Жанр: Драма
Александрийский квартет 4. Клеа. Комментарии переводчика.
...ложная арифметика.
Бывало, вечером я невзначай выхватывал взглядом на маленькой, ярко
разукрашенной деревянной терраске "Бодро" ее одинокую фигурку - она сидела с
отсутствующим видом и глядела в пространство. Альбом для эскизов лежал под рукой -
она его и не открывала. Она сидела тихая, как кролик, даже забыв стереть с верхней губы
тоненькие усики сливок от cafe viennois*! [Кофе по-венски (фр.).] В такие минуты мне
приходилось собирать в кулак всю свою волю, чтоб не перемахнуть через балюстраду и не
обнять ее, - настолько живо эта трогательная деталь пробуждала физическую о ней
память, настолько по-детски серьезной она выглядела. Образ Клеа-любовницы, как
верный пес, тут же оказывался рядом, и разлука с ней казалась бременем просто
невыносимым! И, наоборот, на глаза мне (я спокойно сидел с книжкой в парке) ложились
прохладные пальцы, и я оборачивался, чтобы обнять ее и втянуть желанный аромат ее
тела сквозь хрусткое летнее платье. Или, когда я вот только что думал о ней и еще
оставался привкус, она необъяснимым образом появлялась в дверях моей квартиры и
говорила: "Мне показалось, ты меня звал" - или еще: "Не знаю, что на меня такое
нашло, но ты мне очень нужен". Была в этих встречах острая, до боли сладость, и
перехватывало дух, и пыл наш возгорался с новой силой - как будто мы не виделись
годы, а не пару дней.
Бездна самообладания, неоднократно проявленная нами в ходе невероятных, с точки
зрения Помбаля, экспериментов над собой, вышибала из него искру восхищения - ему
такое с Фоской и не снилось. Он, наверное, даже и просыпался с ее именем на устах.
Встав с постели, он первым делом звонил ей узнать, все ли в порядке, словно самый факт
его отсутствия подвергал ее опасностям - неведомым и неисчислимым. Рабочий день с
множеством разнообразных обязанностей и дел был просто пыткой. Он в буквальном
смысле слова галопом летел домой на ланч, чтобы снова с ней увидеться. Справедливости
ради не могу не заметить, что преданность его была взаимней некуда, и вообще своей
умильностью и непорочностью их отношения более всего напоминали роман двух
восьмидесятилетних пенсионеров. Если он задерживался допоздна на каком-нибудь
официальном обеде, она просто места себе не находила. ("Да нет, что вы, дело не в том,
что я сомневаюсь в его верности, нет, но вдруг с ним что-то случилось. Знаете, он ведь так
беспечно ездит".) К счастью, все это время ночные бомбежки действовали на разного рода
общественные мероприятия не хуже комендантского часа; в итоге едва ли не каждый
вечер они проводили вместе, играли в карты, в шахматы, а не то читали вслух. Фоска
оказалась дамой совсем неглупой и даже с неплохим чутьем; и если ей недоставало
чувства юмора - занудой, как она рисовалась мне после первых рассказов о ней Помбаля,
она во всяком случае не была. Открытое, подвижное лицо с густой, не по возрасту сетью
морщинок - похоже, ей, беженке, и впрямь многое пришлось пережить. Она никогда не
смеялась, а в улыбке ее была толика некой задумчивой грусти. Соображала она быстро, и
у нее всегда был наготове обдуманный и не без изыска ответ - то самое свойство esprit*
[Ума; духа (фр.).], которое французы вполне заслуженно ценят в женщинах. Тот факт, что
срок у нее, судя по всему, подходил, на Помбаля действовал как-то особенно, он день ото
дня становился с ней все более внимательным и нежным - какая-то едва ли не гордость
светилась в нем по этому поводу. Или он просто пытался вести себя так, словно ребенок
этот - его? Своеобразный способ самозащиты от возможных ухмылок в будущем. Не мне
было судить. Летом он вывозил ее после обеда в гавань кататься на катере; она сидела на
корме, опустив белую руку в воду. Иногда Фоска ему пела, голос у нее был негромкий, но
верный, как у маленькой птички. Он тут же приходил в состояние совершеннейшего
восторга и, отбивая пальчиком такт, становился похож на этакого добропорядочного
bourgeois papa de famille*. [Буржуазного отца семейства (фр.).] По ночам они коротали
время между налетами, да и сами налеты, за шахматной доской - выбор несколько
своеобычный; и, поскольку инфернальный грохот зениток вызывал у него приступы
нервической мигрени, он смастерил собственноручно две пары затычек для ушей, вырезав
из сигарет фильтры. И теперь они сидели над шахматной доской в полной тишине!
