Купить
 
 
Жанр: Драма

Дорогой мой человек 1. Дело, которому ты служишь

страница №17

о факультета...
Они вышли в парк, сели на скамью, Ганичев размял толстыми пальцами папиросу,
закурил.
Вот уже никак не мог себе представить Володя, что Ганичев учился на филологическом,
писал стихи, ритмическую прозу, потом поступил в училище живописи и ваяния, потом в
консерваторию.
- Когда же вы медициной стали заниматься? - спросил Володя.
- Двадцати девяти лет от роду, голубчик мой, - сказал Ганичев. - Все бросил: и
скульптуру, и сочинение фуг, и дрянные, укачивающего типа стишата свои в космическом
стиле, и даже даму сердца, верующую в мои гигантские таланты. Из-за пожарника по фамилии
Скрипнюк, а по имени-отчеству - Орест Леонардович. В гражданскую войну, как вам хорошо
известно, мой дорогой Киев часто испытывал на себе тяжести вторжений всяких скоропадских,
петлюр, белых, немцев и прочее и тому подобное. Ну и все завоеватели непременно по городу
стреляли из пушек, очень стреляли и жгли прекрасный наш Киев. А надо заметить, что я
квартировал в ту эпоху возле маленькой одной пожарной части и часто с величайшим
любопытством смотрел, как на огромные полыхающие пожары, скрипя немазаными колесами,
выезжает на лошадях-"шкилетах" наша пожарная команда, состоявшая исключительно из
стариков. Стрельба стрельбою, а мои герои-старички под водительством неизменного
Скрипнюка - страшный был, кстати, ругатель и водочкой любил себя побаловать, - так вот
они в сверкающих медных шлемах эдак картинно мчатся. Тут все в тартарары проваливается,
конец света, а они, никому, заметьте, уже не подчиняющиеся, так как в эти часы в городе
безвластие, они едут. Очень это меня заинтересовало. А Скрипнюк мне объяснял: "Может быть,
там где-либо на пожаре ребеночка вытянуть по дурости не могут или какого безногого
вытащить умишки не хватило. Конечно, польза небольшая, но все-таки это есть польза, а не
просто свое времяпрепровождение".
Голос Ганичева странно дрогнул, Володе даже показалось, что профессор немного
всплакнул.
- Горящей балкой убило впоследствии моего Скрипнюка, - тихо сказал Федор
Владимирович. - Удивительно, как повелось среди старой, недоброй памяти российской
интеллигенции над профессиями посмеиваться. Непременно кум-пожарник к куфарке ходит -
и не кухарка она, а именно "куфарка". Старик мой по молодости тоже к куфаркам захаживал -
не дурак был по части донжуанства, но ведь какое сердце человеческое должно было в нем
гореть, чтобы я, мужчина уже взрослый, избалованный - родители у меня были люди богатые
и ни в чем не отказывали, - так вот, чтобы я всю свою жизнь начал с самого начала. Потому
что навсегда запомнил нехитрую, но доказанную мне примером истину о пользе и
времяпрепровождении.
- Вот видите! - угрюмо и с каким-то скрытым намеком произнес Володя.
- Что - видите? - обозлился Ганичев.
- Да вот насчет пользы и времяпрепровождения. Выходит, не навсегда запомнили...
- Послушайте, Устименко, - сдерживая себя, сказал Ганичев. - Почему вы все время
меня судите? Пользуясь тем, что я к вам хорошо отношусь, вы предъявляете мне совершенно
нежизненные требования. В конце концов Степанов знал предмет удовлетворительно и...
- Я ничего не сужу, - с тоской в голосе перебил Володя, - я только думаю все время,
понимаете, Федор Владимирович, думаю и думаю, и решил вот, что надо жить так, как
Богословский живет, и во многом, не во всем, как Пров Яковлевич жил. И ничего нельзя
наполовину - иначе пропадешь! Вы, пожалуйста, не сердитесь на меня, мне самому не легко,
но только зачем же вы про Степанова сказали, что он предмет знал удовлетворительно? Что же
вы сами о своей науке думаете, о патанатомии, если вам удовлетворительно - достаточно?
- Знаете что? - совсем уже бешеным голосом крикнул Ганичев. - Вы мне
просто-напросто надоели! Я не желаю слушать нравоучения от мальчишки! Спокойной ночи!

