальше читать я не
стал, потому что один вид первой страницы резанул меня как нож острый. В верхнем
левом углу стоял крестик. Мы были вне опасности.
Сохранилось у меня еще одно воспоминание - воспоминание о сне, таком живом, что
он неразрывен с рассказываемой здесь историей. Я возвращаюсь по какой-то
пригородной, до бесконечности длинной дороге, мимо тянущихся по обеим сторонам
бедных, некрашеных, но уныло респектабельных домов. Вслед за мной бежит Беатрис
и кричит пронзительно птичьим криком. Вечереет, и тени накрывают ее со всех
сторон. А из подвалов и сточных канав выступает вода, и ноги ее скользят и
хлюпают, хотя мои почему-то не заливает. Вода подымается только вокруг нее,
подымается и подымается.
Ну а что касается нас с Теффи, то нас вполне устраивало отсиживаться в четырех
стенах, и из партии мы, как только стали падать бомбы, а мне пришло время идти в
армию, потихоньку выбыли. Мы поведали друг другу историю своей жизни: я - в
несколько отредактированном виде, она, думается, тоже. И достигли того
редкостного уровня безопасности, когда перестаешь ожидать от партнера правды и
только правды, зная, что сие и невозможно, и заранее дали друг другу carte
blanche всепрощения. Беатрис и партия понемногу стерлись в моем сознании. Я
рассказал обо всем Теффи, и крестик сделал свое дело. Теффи ждала ребенка.
Иного выхода, как сбежать от Беатрис, у меня не было. Что еще я мог сделать?
Речь не о том, что я должен был бы сделать или что сделал бы кто-то другой. Я
просто хочу сказать, что такой человек, каким я представил себя здесь и каким,
оглядываясь назад, себя вижу, мог только спасаться бегством. Я не мог прикончить
кошку, чтобы избавить ее от страданий. Не моя вина, что природа создала меня
таким, а не иным, - способным реагировать лишь механически и неумело. Какой я
был, такой и стал. Молодой человек, распинавший Беатрис на дыбе, совсем иной,
чем тот мальчишка, которого вели в школу за руку мимо герцога в антикварной
лавке. Где, когда прошел водораздел? Какой был у мальчишки выбор?
Где-то в эти дни я столкнулся с Джонни - столкнулся на запомнившееся четкое
мгновение, которое запечатлелось в моем уме мерой различия между нами. Однажды,
убегая от себя, я бродил за городом и как раз поднялся на Каунтерс-хилл там, где
дорога переваливает через гребень, когда на меня на своем мотоцикле выскочил
Джонни, и мне пришлось метнуться в сторону. Он, видимо, поднялся с другой
стороны на скорости не менее ста миль в час, и теперь, взлетев на холм и
появившись передо мной, казалось, несся в воздухе мимо, мимо. В моей памяти он
мчится на фоне неба по пустой дороге. Левая рука лежит на руле. Торс откинут,
голова в шлеме, насколько возможно, повернута назад и направо, к девушке,
которая обхватила Джонни, а ее густая грива развевается по ветру. Правой рукой
Джонни обнимает голову девушки, положив ей на макушку ладонь, и они целуются,
летя на бешеной скорости через вершину холма, и плевать им на все, что было, и
все, что будет потом, потому что этого "потом", может, никогда и не будет.
Я приветствую развал и разлад, причиненные войной, смерти и ужас. Пусть мир
провалится в тартарары. Да, в наших умах был хаос, и хаос во всем мире, в двух
царствах, столь похожих, что одно вполне могло породить другое. Разваленные
дома, горы трупов и истязания - примите их как образ, и ваше собственное
поведение сразу станет вполне нормальным. С какой стати терзаться из-за
убийства, совершенного вами в личной жизни, когда можно публично стрелять в
людей и публично получать за это благодарности? С какой стати терзать себя из-за
одной растоптанной девицы, когда их взрывают тысячами? Несть мира для душ
нечестивых, но война с ее разрушениями, похотью и полным отсутствием
ответственности вполне его восполняет. И я еще мало воспользовался всеобщим
развалом, потому что я уже приобрел кое-какую известность как военный художник.
Не надо брать Сэмми в солдаты. Пусть станет ангелом-летописцем.
- Так здесь?
- Нет. Не здесь.
