Купить
 
 
Жанр: Драма

Александрийский квартет 4. Клеа. Комментарии переводчика.

страница №21

ел, как его губы складываются в слово "Клеа", и на меня, на душу мою
спустилась мгла - и легла, подрагивая по краям; и еще мертвая зыбь, так плещут крылья
гигантской черной птицы. Я развернулся, прежде чем он успел что-либо сказать, и рухнул
обратно в воду и пошел вдоль долгой зеленой нити, поняв впервые в жизни, что должна
была, наверное, чувствовать Ариадна, стоящая у входа в лабиринт: и мертвый вес дурных
предчувствий, и перехватывает сердце. Я знал, что плыву отчаянно, как только могу, но
впечатление было как в немом кино, где человеческие действия, пойманные камерой в
кадр, тянутся и тянутся бесконечно, как налипшие во рту ириски. Сколько потребуется
световых лет, чтобы добраться до конца этой нити? И что я там, на конце ее, найду? Я шел
вниз, все ниже и ниже, в прохладный полумрак лагуны, и свечение вокруг меня
понемногу сошло на нет.
Вдалеке, у затонувшего судна, я вдруг поймал конвульсивное, закрученное как-то
странно движение и сквозь мглу узнал фигуру Клеа. Она, казалось, была увлечена
ребяческой подводной игрой вроде тех, в какие мы играли с ней обычно. Она что-то там
тянула, упершись ногами в темные доски, тянула что было сил, потом отпускала и тянула
опять. Зеленая леска вела прямо к ней, но меня уже захлестнула горячая волна
облегчения: она, должно быть, просто пыталась вытащить гарпун, чтоб захватить его с
собой на поверхность. Но почему она шаталась, как пьяная? Я угрем обвился вокруг нее,
ощупывая тело руками. Она почувствовала, что я здесь, и повернула голову, словно
хотела мне что-то сказать. Ее длинные волосы облепили мне лицо, мешая видеть. У нее на
лице были написаны, наверно, отчаяние и боль, но я их не увидел, не прочел - вода
непременно исказит любое выражение в идиотскую пучеглазую осминожью маску. Но вот
она выгнулась, откинула голову назад, волосы колыхнулись и пошли неспешно вверх,
прочь - жест человека, распахнувшего куртку, чтобы показать тебе рану. И я увидел. Ее
правая рука была насквозь пробита тонкой стальной стрелой и пришпилена к обломкам
корабля. "По крайней мере не в грудь, не в спину", - затараторил у меня внутри какой-то
прерывистый голос, словно пытаясь сам себя утешить; но облегчение обернулось жгучим,
злым отчаянием, когда, схватившись за гарпун, я сам уперся ногами в дерево и стал
тянуть, покуда не свело мышцы на бедрах. Он не подался ни на волос. (Нет, все это было
как сон, как некая бредовая греза, сложившаяся в мертвых головах семи задумчивых
фигур неподалеку, пока они настороженно и пристально следили за каждым нашим шагом
и замечали все; да, они были здесь: за нашей возней, за тем, как неуклюже мы пыжились,
- не проворные уже, не вольные, как рыбы, но распяленные и нелепые в бессмысленных
своих потугах, похожие на пойманных в плетенку раков.) Я бешено, самозабвенно
сражался с гарпуном и видел краем глаза, как из горла Клеа вдруг вырвалась и потянулась
вверх долгая цепочка белых пузырьков. И тут же мускулы мои занемогли, занемели - и
кончились силы. Она погружалась шаг за шагом в синюю подводную марь, в глубинный
темный сон, который до нее уже успел укачать, убаюкать моряков. Я стал трясти ее за
плечи.
То, что было потом, произошло как будто бы и не по моей воле - такой безумной
ярости, какая овладела мной, я никогда за собой не знал и не признал бы ни за что на
свете. Это было как голод, ненасытный, отчаянный, слепой, по силе превосходящий все и
всяческие чувства, которые мне довелось испытать до сей поры. В этом странном
подводном бреду вне времени я слышал, как мой мозг звенит тревожным колокольчиком
на дверце "скорой помощи", разгоняя, расталкивая по сторонам убаюкивающую сонную
апатию зыбкой морской тьмы. И острая шпора страха вдруг саданула меня в бок. Словно я
впервые в жизни вышел из себя в буквальном смысле слова и, обернувшись, вместо
собственного взгляда встретил некоего alter ego, человека действия, с которым раньше и
близко не был знаком. Одним яростным рывком я пролетел обратный путь и едва ли не по
пояс выскочил из воды перед самым носом Бальтазара.