Я устала от тебя

Он поднялся и ушел, а Володя отправился отыскивать Варвару, чтобы пожаловаться ей на
самого себя. Варю он видел теперь редко, ей было чуть-чуть совестно его напряженной
внутренней жизни, строгого голоса, недобрых подшучиваний по поводу студии и
Эсфирь-Евдокии Мещеряковой-Прусской. Не могла же Варя чувствовать себя вечно виноватой
в том, что Афанасий Петрович погиб, а Володя, казалось ей, упрекает ее тем, что она жива,
радуется, смеется, репетирует спектакли, купается в Унче, бегает на коньках.
Чего он хотел от нее?
Чего требовал строгий взгляд его таких по-прежнему милых глаз?
Почему только дело, работа должны были внушать уважение?
Нынче она была дома, но собиралась на репетицию.
- Как делишки? - спросил Евгений.
- Только что говорили про тебя с Ганичевым, - ответил Володя. - Я долго убеждал
его, что ставить тебе удовлетворительную отметку по патанатомии - неверно.
- Конечно, неверно! - согласился Женя. - Я на отлично вызубрил.
- Патанатомию ты не знаешь, - возразил Устименко. - Провалить тебя надо было, а не
действовать под влиянием Тарасыча и других.
- Ты что - очумел? - спросил Евгений.
На улице Варя сказала Володе, что он становится нестерпимо тяжелым человеком -
сектантом-самосжигателем. И Женька прав, разговор с Ганичевым - поступок не
товарищеский.
Володя не обиделся, только удивился и беспощадно ответил:
- Что ты, Варюха? Разве требовательность - это дурно? Зря - сектант, да еще
самосжигатель.