Однако раз или два на эту мирную идиллию бросали тень события, так сказать, извне,
провоцируя сомнения и дурные предчувствия, вполне понятные в контексте отношений
столь туманных - столько раз оговоренных, проанализированных вдоль и поперек, но так
и не воплотившихся до сей поры во что-то осязаемое. Однажды я застал его дома
слоняющимся из угла в угол в халате и тапочках, он пребывал в подозрительно минорном
состоянии духа, и даже глаза у него были - не красные ли? "Ах, Дарли, - всхлипнул он,
упав в покойное кресло и вцепившись в бороду так, будто вознамерился и вовсе ее
отодрать. - Нам никогда их не понять, никогда. В смысле - женщин! Какое несчастье. А
может быть, я просто глуп как пробка? Фоска! Ее муж!"
"Его что, убили?" - спросил я.
Помбаль печально покачал головой.
"Нет. Попал в плен и отправлен в Германию".
"И что же в этом такого ужасного?"
"Просто мне стыдно, только и всего. Я и сам не понимал, покуда не услышал эту
новость, и она не понимала, что мы в действительности ждали, когда его убьют.
Неосознанно, ясное дело. А теперь она так себя презирает. Но все наши планы, выходит,
были построены именно на этом. Это чудовищно. Его смерть освободила бы нас; но
теперь вся эта канитель затянется на годы и годы, может, даже навсегда..."
Он был просто раздавлен. Схватив газету, он пару раз автоматически ею обмахнулся
и принялся бормотать себе под нос нечто невнятное. "Такие странные бывают иногда
повороты, - и внезапно вслух: - Если уж Фоска была слишком благородна, чтобы
сказать ему всю правду, пока он на фронте, - ясное дело, что в лагерь она ничего
подобного писать не станет. Я ушел, а она осталась вся в слезах. Теперь все откладывается
до окончания войны".
Он более чем внятно проскрежетал зубами и уставился на меня снизу вверх. Я стоял
как дурак - а что, интересно бы знать, можно сказать в утешение в подобном случае?
"Нет, а почему, собственно, она не может ему написать и все объяснить как есть?"
"Что ты! Это слишком жестоко. А этот будущий ее ребенок? Даже я, Помбаль, не
хотел бы, чтобы она подобным образом с ним поступала. Ни за что на свете. Я застал ее в
слезах, дорогой мой, с телеграммой в руке. И она сказала мне с такой мукой: "О Жорж
Гастон, я в первый раз устыдилась своей любви - когда поняла наконец, что мы хотели,
чтобы он погиб, а не попал вот эдак в плен". Это, может быть, несколько сложновато для
тебя, но чувства у нее настолько утонченные - ее чувство чести, и гордость, и все в этом
духе. А потом случилась странная вещь. Нам обоим было так больно, и я утешал ее,
утешал и сам не заметил, и она не заметила, как мы уже оказались в постели. Картина
была, должно быть, более чем странная. Да и технически это ведь не так-то просто.
Потом, когда мы пришли в себя, она опять расплакалась и сказала мне: "Вот теперь
впервые в жизни я чувствую неприязнь к тебе, Жорж Гастон, и даже ненависть, потому
что наша любовь стала теперь такой же, как у всех прочих. Мы ее разменяли". У женщин
как-то так удивительно получается ставить тебя в идиотское положение. А я так
радовался, что наконец... И вдруг ее слова повергли меня в отчаяние, в буквальном
смысле слова. Я просто убежал, и все тут. Я не видел ее вот уже пять часов. Послушай,
неужели это конец? Но ведь это могло быть началом чего-то простого и славного, что по
крайней мере поддержало бы нас, покуда все не прояснится".
"Слушай, а может, она просто слишком глупа?"
Помбаль задохнулся: "Что ты такое говоришь! Да как у тебя язык повернулся!
Просто она слишком деликатный человек, слишком тонкий. И не сыпь соль на рану, не
говори глупостей, это ангел, а не женщина".
"Ну, так позвони ей".
"У нее телефон сломан. Ау-у! Это хуже зубной боли. Я в первый раз в жизни стал
подумывать о самоубийстве. Чуешь, до чего я дошел?"
В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошла Фоска. Она тоже была вся в
слезах. Она остановилась в несколько странной, но очень гордой позе и протянула
Помбалю руки. Помбаль, испустив невнятный полустон-полукрик, кинулся через всю
комнату, как был, в халате и обнял ее страстно и яростно. Потом он развернулся, угнездил
ее в сгибе локтя, и они двинулись бок о бок по коридору к нему в комнату и заперли за
собой дверь.