"Нож!" - сказал я и захлебнулся вдохом.
Его глаза уставились в мои как будто через берег, через край затонувшего сто тысяч
лет назад материка: и жалость в них, и ужас - вся гамма чувств, давно ушедших,
засушенных, засахаренных в спирте, как память о забытом голоцене. И первородный
страх. Он начал выборматывать какие-то вопросы, теснившиеся у него в мозгу: все эти
"как", "какой", "куда" и "где", - но выговорить смог одно лишь скомканное "кхе",
бессмысленный и безысходный знак вопроса.
Нож, про который я вспомнил, когда-то был старым итальянским штыком, потом его
спилили на кинжал и заточили до опасной бритвенной остроты. Автором проекта был
Али, лодочник, и гордился он своим изделием необычайно. Он резал им концы, расплетал
и сплетал канаты. Я повисел секунду, покуда он нашарил нож, на планшире, закрыв глаза,
разом втянув чуть ли не все земное небо. Потом в мою ладонь легла деревянная сухая
рукоять, и, не рискнув еще раз встретиться глазами с Бальтазаром, я опрокинулся назад и
во второй раз пошел уже знакомой дорогой вдоль злой зеленой нити.
Она уже не подавала признаков жизни, распростертая безвольно, прочно
пришпиленная к дереву, и волосы - как веер за спиной; течение играло с ее вялым телом,
как будто стайка расшалившихся электрических токов устроила из нее и куклу для себя, и
проводник. Все стало тихо кругом: серебряная россыпь солнечных монет на дне лагуны,
молчаливые фигуры наблюдателей и каменные статуи, чьи длинные бороды в унисон
тянулись в одну, а потом в другую сторону. Даже и сам я, кромсая ей руку ножом, загодя
и почти автоматически готовил где-то у себя внутри обширное пустое место, куда могла
бы чуть позже лечь мысль о ней мертвой. Большое белое пятно - как неисследованный
остров на тесной, расчерченной азимутами карте души. Прошло совсем немного времени,
и казнь свершилась: тело подалось в моих руках. Вода замутилась. Я выронил нож и,
собравшись с силами, толкнул ее, как ватную, подальше от корабля, перехватил под
мышки и так пошел вверх. Поднимался я, кажется, целую вечность: удар за ударом
сердца, без счета и смысла - в этом замедленном мире. Но о поверхность я ударился так,
что аж дух перехватило, будто в прыжке врезался в тяжелый медный купол мирозданья. А
потом я стоял на мелководье и перекатывал набухшее водой бревно ее тела. Я слышал,
как выпала и клацнула о стлани искусственная челюсть Бальтазара, когда он спрыгнул в
воду со мной рядом. Мы пыхтели, будто два портовых грузчика, пока она не оказалась на
пляже, на голышах, - и Бальтазар тут же нашарил и, словно сослепу, схватил ее
изуродованную кровоточащую руку. Он был похож на электрика, который из последних
сил тщится удержать и заизолировать тяжелый кабель под высоким напряжением. Он
сжал ее обеими руками крепко, как в тисках. И передо мной вдруг возникла картинка:
Бальтазар, маленький мальчик в большой толпе других, чужих детей идет, нервически
вцепившись в руку матери, или шагает через парк, где как-то раз мальчишки кидали в
него камни... Сквозь розовые десны он вытолкнул одно-единственное слово: "Жгут", - и,
слава Богу, в рундуке нашлась какая-то бечевка, и он засуетился привычно и споро.