- Ну, просто мучитель.
- Это Женькина точка зрения.
- Не только Женькина!
- Тем более, - зло сказал Володя. - Вы все уже одинаково смотрите на вещи.
Помнишь, как на террасе толстый Макавеенко проповедовал смысл жизни? Это ваша общая
точка зрения. Надо надеяться, что со временем последует трогательное единение - Женька,
ты, спекулянт Додик и та их подруга, которая специализируется на самомассаже. Все вы одна
шайка.
- Что? - крикнула она. - Да ты в своем уме?
- В своем! - жестко ответил Володя. - В жизни все низкое начинается с маленьких
компромиссиков. С крошечных. Вот такусеньких, как ты выражалась, будучи школьницей. А
дальше по восходящей или нисходящей, что тебя больше устраивает, - ты, Евгений, Ганичев,
твоя мамаша, Додик...
Он уже не соображал, что он говорит. Его несло. Ведь он пришел к Варе за помощью, за
поддержкой, а она оказалась с ними, с его врагами.
- В общем, я устала от тебя, - наконец сказала Варвара. - Прости, очень устала. И от
твоих грубостей устала. Кроме того, мне надоели проповедники, среднее образование у меня
уже есть, что Волга впадает в Каспийское море - мне известно. А ты, Вовочка, слишком
чистенький. Иди своей дорогой, свети другим, сгорай сам, а я пойду своей тропочкой. Будь
здоров и расти большой!
Она шмыгнула носом, так ей стало себя жалко и так жалко Володю - он просто не
понимал, видимо, о чем она говорила. И она сама толком не разбиралась в своих чувствах, она
обиделась, и он должен был попросить у нее извинения, но он только хлопал дурацкими
мохнатыми ресницами и молчал. Молчал, как умел это делать только он, а потом повернулся и
зашагал в библиотеку, ни разу не оглянувшись.
"Ну, хорошо же!" - решила она. - Ты у меня еще попляшешь!"
Холодный ветер сек ей лицо, она ждала - неужели не обернется? И что это все в
конце-то концов такое? Любит он ее или нет? Или уже забыл свое сумасшедшее письмо из
Черноярской больницы? Он смотрит на нее как посторонний, ни о чем не спрашивает, а когда
она приходит к нему - занимается вдвоем с Пычем. Или его нет дома, или он спит со своими
книжками в руках. Что это действительно такое?
"Если обернется, то все в нашей жизни будет прекрасно! - с безнадежным чувством
загадала Варвара. - А если нет?"
Он не обернулся.
Он шагал вверх по Горной улице к своей библиотеке. Его старое, потертое пальтишко
трепал ветер, одно ухо шапки с тесемкой болталось.
Самый близкий, самый милый ее сердцу человек, глупый, длиннорукий, уходил из-за
разговора о каких-то компромиссах. Какие компромиссы?
Крикнуть?
Побежать?
Остановить во что бы то ни стало и объяснить то, чего столько людей не понимают:
нельзя ссориться по пустякам, когда уже существует любовь; нельзя обижаться, сердиться!
Из-за мелких обид люди теряют друг друга, потом пустяки превращаются в снежную лавину -
и с ней уже не справиться человеку!
Остановить его вот сейчас, сию секунду, позвать!
Но она не смогла.
Она едва слышно сказала:
- Володя! Ты не смеешь уходить!
Но он не слышал.
Тогда, сердито и гордо выпрямившись, она пошла в свою студию имени Щепкина
репетировать очередную шпионку. В последнее время ей стали подсовывать роли коварных
пожилых шпионок с одышкой. А когда Варя утверждала, что такое ей не сыграть, то
Мещерякова-Прусская хрустела длинными пальцами и говорила своим ровным, всегда усталым
голосом:
- Ах, моя дорогая, неужели вы не понимаете, что для развития дарования прежде всего
необходим тренаж. Да, да, тренаж в квадрате и даже в кубе.
"Тренаж так тренаж!" - вяло подумала Варвара, вышла из-за кулисы, изображавшей
плакучую иву, и заговорила:
- Итак, товарищ Платонов, вернее, господин Платонов, если вы раскроете меня - ваша
жизнь кончена! Если же вы совершите взрыв турбины, то вас ждут чековая книжка, огни
ночного Монмартра, зеленые столы Монте-Карло, заслуженный отдых в Альпах, любовь...
- Степанова, к чему слезы? - спросила Мещерякова-Прусская.
- Ни к чему! - ответила Варвара. - Так же ни к чему, как вам ни к чему вторая
фамилия - Прусская! И почему - Прусская? Почему не Бельгийская, не Французская, не
Американская? Почему Прусская? И пожалуйcта, и нате, и я ухожу. К черту!
Она спрыгнула с маленькой, низенькой клубной сцены и не спеша, гордо подняв голову,
пошла к двери. Только тогда Мещерякова-Прусская опомнилась и закричала голосом базарной
торговки:
- Вон! Нахалка! Я вас исключаю! Убирайтесь навсегда!
- А почему вы так орете? - спросил Борька Губин. - Что вам тут - капиталистическая
частная антреприза? Здесь объединенная театральная студенческая студия, и мы никому не
позволим...
Потом Губин догнал Варвару.
- Ничего, она теперь продумает свою системочку кнута и пряника, - сказал он Варе. -
Мы, слава богу, не дети. Хватит.

Варя молчала.
- У тебя неприятности, что ли? - спросил Борис.
Варвара ничего не ответила. Губин еще помолчал, потом попрощался, но не свернул на
свою улицу. Он давно и безнадежно был влюблен в Варвару: с того самого дня, когда Володя
наложил жгут мальчику-пастушонку на рельсах. Но всегда понимал, что Володя крупнее и
лучше его. И не мешал им. А сегодня он совсем расхрабрился и спросил:
- С Владимиром поссорилась?
- А тебя это, кстати, совершенно не касается! - сказала Варя. - Попрощался и хромай
домой. Я в провожатых не нуждаюсь.
Ужасно она умела иногда сказать, эта Варвара: "Хромай!" Почему?

Глава одиннадцатая


Поет труба!