Так где же? В некоторых отношениях я умен, могу видеть необычайно глубоко - как
говорится, на три дюйма под землей, а значит, кому, как не мне, ответить на мною
же заданный вопрос. По крайней мере могу сказать, когда я приобрел - или был
наделен ею - способность видеть. Это дело рук доктора Хальде. На воле я такой
способности никогда не приобрел бы. Значит ли это, что неволя явилась расплатой
за новую форму знания, необходимым преддверием к нему? Но ведь результатом моей
беспомощности, из которой эта новая форма возникла, было и безысходное отчаяние
Беатрис, и сладчайшие радости Теффи. Я вряд ли сумею убедить себя, будто мои
умственные способности настолько неповторимы, чтобы оправдать причиненное ими
добро и зло. Тем не менее способностью видеть насквозь я обязан непосредственно
и навсегда доктору Хальде; это он переплавил меня, перековал. И я отчетливо
помню, как выглядела комната, в которой он начал этот процесс. Гестапо умело
срывать все покровы со дня вчерашнего и обнажать серенькие лица.
Комната была как комната - казенная и мрачноватая.
Главный предмет обстановки составлял гигантский письменный стол, занимавший
добрую треть площади пола. Это был старинный полированный стол на ножках,
подобных луковичным ножкам концертного рояля. По обоим краям высились кипы
бумаг, а посередине лежал журнал коменданта. Нас ставили напротив, лицом к лицу
с комендантом, только он сидел, а мы стояли. Сзади помещались ящики картотеки с
надписью на каждом, тщательно выведенной готической вязью. За стулом коменданта,
над его головой, висела огромная фотография фюрера. Комната как комната - ничего
особенного, унылая и неуютная. Судя по пластам пыли, осевшим на кипах бумаг, они
валялись там очень давно.
Два шага через порог, поворот направо, приветствие:
- Капитан Маунтджой, сэр.
На этот раз за столом сидел не комендант и не его тучный помощник. Этот человек
был в штатском, в темной пиджачной паре. И сидел он в вертящемся кресле, положив
локти на оба поручня и сцепив пальцы. Слева, чуть сзади стоял помощник
коменданта с тремя солдатами. И еще двое неизвестных в форме гестапо. Начальства
хватало, но мои глаза были прикованы лишь к одному человеку - к тому, что сидел
прямо передо мной. Пусть задним числом, но должен сказать: он сразу мне
понравился, расположил к себе, я был бы не прочь беседовать с ним часами, как с
Ральфом и Нобби. Но страх не отпускал, и сердце выпрыгивало из груди. В те дни
мы еще плохо знали, что такое гестапо, но были уже достаточно наслышаны и кое о
чем догадывались. К тому же этот человек был в штатском - значит, важная птица:
мог не носить форму, когда не хочется.
- Доброе утро, капитан Маунтджой. Называть вас мистер, или Сэмюэл, или даже
Сэмми? Не хотите ли сесть?
Он обернулся к солдату, стоящему от меня слева, что-то быстро сказал ему понемецки,
и тот подвинул мне металлический стул с матерчатым сиденьем. Человек за
столом наклонился вперед:
- Меня зовут Хальде. Доктор Хальде. Будем знакомиться.
И при этом он еще улыбался - не леденящей, а откровенной и дружелюбной улыбкой;
синие глаза лучились, щеки налезали на скулы. И я сразу услышал, как
безукоризненно он говорит по-английски. Комендант объяснялся с нами по большей
части через переводчика или на короткой гортанной немецко-английской смеси.
Доктор Хальде говорил по-английски лучше, чем я. Я говорил на грубом,
неправильном повседневном языке, а он - на таком же аскетически безупречном,
каким было его лицо. Каждая произносимая им фраза отличалась той чистотой,
которая соответствует ясному и логическому уму. Мои фразы были смазанными и
торопливыми и произносились голосом человека, никогда не шлифовавшего себе
мозги, не думавшего, ни в чем не уверенного. И тем не менее его голос выдавал
иностранца, космополита, это был голос для изложения отвлеченных идей, голос,
который, пожалуй, лучше бы передали математические символы, чем печатное слово.
И хотя его "п" и "б" четко различались, они звучали излишне резко: одни - на
какую-то долю глуше, другие - звонче, словно у него свербило в носу.
- Так удобнее?