"Но ведь она же мертвая", - сказал я, и вдруг сердце забилось бешено и
помутилось в глазах. Она лежала на узенькой полоске голышей, как подстреленная
морская птица. Бальтазар сидел на корточках у самой воды, сжимая в руках кровоточащий
обрубок, и смотреть на все это у меня просто не было сил. И снова мой неведомый alter
ego, чей голос смутно пробивался откуда-то издалека, заставил меня наладить жгут,
закатать в него карандаш и передать Бальтазару. Потом, выдохнув, я перевернул ее, упал
что было сил ей на спину - и почувствовал, как спружинили под руками тяжелые,
налитые водой легкие. Опять и опять медленно, отчаянно, жестоко я принялся давить на
них, жать в этой жалкой пародии на любовный акт - спасая жизнь, зачиная ее заново.
Бальтазар вроде бы молился. Потом явился вдруг призрачный знак надежды, ибо бледные,
бескровные ее губы раскрылись, выпустив струйку соленой воды. Это ничего, абсолютно
ничего еще не значило, но мы оба закричали в голос, как будто сподобились увидеть чудо.
Я закрыл глаза, и руки уже сами собой на ощупь искали набухшие водой легкие и
выжимали их, выдавливали к горлу. В медлительном жестоком ритме я качал вверх-вниз,
вверх-вниз, будто помпой, я давил, давил, давил и чувствовал, как хрустят под руками ее
тонкие кости. Она лежала все так же стыло, жизнь ушла. Но я не мог, я ничего не хотел
знать о том, что она умерла, хотя отчасти уже и знал. Я как будто сошел с ума, я готов был
перевернуть с ног на голову все законы мироздания и одним лишь усилием воли заставить
ее жить. Решимость эта меня удивила, она жила сама по себе, как ясный, четко
очерченный образ за снулой марью жуткой, до боли, физической усталости, за стонами и
путом моего каторжного труда. Я понял вдруг, что уже там, внизу, решил во что бы то ни
стало вытащить ее наверх, и живой, либо там же, на дне, вместе с ней и остаться; но
откуда, с каких неведомых земель души взялась эта воля решать - я даже и представить
себе не мог! Стало вдруг невыносимо жарко. Я весь обливался потом. Бальтазар все так
же сидел и неловко, как маленький ребенок на коленях матери, держал ее руку, руку
художницы. По носу у него текли слезы. Он качал головой, как маятником, в еврейском
привычном жесте отчаяния и скорби, и беззубый рот выцеживал древний как мир звук,
музыку Стены Плача: "Айии, Айии". Но очень тихо, будто для того, чтоб ее не
потревожить.
И все-таки мы дождались своей награды. Внезапно - так под напором дождевой
воды из засорившегося стока вдруг выпадет ком осклизлой грязи - рот ее раскрылся, и
наружу потекла густая масса - морская вода, раскисшие комочки хлеба и ошметки
апельсина. Мы воззрились на эту блеклую кашицу в немом восторге, как на
прекраснейшее из сокровищ. Я почувствовал сквозь кожу и ребра, как легкие чуть
подались под рукой. Еще два-три отчаянных, жестоких толчка - и по телу пробежала
дрожь. Теперь едва ли не каждый толчок заставлял ее легкие, пусть нехотя, пусть с болью,
отдавать нам еще немного воды. Затем - прошла уже целая вечность - мы услыхали
тонкий прерывистый всхлип. Ей, наверно, было очень больно, так первый вздох ранит
легкие новорожденного младенца. Тело Клеа противилось второму, насильственному
появлению на свет. А потом и лицо, застывшее, белое, мертвое ее лицо, дернулось и
исказилось болью. (Да, но как же больно понимать такие вещи!)
"Давай, давай еще!" - выкрикнул Бальтазар уже иным, ломким, торжествующим
тоном. Но подгонять меня не было нужды. Она теперь подергивалась судорожно, и при
каждом новом моем натиске ее лицо складывалось в безмолвную маску крика. Потом
произошло наконец другое чудо - она открыла на секунду пронзительные, невероятно
голубые незрячие глаза и уставилась сонно и пристально на камни у себя под носом. И
закрыла их снова. Лицо ее потемнело от боли, но даже и боль была - как праздник: хоть
какое-то человеческое выражение, сменившее пустую и белую маску смерти. "Она
дышит, - сказал я. - Бальтазар, она дышит".
"Она дышит", - повторил он, как попугай, с совершенно идиотской радостной
ухмылкой от уха до уха.