Позже, вечером, я встретил его на рю Фуад, он сиял. Заметив меня, он рявкнул вдруг
"Ура!" и зашвырнул под облака свою дорогую шляпу. "Je suis enfin la!"* ["Я таки там"; "я
своего наконец добился" (фр.).]
Шляпа описала широкую параболу и приземлилась ровнехонько посередине дороги,
где ее тут же переехали один за другим три автомобиля. Помбаль сцепил пальцы и следил
за нею так, словно само это зрелище доставляло ему величайшую в мире радость. Потом,
луноликий, задрал голову к небу, как будто в ожидании знака, знамения свыше. Когда я
подошел совсем близко, он схватил меня за руки и сказал: "Эта божественная женская
логика! Нет, честное слово, ничего нет удивительней на свете, чем женщина, когда она
пытается понять свои чувства. Нет, это восхитительно. Восхитительно! Наша любовь...
Фоска! Теперь все сполна. Я так удивлен, нет, честно, я просто поражен. Я бы никогда
сам до такого не додумался. И так все складно. Вот послушай, она не могла заставить себя
обманывать мужчину, который ежеминутно ходил под страхом смерти. Правильно. Но
теперь-то, когда он в безопасности, за колючей проволокой, теперь совсем другое дело! И
мы свободны вести себя как нормальные люди. Мы ему, конечно, ничего пока сообщать
не станем, ни к чему это, лишняя боль. Мы просто-напросто, как говаривал Персуорден,
станем угощаться и перестанем стесняться. Дорогой ты мой дружище, ну разве это не
удивительно? Фоска, она просто ангел".
"А может, она просто вспомнила, что она женщина?"
"Она Женщина! Великолепное слово, великолепное, но и оно едва-едва способно
вместить душу столь..."
Он мелко-мелко заржал и принялся хватать меня за плечи. Мы двинулись по улице.
"Я - к Пьерантони, куплю ей подарок, и подороже... И это я, который никогда в
жизни ничего не дарил женщинам. Просто не видел в этом смысла. Знаешь, видел когдато
фильм о пингвинах в брачный сезон. Так вот, пингвин-самец - нет, большей пародии
на обычное мужское поведение и выдумать трудно - в общем, он собирает всякие там
камушки и, когда делает, так сказать, предложение, выкладывает их все перед дамой
сердца. Это нужно видеть. И в данный момент я веду себя как этот самый пингвин. И
плевать. Плевать. Теперь у нашего сюжета другого конца, кроме как счастливого, просто
и быть не может".
Роковая фраза, я часто ее потом вспоминал: не прошло и пары месяцев, и проблемы
по имени Фоска не стало.
4
Некоторое весьма продолжительное время я ровным счетом ничего не слышал о
сестре Персуордена, хотя и знал наверное, что она все там же, в летней резиденции. Что
же до Маунтолива, то каждый его визит обязательно фиксировался в официальной
отчетности, и я, таким образом, был в курсе, что раз примерно дней в десять он приезжает
из Каира на ночь. Поначалу я еще ждал от него какого-то знака, но время шло, и малопомалу
я стал забывать о самом факте его существования на свете, так же как и он,
должно быть, о моем. Так что голос ее, явившийся нежданно из гнутой черной трубки
рабочего телефона, был воспринят как некое вторжение - так сказать, сюрприз в мире,
где сюрпризы случались нечасто и оттого всегда бывали кстати. До странности
развоплощенный голос с ноткой неуверенности, едва ли не подростковой: "Я думаю, вам
приходилось слышать обо мне. Вы были другом брата, и я хотела бы с вами поговорить".
Она пригласила меня на обед на следующий вечер и оговорила, что он будет носить
характер "частный, неформальный и неофициальный", из чего я сделал вывод: Маунтолив
тоже там будет. Во мне шевелилось странное какое-то любопытство, когда я шел по
длинной подъездной аллее, вполне по-английски обсаженной кустами самшита, и через
небольшую сосновую рощу вокруг самой резиденции. Стояла душная летняя ночь -
должно быть, где-то в пустыне собирался с силами хамсин, который станет потом гонять
тучи песка и пыли по александрийским улицам и площадям - как столпы дымные. Но
покуда воздух был прозрачен и терпковат на вкус.