Сумерничали в кухне, за столом, в честь приезда Родиона Мефодиевича накрытым
розовой, с бахромой скатертью. Салфетки тоже были разложены - до того туго
накрахмаленные, что казались жестяными. О салфетках немного поговорили - дед
сокрушенно вздохнул: он никак не мог совладать с крахмалом, один сорт, по его словам, "брал
с передером", другой "не дотягивал".
- Да брось ты, батя, - сказал Родион Мефодиевич, - на кой нам бес крахмальные
салфетки!
- Как у людей, так и у нас, - подняв кверху корявый палец, ответил Мефодий. - Твоя
супруга бывшая с крахмалу кушает, и у тебя не хуже. А то станет языком тренькать: позабыт
мой бывший несчастный муж. Для чего оно?
Нынче с утра дед выпил водочки и теперь понемножку "добавлял на старые дрожжи" -
раз другой в год он любил себе позволить "потешить бесов", как это называла Варвара. Сидел
он в новой пиджачной тройке, купленной сыном в Ленинграде. И жевал, сильно наклонившись
над столом и вытянув далеко вперед шею, чтобы не обронить чего изо рта на новый костюм.
- Веселитесь? - спросил Евгений, входя в кухню.
- Отдыхаем, - ответил Родион Мефодиевич. - Позвал бы Ираиду, посидели бы с нами.
- Невозможно, пап, мы званы в некий дом, куда нельзя опаздывать.
Он осторожно, исподлобья разглядывал отчима: тот задумчиво вертел пустую стопку в
пальцах. Родион Мефодиевич уже порядком выпил сегодня, но был совершенно трезв, только
часто вздыхал, задумывался и порою насвистывал какой-то маршик И было странно видеть его
в полосатой матросской тельняшке - ведь мог он хоть первый вечер посидеть в кителе с двумя
новыми, сверкающими орденами? А то сидит, крутит стопку!
- Как мама? - неожиданно спросил отец.
- Да как тебе сказать, - ответил Евгений. - Сейчас она ведущая портниха в городе.
Додик ее даже в театр пристроил, она изучила историю костюма и там одевает разных
Людовиков и Фердинандов.
- Что ж, частное заведение вроде бы?
Евгений потянулся и немножко зевнул:
- Почему частное? Я же тебе сказал - она служит в театре и очень там уважаема. Ведь
не дурак же Додик! Если частное - сразу фининспектор и прочие осложнения...
- Так, понятно, - кивнул Степанов. Он всегда говорил, что ему понятно и кивал, если
совершенно ничего не понимал. - Ну, а ты как прыгаешь?
Женя лениво сообщил, что он без пяти минут врач, что на брак с Ираидой пожаловаться
не может, что жизнь протекает, в общем, нормально и что отец Ираиды в основном
гарантировал Евгению возможность остаться при институте.
- Что ж, ученый из тебя прорезался, что ли? - спросил Степанов.
- Ученый не ученый, но у нас был студенческий кружок научный, и мы кое-какие темы
разработали. Одна работка у нас напечатана в вестнике.
- У кого у вас?
- У нас, у кружковцев.
- А сколько вас?
- Шестнадцать.
- Коллектив, значит, - сказал Родион Мефодиевич. - Понятно. Раньше был, допустим,
Цингер, или Киселев, или Менделеев, а вас - шестнадцать. Володька тоже с вами старался?
Евгений приопустил веки, чтобы отец не заметил бешенстра, которое овладело им. Чего
хочет этот настырный мучитель? Чего пристал? Что за глумливые интонации? Ну вернулся из
Испании, ну воевал там, ну похоронил друзей, так ведь это его служба, обязанность, долг.
Послали бы Степанова Евгения, и он бы поехал. И любой студент поехал! Что они - не
советские люди?
- Значит, все в порядочке? - спросил Родион Мефодиевич Женю.
- В полном! - с некоторым вызовом ответил тот.
- Ну что ж, хорошо...
- И я предполагаю, что недурно. Специальность я себе выбрал - пойду по
административной линии. Николай Иванович Пирогов учил, что врач на войне - это прежде
всего администратор. В этой области, папа, у нас не слишком благополучно.
- В области администраторов, что ли? - осведомился Степанов. - По-моему, как раз
тут у нас все подходяще. Начальства хватает, а вот работников...
Евгений взял с тарелки ломтик сыру, пожевал и вздохнул:
- Это все не так просто...
В это время, к счастью, зазвонил телефон, и можно было уйти. Дед и Родион Мефодиевич
остались за столом вдвоем. В коридоре Евгений сказал Ираиде:
- Этот товарищ сведет меня с ума. Он весь в своих двадцатых годах, а мы нынче
переживаем другое время. И время другое, и песни другие. И вообще...