Она действительно дышала - короткие неуверенные вдохи, - и ей было очень
больно. Но теперь на помощь нам пришли иные силы. Занятые возрождающимся к жизни
телом Клеа, мы даже и не заметили, как в маленькую гавань вошло еще одно судно. Катер
берегового патруля. Они заметили нас и догадались, что что-то неладно. "Милосерден
Господь", - заорал Бальтазар и замахал руками, как старая ворона крыльями. По воде
плеснули жизнерадостные голоса, спросили по-английски, не нужна ли нам помощь; двое
моряков спрыгнули в воду уже у самого берега. "Мы теперь мигом доставим ее в Город",
- сказал Бальтазар, скривив очередную шаткую ухмылку.
"Дай ей глоток бренди".
"Нет! - выкрикнул он резко. - Никакого бренди!"
Моряки вынесли на берег носилки, и мы осторожно, будто спеленутое тело
Клеопатры, подняли ее на борт. Этим мускулистым лапам ее тело должно было показаться
легким как пушинка. Они так осторожно, так неловко суетились, что меня ни с того ни с
сего вдруг прошибла слеза. "Давай, старшой, вира помалу. Тише, тише ты, не качай
малышку!" - "Надо бы жгут перевязать. Ты с ними, Бальтазар?"
"А ты?"
"Я отгоню яхту".
Надо было спешить. Через несколько секунд мощные моторы патрульного катера
уже несли их к берегу со скоростью в добрых десять узлов. Я услышал еще, как кто-то из
моряков спросил: "Как насчет кружки горячего "боврила"?"
"В самый бы раз", - отозвался Бальтазар. Он вымок до нитки. Его шляпа тихо
плавала в воде невдалеке от берега. Он вдруг обернулся ко мне с кормы, его осенила
какая-то мысль.
"Мои зубы. Захвати мои зубы!"
Я провожал их взглядом, пока они совсем не исчезли из виду. Потом вдруг
обнаружил с удивлением, что весь дрожу, как перепуганная лошадь. И жутко разболелась
голова. Я забрался на яхту и стал рыться в рундуке в поисках сигарет и бренди. Гарпунное
ружье так и осталось лежать на палубе. Выматерившись от души, я зашвырнул его
подальше в воду и проследил за тем, как тихо и неспешно оно скользнуло на дно лагуны.

Потом поставил кливер и, дав яхте развернуться на кормовом, выбрал якорь и привел ее к
ветру. Обратный путь занял чуть больше времени, чем я рассчитывал, ибо ветер к вечеру
переменился и мне пришлось долго петлять галсами, прежде чем я вошел в гавань. Али
ждал меня. Он был в курсе дела и передал записку от Бальтазара: Клеа увезли в еврейский
госпиталь.
Я взял первое попавшееся такси и погнал шофера через весь Город на полной
скорости. Улицы, дома проносились мимо смутными пятнами. С глазами у меня явно
творилось что-то неладное: было такое впечатление, что я смотрю на Город сквозь
залитое дождем стекло. И счетчик тикал, как пульс. Где-то впереди, в белой больничной
палате, лежала Клеа и сквозь ушко серебряной иглы по капле впитывала жизнь. Капля за
каплей уходила ей в вену, удар за ударом сердца. Беспокоиться, в общем-то, не о чем,
твердил я себе; но тут перед глазами возник нелепый кровоточащий обрубок ее руки, и я
саданул кулаком в мягкий, обитый кожей борт такси.
Я шел за дежурной сестрой по длинным безликим коридорам, чьи выкрашенные
масляной зеленой краской стены дышали хлолоформом и сыростью. Белые
фосфоресцирующие лампы размечали наш спешный шаг и мерцали смутно, как
разбухшие от влаги светляки. Ее, подумал я, положили, должно быть, в ту маленькую
дальнюю палату с единственной, за ширмою стоящей койкой, в которую когда-то клали
умирающих. Теперь ее переоборудовали в палату экстренной терапии. Я шел и вспоминал
за поворотом поворот, и чувство узнавания было - как будто жали на больное место.
Давным-давно я шел той же самой дорогой, чтобы попрощаться с Мелиссой, уже мертвой.