Я позвонил у дверей дважды без всякого видимого результата и начал уже было
думать, что звонок неисправен, когда услышал внутри шаги, поспешные и мягкие. Дверь
отворилась, за ней стояла Лайза с торжественным и решительным выражением на слепом
лице. На первый взгляд она показалась мне необычайно красивой, хоть и росточку была
совсем небольшого. На ней было темное платье из какого-то мягкого материала и вырез
лодочкой; изящной формы шея, голова поднималась оттуда, словно из венчика цветок.
Она стояла передо мной, закинув лицо вверх и чуть вперед, и светилась изнутри
призрачной какой-то смелостью - как будто подставляла шею невидимому палачу. Я
представился, она улыбнулась, кивнула и повторила мое имя шепотом тонким как нить.
"Ну, слава Богу, наконец-то вы пришли", - сказала она так, словно только ожиданием
моего визита и жила все это время! Я сделал шаг вперед, и она добавила быстро: "Вы,
пожалуйста, меня извините, если я... Это мой единственный способ познакомиться". И я
вдруг почувствовал на лице ее мягкие теплые пальцы, они двигались быстро, словно
проговаривая мое лицо по складам, и, пока они бегали так по моим губам и скулам,
прихлынуло - и растворилось - мгновенное ощущение неудобства, составленное в
равной мере из чувственности и чисто физического неприятия. Руки у нее были
маленькие, хорошей формы; пальцы оставляли впечатление необычайной чуткости, они
даже загнуты были на кончиках немного вверх, так что белые их подушечки антеннами
глядели в мир. Мне доводилось как-то раз видеть подобные пальцы у знаменитого на весь
мир пианиста, такие чуткие, что стоило им только дотронуться до клавиатуры, и они,
казалось, корнями прорастали сквозь черные и белые камешки клавиш. Она вздохнула
тихо и вроде бы даже с облегчением, положила руку мне на запястье и повела через холл в
гостиную, где в окружении дорогой и безликой, вполне посольского стиля мебели стоял у
камина Маунтолив с видом озабоченным и неспокойным. Где-то тихонько играло радио.
Мы подали друг другу руки, и в его рукопожатии я ощутил ту же самую нетвердость,
нерешительность, что и в уклончивых модуляциях голоса, когда он извинялся за долгое
молчание. "Я ждал, покуда Лайза не будет готова", - сказал он, и я этой фразы не понял.
Он сильно изменился, хотя привычной внешней элегантности, без которой, в общемто,
и дипломат не дипломат, нимало не убавилось и костюм его подобран был безупречно
- ведь даже вольный стиль для неформальных дружеских встреч (подумал я мрачно) для
дипломата есть своего рода обязательная форма одежды. Прежняя его внимательность и
обходительность при нем же и остались. Но он постарел. Чтобы читать, ему теперь были
нужны очки, они как раз и лежали на экземпляре "Тайме" у дивана. Он отпустил усики,
но не подстригал их, так что они подчеркивали форму рта и общую холеную мягкость
черт. Невозможно было даже представить его во власти чувства столь сильного, чтобы
оно в состоянии было поколебать стандартный, доведенный прекрасным воспитанием до
автоматизма набор реакций. И, глядя на них обоих, я никак не мог согласиться с теми
подозрениями, которые Клеа возымела в отношении его любви к этой странной слепой
ведьме, присевшей как раз на диван и уставившейся на меня безглазо, сложив на коленях
руки - жадные, хищные руки музыканта. Неужто вот эта женщина и впрямь той самой
змеей подколодной свилась в самом сердце мирной жизни сэра Дэвида? Я принял из его
рук бокал и, вкусив его теплой улыбки, вспомнил, что когда-то этот человек мне нравился
и я его уважал - на расстоянии. Так оно все и осталось.
"Мы оба очень ждали этой встречи с вами, а Лайза в особенности, она считает, что
вы можете ей помочь. Впрочем, поговорим об этом позже". И, с очаровательной
легкостью пропустив между пальцами истинную причину моего визита, он принялся
расспрашивать меня о службе, о том, все ли меня устраивает и доволен ли я своим местом.
Галантный обмен любезностями, где вопрос заранее предполагает не только форму, но и
суть ответа. Однако же то тут, то там вдруг вспыхивали крупицы информации и в самом
деле новой. "Лайзе очень уж хотелось, чтоб вы остались здесь; вот и пришлось нам все
это устроить". Почему? Только для того, чтобы ответить ей на дюжину вопросов
касательно ее брата, человека, которого, как выясняется, я и знал-то едва-едва и который
день ото дня становился для меня все загадочней и загадочней: все менее важен как
персонаж и все более - как художник? Было ясно, что мне придется ждать, пока она сама
не соизволит дать понять, что, собственно, у нее на уме. А весь этот пустопорожний
обмен любезностями начинал уже надоедать.