Он махнул рукой.
- У него все-таки замученный вид, - вздохнула Ираида. - Надо бы организовать
консилиум, пригласить папу, Геннадия Тарасовича. Ох, боже мой, я совершенно теряю голову
от этой собаки, - рассердилась она, увидев, как Шарик выходит из кухни. - Просто смешно
- ребенок, и тут же вечно дворняга...
- Ладно, одевайся, опоздаем, - велел Евгений. - И причешись как следует, тебе эти
космы совершенно не к лицу. Цепочек бы надо поменьше, зачем обращать на себя внимание,
мы же простые ребята, советское студенчество, вечная у тебя манера, если в гости - рвать
людям глаза.
- Ах, перестань! - простонала Ираида.
В кухне было слышно, как хлопнула дверь. Интеллигентная няня, которую взяли потому,
что ее фамилия была фон Герц, а звали Паулина Гуговна, - пела маленькому степановскому
внуку немецкую колыбельную песенку. Большой сундук Гуговны стоял, в коридоре, и старуха
грозилась, что завещает Юрочке все свое удивительное наследство, только часть которого
хранится здесь под замком.
- Ты как с ней уживаешься, батя? - спросил Родион Мефодиевич, отрезая себе пирога.
- А чего уживаться? Обыкновенно, - ответил дед Мефодий. - Она мне: хам, Фонька,
старый пес, я ей обратно: лахудра или, допустим, еще как в деревне говаривали...
- Полностью?
- А чего ж терпеть?
- Значит, не скучаете?
Старик подумал, ответил обстоятельно:
- Чего ж скучать? Варвару покормить надо, прибрать, сготовить, на базар конечно,
дровишек позаботиться. Гуговна - это ж одни только переболтушки, а дела-то нет. Женька с
Иркой придут - голодные, щишек похлебать где? К деду! Еще стукнем по стопочке?
- По стопочке стукнем.
Родион Мефодиевич налил холодной водки; дед бережно взял стаканчик, подержал его
заскорузлой рукой, спросил неожиданно сладким голосом:
- И с чего она такая скусная, прорвы на нее нет? А? Мефодиевич?
Теперь он называл сына по отчеству, так ему казалось приличней. Глаза деда смотрели
весело, он уже хорошо выпил, плотно закусил и сейчас сидел, довольный собой, за столом,
который раскинул к приезду Родиона Мефодиевича, заставленным пирогами, испеченными по
рецепту Аглаи, жареным мясом, скворчащими на сковороде румяными колбасами. И огурцы
удались на славу, и капуста квашеная красная тоже красиво выглядела среди других кушаний.
Все было "честь по чести", как любил выражаться подвыпивши, дед.
- Значит, с награждением прибыл, - произнес он, утирая усы и бороду. - С орденами
правительственными, высокими наградами. Конечно, поздравляем. А вот где был-то, сыночек
богоданный?
- Где был, батя, там меня нету.
- Обижаешь, Мефодиевич. Я человек секретный.
- Секретный, копия на базар, - сказал Степанов. - Твои секреты вся наша Красивая
улица знает.
Дед в некотором замешательстве поспешил к плите, якобы там, в духовке, перепрело
польское кушанье бигос. А вытащив латку, сказал:
- Слышь, Мефодиевич, надобно бы нам подсчетом заняться. Денег немало осталось
твоих от хозяйства, когда приемка будет?
Родион Мефодиевич сказал, что никогда. Он рассеянно, мелкими кусочками ломал пирог
и ел, глядя в стену перед собой.
- Это как же - никогда? - обиделся дед. Он давно и тщательно копил деньги, торгуясь
на базаре; искал дрова подешевле, сам стирал простыни и полотенца, мыл даже полы, если
Варваре было недосуг, а тут вдруг "никогда". - Нет, Мефодиевич, - рассердился старик, -
так оно не пойдет. Я тебе в хозяйстве не обуза, я тебе как лучше стараюсь, я тебе кажный
божий день через Варьку письменно отчеты пишу, а ты - "никогда".
- Вот в наказание за подсчеты и отчеты я тебе остаток лично отдаю на шубу, - строго
сказал Родион Мефодиевич. - Пойдем завтра в магазин и купим шубу на меху и шапку
меховую.
Дед подумал и ответил:
- Это нельзя. Гуговна удавится.
- Удавится - похороним.
- Нет, нельзя! - повторил дед. - Ежели так, лучше Варваре справить сак меховой. Тут
неподалеку, видел я, продается богатый сак.
- Сак Варьке и без твоих денег купим, а тебе все равно шубу.
- Шуба мне без интересу. Варьку надобно действительно приодеть. Девка в самом соку,
на выданье. Приданое бы справили - одеяло, подушки, все как надо...
Родион Мефодиевич поморщился, ему всегда было неприятно думать о том, как Варя
станет выходить замуж.
- Ладно, надоело! - сказал он. - Давай лучше выпьем, помянем Афанасия покойного.
В коридоре длинно зазвонил звонок, Гуговна, несмотря на то, что была близко от двери,
открывать не пошла. Родион Мефодиевич нажал на задвижку, оглядел Володю и тут, на
лестничной площадке, обнял его. Сзади стояли Аглая и Варя.
- Я его, пап, из лаборатории вытащила, - сказала Варя. - Ты не удивляйся, что от него
так странно пахнет...
С Аглаей Родион Мефодиевич тоже поцеловался. Дед ловко ставил на стол чистые
тарелки, стопки, переливал водку в графин с калганным корнем, со смородиновыми почками, с
красным перцем.