И Клеа лежит теперь, наверное, на той же самой узенькой железной койке в углу у стены.
("С жизни станется копировать искусство".)
Но уже перед самой палатой, в коридоре, я вдруг наткнулся на Амариля с
Бальтазаром. Они стояли у тележки, которую только что выкатила в коридор дежурная
сестра, с общим, до странности виноватым выражением лиц. Там была целая куча еще
мокрых и влажно поблескивающих рентгеновских снимков: их только что проявили и
развесили на стойках просушиться. Они разглядывали снимки внимательно и мрачно, как
два шахматиста, решающих сложную задачу. Бальтазар увидел меня и развернулся всем
телом, на лице - улыбка. "С ней все в порядке", - сказал он, но голос сел, и он сжал мне
руку. Я отдал ему челюсть, он покраснел и сунул ее в карман. На Амариле были очки в
тяжелой черепаховой оправе. Он оторвался от мокрых, с капельками воды по углам
рентгеновских снимков, и лицо его вдруг исказилось яростью. "Что это все значит, какого
черта теперь вы от меня-то хотите?" - взорвался он, ткнув пальцем - этак небрежно -
в сторону снимков. Явно или косвенно он пытался взвалить вину на меня.
Несправедливость обвинения была настолько вопиющей, что у меня потемнело в глазах, и
уже через секунду мы с ним орали друг на друга с глазами, полными слез, как два
торговца рыбой на базаре. Из чистого чувства бессилия дело, наверное, дошло бы до
драки, не встань между нами Бальтазар. Амариль вдруг мигом как-то сник, пришел в себя
и, осторожно обойдя Бальтазара, обнял меня, извинившись вполголоса. "С ней правда все
будет хорошо, - пробормотал он и сочувственно похлопал меня по плечу. - Очень
вовремя она сюда попала".
"А остальное предоставь нам", - сказал Бальтазар.
"Мне бы очень хотелось ее увидеть, - во мне вдруг всплеснуло странное ревнивое
чувство, словно, вернув ее к жизни, я обрел тем самым какие-то особые права на нее. -
Так я пойду?"
Я толкнул дверь и, протискиваясь этаким скупым рыцарем в маленькую белую
комнату, услышал, как Амариль сварливо произнес за моей спиной: "Оно, конечно, отчего
не поболтать насчет хирургического вмешательства..."
Она была белой, бесконечно белой и тихой, эта крохотная палата с высокими
светлыми окнами. Клеа лежала лицом к стене на узкой и неудобной железной койке с
колесиками из желтой резины. Пахло цветами, хотя их нигде не было видно, да и запаха я
узнать не смог. Должно быть, просто сбрызнули чем-то из пульверизатора - незабудки,
что ли? Я осторожно переставил стул поближе к койке и сел. Глаза ее были открыты и
туманно, сонно глядели в стену - морфий, должно быть, и еще, конечно, усталость. Я
был уверен, что она даже и не слышала, как я вошел, но тут она спросила:
"Это ты, Дарли?"
"Я".
Голос тихий, но чистый. Потом она вздохнула и как будто расслабилась немного. "Я
так тебе рада". И усталая нотка в голосе, хорошая нотка: где-то там, за частоколом
дурноты и боли, шевельнулось новое, уверенное, радостное чувство. "Я хотела сказать
тебе спасибо".
"Так, значит, ты любишь Амариля, да?" - сказал я и сам не понял, как так
получилось. У меня и в мыслях не было ничего подобного секунду назад. Полная
неожиданность. Будто захлопнулся вдруг ставень и стало темно. И, выговорив фразу, я
понял вдруг, что всегда это знал, только знать не знал, что знаю! Звучит по-идиотски, но
ведь так оно и было. Амариль был вроде карты, игральной карты, которая все это время
лежала на столе прямо у меня перед глазами рубашкой вверх. Я знал прекрасно: вот она
лежит, - но перевернуть ее даже и не думал. И, смею утверждать, в моем голосе даже и
чувства иного не было, кроме чисто научного, так сказать, интереса; не было и боли -
только мягкость, только сострадание. Мы никогда даже и слова этого между собой не
произносили, и если сейчас я сознательно его употребил в качестве синонима "болезни",
"душевного расстройства", то лишь для того, чтобы означить суть явления, автономную и
чуждую. Будто я сказал ей: "Бедная ты моя девочка, у тебя рак!"