Доктор каких наук? Сама форма головы была у него на редкость изящной. В первый
момент она казалась кругловатой, потому что в глаза прежде всего бросалась
гладкая лысая макушка, прикрытая черным зачесом, но, по мере того как взгляд
скользил вниз, обнаруживалось, что "круглая" - не то слово: лицо и голова в
целом вписывались в овал, пошире у макушки, поуже у подбородка. Лоб у него был
огромный - самая широкая часть овала, - и уже сильно поредевшие волосы. Нос -
длинный, а в неглубоких впадинах сидели глаза удивительной васильковой синевы.
Доктор философии?
Но больше всего его лицо поражало не изысканностью строения черепной коробки, а
тугой плотью. Многое можно узнать по общему состоянию этой органической ткани.
Если она изношена только из-за болезни, следы причиненных ею страданий
невозможно скрыть. Но на этом лице ткань была здоровой, хотя бледной и тонкой в
такой степени, какая совпадала с кожей, обтягивавшей лоб и скулы. Будь она еще
тоньше, уже просвечивал бы череп. Несколько морщин вряд ли явились результатом
страданий, но скорее размышлений и благодушия. Прибавьте сюда изящные руки с
почти прозрачными пальцами - и перед вами портрет аскета. Человека с телом
святого.
Доктор психологии?
Психологии!
Внезапно я вспомнил - мне следовало отказаться от стула. Благодарю вас,
предпочитаю стоять. Так поступил бы бакеновский герой[15 - Бакен Джон (18751940)
- автор популярных в 30-40-х годах приключенческих романов, в том числе и
о немецких шпионах в Англии.]. Но передо мной маячило это подкупающее лицо,
звучал великолепный английский язык. И я уже сидел на стуле, слегка покачиваясь
на неровном полу. И сразу же стал уязвим, как человек, увязший в массе плоти,
человек, размахивающий дубинкой против рапиры фехтовальщика. Стул снова
качнулся, и я услышал собственный - высокий и до абсурдности вежливый - голос:
- Благодарю.
- Сигарету?
И сигарету следовало бы отвергнуть, презреть, но тут я увидел собственные пальцы
в табачных пятнах до верхних костяшек.
- Благодарю.
Доктор Хальде пошарил за правой кипой бумаг, достал серебряный портсигар и
щелкнул крышкой. Я подался вперед, чтобы взять сигарету, и увидел то, что стояло
за кипой. Нобби и Ральф приложили немало стараний, выясняя, как сделать так,
чтобы муляжи были хоть мало-мальски на что-то похожи, но эти поделки с волосами
и клоунскими кое-как сварганенными лицами не обманули бы и ребенка. Уж лучше бы
обратились ко мне - я бы помог - или положили копну волос поверх натянутых до
изголовья одеял.
А доктор Хальде уже протягивал серебряную зажигалку с язычком пламени. Я сунул
конец сигареты в пламя, вытащил и затянулся, пуская дым.
Как ни в чем не бывало.
Доктор Хальде расхохотался. Он хохотал во весь рот, так что под глазами у него
натянулись аккуратные колбаски. Лицо оставалось бледным, но под каждой колбаской
проступало розовое пятнышко. Глаза лучились, зубы сверкали. Под глазами собрался
треугольник морщин. Обернувшись к помощнику, доктор Хальде приглашал его
посмеяться вместе. Потом вновь перевел глаза на меня, скрестил пальцы,
сосредоточился. Он был на дюйм-два выше, чем я, и поэтому взирал на меня сверху
вниз - дружески и забавляясь.
- Мы с вами, мистер Маунтджой, оба не совсем заурядные люди. И неприметное
чувство симпатии уже возникло между нами.
Он раскинул руки:
- Мне бы преподавать в моем университете, вам - писать в вашей студии, куда от
души желаю вам возвратиться.
Эти космополитичные слова обладали ужасным свойством непреложности, словно
следующей фразой все вопросы будут решены. Он смотрел мне прямо в глаза,
предлагая подняться над вульгарной сварой в чистую атмосферу, где цивилизованные
люди могут прийти к соглашению. И я сразу испугался, чтобы он не счел меня
нецивилизованным, и еще невесть чего испугался.
Сигарета задрожала у меня в пальцах.
- Обожглись? - осведомился он. - Нет? И превосходно.