- Ну, садитесь, - сказал Родион Мефодиевич, - помянем Афанасия, потом все
расскажу.
Он поднял стопку своей татуированной, голой до локтя рукой, подержал и проговорил
негромко:
- Помянем же коммуниста, украинца, отца твоего, Владимир, брата твоего, Аглая, и
дружка моего - Афанасия Петровича Устименко, павшего смертью героя в борьбе за свободу
испанского народа. Да будет ему пухом мадридская земля...
Дед перекрестился, все выпили молча. Володя, давясь, ел пирог. Гуговна опять запела
свою колыбельную песню. Родион Мефодиевич закурил, взгляд у него сделался тяжелым,
недобрым.
- Коротко, - заговорил оп. - Семерка "юнкерсов" шла на Мадрид строем клина - это
я сам видел. Остальное не видел, слышал от людей. Машины "юнкерсы" трехмоторные,
тяжелые, летчики на них германцы, фашисты. Афанасий один начал бой. Наверное, очень
тяжело ему было, покуда ведомые справились, взлетели, чего-то заколодило у них. Бомбы
"юнкерсы" в этот раз на Мадрид не сбросили. Две машины Афанасий сбил, обе разбились.
Потом...
Родион Мефодиевич сильно затянулся, произнес негромко, но ясно и четко:
- Потом его машина загорелась. Он хотел пламя сбить. И сгорел. Сгорел наш Афанасий
Петрович в воздухе над Мадридом. Хоронили его там же, в Мадриде, народу было, не знаю,
сколько тысяч, матери несли ребятишек на руках, провожали его и летчики, и танкисты, и
пехотинцы. Что русский он - понимали все. Гроб несли не как у нас носят, а стоя, открытый.
Можно было подумать, что шагает Афанасий со всеми испанцами вместе. Лицо ему огонь мало
тронул, волосы только... Пели "Интернационал". Еще пели испанские песни, "Варшавянку", на
кладбище залпы трижды палили. На могиле положен белый камень.
Володя смотрел на Степанова немигающим взглядом. Аглая тихо плакала, Варвара,
пальцами утирая слезы, отвернулась к окну. Дед Мефодий слушал насупившись, угрюмо.
- Были у меня фотографии, - продолжал Родион Мефодиевич, - пришлось с ними
расстаться. Были записочки кое-какие и письмо от отца твоего тебе, Владимир, на всякий
случай он написал, - ничего не осталось... Но на память перескажу. Говорил он, Афанасий,
часто в последнее время испанцам такие слова: "Устал - встряхнись, ослаб - подтянись,
забыл - вспомни: революция не кончилась". Еще читали мы с ним на досуге лорда Джорджа
Гордона Байрона, который тем еще хорош там был, что для Греции много полезного выполнил.
И вот некоторые строчки часто Афанасий повторял, посмеиваясь, будто бы даже и шутя, но,
конечно, без всяких шуток. Я немного запомнил:
Встревожен мертвых сон - могу ли спать?
Тираны давят мир - я ль уступлю?
Созрела жатва - мне ли медлить жать?
На ложе колкий терн - я не дремлю!
В моих ушах что день поет труба,
Ей вторит сердце...
Так он, бывало, и говорил, спрашивал: "Поет труба, Родион?" А я ему отвечал: "Поет!
Особенно от твоих угощений - то зеленые маслины, то каракатица в собственном чернильном
соку, то еще какую новость испанскую отыщешь!" Вот так. А больше мне нечего рассказать.
Родион Мефодиевич тщательно раскурил папиросу и замолчал надолго, как он умел это
делать, совершенно не интересуясь своими гостями: наверное, задумался, вспоминал могилы,