Чуть помолчав, она ответила: "Да, было. Теперь уже только - было! - Слова она
тянула как-то странно. - А мне казалось, ты должен был узнать его, когда я рассказывала
тебе про Сирию, я ведь только что по имени его не назвала! Ты что, и вправду тогда
ничего не понял? Да, женщиной, как это принято называть, сделал меня Амариль. Бр-р,
как это все... Когда мы только научимся быть взрослыми?.. Но, ты знаешь, я уже давно
сносила его, как старое платье. Ты не выдумывай лишнего. Я прекрасно знаю, что он не
тот, не мой мужчина. Не будь на свете Семиры, ее следовало бы выдумать. Он и правда -
не мой. Я знала это уже тогда, когда была с ним. И слава Богу: не окажись я с ним тогда в
постели и не влюбись в него, как кошка, я бы наверняка приняла его за того, за
Единственного. А я ведь даже и теперь не знаю, где он, кто он. Вот и выходит, что
настоящие мои проблемы - впереди. А это все - эпизоды, и только. Хотя, может, оно и
странно, но мне нравится, что он сейчас здесь, со мной рядом, даже когда я на
операционном столе. Как бы все это объяснить, что чувствуешь, - чтобы стало
понятно?"
"Хочешь, я останусь, не поеду никуда?"
"Да нет. Езжай, так будет лучше. Теперь, когда страха больше нет, мне понадобится
время, чтобы прийти в себя. Уж этой-то заслуги у тебя не отнять - ты вытолкнул меня
назад, в фарватер, и прогнал дракона прочь. Он уполз и больше никогда не вернется. Ты
не целуй меня, ладно, просто положи мне руку на плечо. Нет-нет. Ты езжай. Теперь, по
крайней мере, все станет много проще. И не нужно будет никуда спешить. Тут есть кому
позаботиться обо мне, сам понимаешь. Ты уедешь, устроишь все свои дела, а там
посмотрим, да? Ты ведь будешь там совсем один; может, оно и к лучшему: глядишь,
писать начнешь - или попробуешь начать по крайней мере".

"Попробую". Я прекрасно знал, что даже и пробовать не стану.
"Ты только обещай мне одну вещь. Сходи сегодня на Мулид Эль Скоб, а мне потом
расскажешь; это же первый праздник после войны, и опять, наверное, иллюминация будет
на весь quartier. Так здорово. Ты не пропускай, пожалуйста. Сходи. Пойдешь?"
"Да, конечно".
"Спасибо тебе, дорогой мой".
Я встал, помолчал немного, а потом спросил: "Клеа, а чего ты, собственно,
боялась?"
Но она уже закрыла глаза и тихо-тихо пошла вниз по невидимой лесенке сна. Губы
ее шевельнулись еще, но ответа я не разобрал. Только тоненькая тень улыбки осталась в
уголках рта.
Я осторожно прикрыл за собой дверь, и в памяти вдруг всплыла фраза Персуордена:
"Всего богаче та любовь, которая согласна отдать себя на суд времени".




Было уже поздно, когда я поймал наконец гхарри и поехал обратно в Город. На
квартире меня ждала записка: отъезжаем на шесть часов раньше, катер уйдет ровно в
полночь. Хамид стоял в дверях терпеливо и тихо, как будто уже знал, о чем в записке
речь. Мой багаж забрал еще днем армейский грузовик. Что ж, оставалось только убить
как-нибудь время до этой самой полуночи, и я решил и впрямь последовать совету Клеа:
сходить на Мулид Эль Скоб. Хамид стоял все с той же скорбной миной, придавленный
тяжким грузом очередной разлуки. "Вы назад на этот раз не получится, сэр", - сказал он,
печально блеснув на меня своим единственным глазом. И меня захлестнула вдруг волна
ответного теплого чувства. Я вспомнил, с какой гордостью он рассказывал историю
своего увечья. Он ведь и один-то глаз сохранил только потому, что был младшим из двух
братьев да еще и статью не вышел. Старшему мать собственноручно выколола оба глаза,
чтобы спасти от мобилизации. Хамид же, уродливый и хилый, отделался одним. Брат был
теперь муэдзином в Танте. Но как богат был он, Хамид. С драгоценным одним на двоих
братьев глазом! Не будь у него глаза, разве получил бы он такую спокойную и
высокооплачиваемую работу у иностранцев?