Он протянул мне фарфоровую пепельницу с видом Рейна.
Я бережно взял ее и поставил на стол рядом с собой.
- Вы напрасно теряете время. Я не знаю ни как им удалось бежать, ни куда они
направились.
Секунду-другую он молча всматривался в меня.
- Все может быть, - кивнул он.
Я отодвинулся и, упершись руками в края сиденья, приготовился встать. Сам тому
не веря, я пытался делать вид, будто допрос окончен.
- Что ж, разрешите в таком случае...
Я приподнялся, но тяжелая рука легла мне на левое плечо и придавила к сиденью.
Мелькнула розоватая кожа у запястья, но физическое прикосновение руки человека,
которого я должен был бояться, лишь, напротив, разозлило меня; я почувствовал,
как кровь прилила к шее. Доктор Хальде ухмылялся у меня над плечом и,
примирительным жестом разведя руки ладонями вниз, старался меня успокоить. На
мое плечо уже ничто не давило. Затем он извлек из кармана белоснежное батистовое
облако и тщательно прочистил нос. Видимо, его и впрямь мучил насморк и в носу
свербило, а по-английски он говорил безукоризненно.
Сложив батистовый платок, он улыбнулся мне:
- Все может быть. Но нам надо удостовериться.
Какие у меня непомерно большие и топорные руки! Я засунул их в карманы, но там
им было неловко. Тогда я переместил их в карманы брюк. И залпом произнес две
фразы, выученные мною заранее. Даже проговаривая их, я понимал: они ничего не
значат, просто защитный рефлекс.
- Я офицер, я военнопленный. Я требую, чтобы со мной обращались согласно пунктам
Женевской конвенции.
Доктор Хальде издал неопределенный звук - полусмешок, полувздох. И улыбнулся
печальной укоризненной улыбкой, как если бы наставлял ребенка, допустившего
ошибку в контрольной:
- Разумеется, именно так. Да-да.
Тут подал голос помощник коменданта, и между ними произошел быстрый обмен
репликами. Взглянув на меня, потом снова на Хальде, помощник что-то яростно
доказывал. Но Хальде настоял на своем. Помощник щелкнул каблуками, отдав какоето
приказание, и удалился вместе с солдатами. Я остался с Хальде и гестаповцами.
Доктор Хальде вновь занялся мной:
- Мы знаем о вас все.
- Это неправда, - мгновенно парировал я.
Он рассмеялся - искренне, но с оттенком грусти.
- Что ж, мы так и будем с вами препираться? Конечно, всего о вас мы знать не
можем, ни о ком не можем. Даже о себе. Вы это хотите сказать?
Я ничего не ответил.
- Но, видите ли, мистер Маунтджой, я имел в виду несколько иной уровень -
уровень, на котором определенные силы способны действовать, уровень, на котором
возможны определенные выводы. Мы, например, знаем, что вам будет трудно
перенести некоторые лишения, в особенности если вас насильственно им
подвергнуть. Ну а я, со своей стороны, я... понимаете? И так далее.
- Что - далее?
- Вы были коммунистом. Я, знаете ли, тоже. Когда-то. Заблуждения романтической
молодости.
- Не понимаю, о чем вы говорите.
- Я буду с вами откровенен, хотя не уверен, будете ли вы откровенны со мной.
Война в основе своей безнравственна. Согласны?
- Возможно.
- Тут должно быть либо "да", либо "нет". Мне было очень трудно сделать выбор, но
я его сделал. Быть может, последний выбор в моей жизни. Стоит принять подобную
всеобщую безнравственность, мистер Маунтджой, - и человек соглашается терпеть
любые неприятности. В конце концов, мы были коммунистами. Цель оправдывает
средства.
Я притушил окурок о дно пепельницы.
- Какое отношение это имеет ко мне?
Держа в руке портсигар, он описал им круг в воздухе, прежде чем вновь протянуть
его мне.
- Для вас, как, впрочем, и для меня, все сущее заключается в этой комнате. Мы
оба - винтики неких социальных механизмов. Мой механизм в моей власти; и вы
полностью в моей власти. Нас это развращает, мистер Маунтджой, но никуда не
денешься.
- Почему выбор пал на меня? Говорю вам, я ничего не знаю. Зажав сигарету между
пальцами
...Закладка в соц.сетях