оставленные там, живых, которые и по нынешний день томятся во французских лагерях за
колючей проволокой, и тех женщин в черных глухих платьях, которые, прижав к груди
мертвых детей, лежали на пыльной площади деревеньки Рамбла в провинции Кордова. Вместе с
покойным Афанасием Родион Мефодиевич смотрел на этих "побитых каменьями" жен
антифашистов. Тогда, переглянувшись, они поняли: нечто новое, не изведанное еще по силе
жестокости надвигается на беззаботно отплясывающий мир. Этому еще
студенисто-неопределенному, еще расплывчатому, еще таящемуся в густых сумерках
следовало немедленно и всеми силами противостоять, иначе мир, легкомысленный, живущий
только нынешним днем мир, распевающий песенки и весело читающий фельетончики о своих
президентах и министрах, мир борьбы за хлеб и зрелища, очень скоро, совсем скоро будет
превращен в груды дымящихся развалин, над которыми с победным рокотом станут
проноситься огромные бомбардировщики со свастиками на фюзеляжах.
"Началось!" - сказал тогда Родион Мефодиевич.
"На полную железку!" - ответил Афанасий.
- Вот еще был случай, - заговорил Степанов, вглядываясь в Володю своими зоркими
холодноватыми глазами. - Через деревушку Рамбла мы проезжали с твоим отцом. Там все
жены антифашистов были вместе с детьми и даже с грудными детьми выведены на площадь и в
пыли, среди бела дня, насмерть убиты камнями. Они рядом встали, женщины эти, обнялись, а в
них булыгами - эдакими...
- Разве ж с этим мыслимо было вполголоса справиться? - спросил он. - Ведь даже мы
с Афанасием, не бог весть какие головы ответственные и государственные, поняли - стороной
не пройдет, началось, на полную железку дело пошло. И заворачивает оно к тому, что, как они
предлагают, не быть двум мирам и двум системам., а быть лишь одной системе, которую им
ихние завоеватели на блюде поднесут. Там проверочку они сделали, как, дескать, договорится
земной шарик - против нас или нет? Не договорится - подготовимся и начнем, потому что,
если там не договорились, то уже нигде и никогда не договориться, а ему, то есть Гитлеру,
только и нужно, чтобы никто нигде ни с кем не договорился, тогда он и начнет поодиночке
щелкать каждого. Тебе понятно?
- Понятно, - сказал Володя.
- Выпей водки, - посоветовал Родион Мефодиевич, - У меня нынче с возвращением
такой день удался веснушчатый - все пью водочку. Удивительно даже, как это много времени
прошло, а я ни разу толком и не отоспался.

Он тревожно огляделся вокруг, и все заметили, что он измучен, этот крепкий, словно
просоленный морскими ветрами человек, этот всегда спокойный, во всех случаях жизни
посмеивающийся, жестко выбритый, мускулистый Степанов - действительно "балтийская
слава, ветров альбатросы", как любил пошучивать он, вспоминая нескладные вирши времен
гражданской войны.
- Ты не простыл, пап? - тихонько спросила Варя.
Родион Мефодиевич обнял ее одной рукой, крепко прижал к себе, произнес невесело:
- Здоров, дочка, вполне даже здоров, только приустал маленько, да мысли допекают
скучные. Вот, например, все нам кажется, что фашизм вроде стороной пройдет, как дожди
про

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.