"Я приеду к вам в Лондон", - сказал он очень искренне и с надеждой в голосе.
"Отлично. Я тебе напишу".
Он уже оделся на Мулид в лучший свой костюм: алый халат, красные сафьяновые
туфли и чистый белый платок за отворотом на груди. Да, ведь у него же сегодня
выходной, вспомнил я. Мы с Помбалем скопили немного денег, чтобы оставить ему в
качестве прощального подарка. Чек он взял осторожно, двумя пальцами и медленно
склонил в знак признательности голову. Но и деньги были не утешение. И он повторил
еще раз: "Я к вам приеду в Лондон", - словно сам себя хотел утешить этой мечтой, и
крепко сцепил ладони.
"Вот и отлично, - сказал я уже во второй раз, хотя представить Хамида в Лондоне
все как-то не получалось. - Я буду тебе писать. А сегодня схожу еще на Мулид Эль
Скоб".
"Очень хорошо".
Я обнял его за плечи, и он, не привыкший по роду службы к подобной
фамильярности, тут же спрятал лицо. Слезинка выкатилась из слепого глаза и сползла на
кончик носа.
"До свиданья, йа, Хамид", - сказал я и пошел по лестнице вниз, оставив его стоять
на лестничной площадке, будто в ожидании сигнала, вести откуда-то извне. И вдруг он
бросился следом, шлепая подошвами своих праздничных туфель о ступени, поймал меня
уже совсем в дверях за рукав и сунул мне в руку прощальный подарок, свой обожаемый
старый снимок: Мелисса и я, мы идем с ней по рю Фуад забытым зимним днем.

3


Квартал дремал, квартал лениво лежал в тенистой фиолетовой грезе надвигающейся
ночи. Небо - из нежного (на ощупь) velours* [Бархата (фр.).], пробитого холодноватым
светом тысячеглазой стаи электрических ламп. Эта ночь была накинута на Татвиг-стрит,
как бархатное покрывало. И только чуть подсвеченные макушки минаретов на невидимых
тонких стеблях плавали над нею во тьме, будто подвешенные к небу; они покачивались в
нагретом за день воздушном мареве, словно кобры, готовые вот-вот раскрыть капюшон.
Дрейфуя без забот и цели по этим знакомым улицам, я в который раз впитывал (на вечную
память: кипсек арабского квартала) запах смятых хризантем, навоза и духов, клубники,
человеческого пота и жарящихся голубей. Процессия еще не подошла. Она сплетется
воедино где-то там, за кварталом публичных домов, среди могил, потечет неспешно к
раке, соизмеряя свой шаг с ритмом танца, и по дороге завернет ко всем мечетям, чтобы
прочесть хотя бы стих-другой из Книги в память об Эль-Скобе. Но светская часть
празднества была уже в полном разгаре. В сумеречных переулках люди повынесли на
мостовую обеденные столы, уставили их свечами и букетами роз. Так, прямо из-за столов,
они смогут слушать высокие, прихотливо играющие голоса девочек-певиц, которые уже
стояли на дощатых подмостках у входов в кафе, прорезая густой ночной воздух
пронзительными четвертьтонами. Улицы были украшены флагами, и огромные, в
тяжелых рамах лубочные картинки специалистов по обрезанию чуть рябили на вечерних
сквозняках в едином ритме с флагами и факелами. Я видел, как в полутемном дворике
расплавленный - белый и розовый - сахар лили в маленькие деревянные формы, из
коих восстанет во плоти весь египетский бестиарий: утки, всадники, зайцы и козы. И
фигурки покрупнее, персонажи фольклора Дельты: Юна и Азиз, извечные любовники,
переплетенные, ушедшие друг в друга, и бородатые герои вроде Абу Зейда, при оружии,
верхом и в окруж

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.