Однако пустяки цвели и пахли, и, к моему удивлению, сама Лайза участия в
разговоре не принимала никакого - ни единым словом. Она сидела себе на диване легко
и праздно, как на облачке, и слушала. На шее у нее была надета бархотка: я только сейчас
обратил на это внимание. Мне пришло вдруг в голову, а что, если эта ее бледность, так
поразившая Клеа, просто оттого, что она лишена возможности делать макияж перед
зеркалом, как все? Но что Клеа подметила верно, так это форму ее рта: раз или два я ловил
то самое выражение, сардоническое, резкое, - как эхо мимики брата.
Слуга вкатил на сервировочном столике обед, и мы, не переставая болтать о
пустяках, сели за стол; Лайза ела быстро, словно и впрямь была голодна, и ни разу не
промахнулась - на тарелку ей накладывал Маунтолив, Я заметил, что, когда она тянулась
за бокалом, ее выразительные пальцы чуть дрожали. Наконец, когда обед был съеден,
Маунтолив с видимым облегчением встал и откланялся. "Я, пожалуй, оставлю вас с
Лайзой наедине, поболтаете о том о сем. А меня сегодня вечером в консульстве ждет
срочная работа. Вы ведь меня извините, не так ли?" По лицу у Лайзы пробежала
тревожная тень, но тут же и скрылась, уступив место выражению иному - безнадежности
и смирения разом, будь что будет. Пальцы ее заплели, затеребили - мягко, раздумчиво -
кисточку на подушке. Дверь за ним затворилась; она сидела все так же тихо, но теперь
уже - неестественно тихо, склонив голову, словно пытаясь расшифровать некое
послание, начертанное на собственной ладони. Наконец она заговорила тихо и немного
отстраненно, четко выговаривая каждое слово, как будто для того, чтобы я лучше понял
смысл сказанного.
"Я и понятия не имела, что так трудно будет все это объяснить, - когда мне пришла
в голову мысль попросить вас о помощи. Эта книга..."
Долгая пауза. Я заметил, что у нее на верхней губе выступили маленькие капельки
пота, а жилки на висках напряглись и застыли. В порыве сострадания - она откровенно
мучилась - я заговорил сам: "Я не могу сказать, что хорошо его знал, хотя виделись мы
достаточно часто. Честно говоря, не думаю, чтобы мы с ним очень друг другу нравились".
"Сперва, - резко сказала она, отбросив нетерпеливо все мои общие фразы, - мне
казалось, что я должна убедить вас написать о нем книгу. Но теперь поняла, что вы
должны знать все. Я, в общем-то, просто не знаю, с чего начать. Я и сама сомневаюсь,
можно ли некоторые, скажем так, факты его биографии доверить бумаге и опубликовать.
Но мне приходится браться за эти проблемы всерьез, во-первых, по настоянию
книгоиздателей - они говорят, что спрос на книгу есть уже сейчас, и немалый, - но
главным образом из-за книги, которую пишет, или уже написал, этот ничтожный
журналистишка, Китс".
"Китс?" - Вот удивила, так удивила.
"Я думаю, он сейчас где-то здесь, в Городе; но я с ним не знакома. А мысль ему
подала жена брата. Она ведь ненавидела его, ну, знаете, после того, что обнаружила... Ей
казалось, что наши с братом отношения поломали ей жизнь и так далее. Если честно, я ее
боюсь. Я понятия не имею, что она понаговорила Китсу и что он там напишет. Теперь я
понимаю, что попросила вас прийти сюда, чтобы уговорить написать о нем книгу,
которая... которая каким-то образом отретушировала бы, замаскировала истинное
положение вещей. Мне это стало ясно только сейчас, когда мы остались с вами один на
один. Для меня будет просто невыносимо, если выплывет что-то такое, что могло бы
очернить память брата".
Где-то на востоке зарокотал гром. Она вскочила испуганно и, немного
поколебавшись, подошла к роялю, взяла аккорд. Потом захлопнула крышку и опять
повернулась ко мне: "Я боюсь грома. Пожалуйста, можно я возьму вас за руку покрепче".
Рука у нее была холодная как лед. Затем, откинув со лба свои черные волосы, она
заговорила снова: "Знаете, ведь мы с ним были любовниками. В этом и состоит истинный
смысл его истории и моей. Он пытался от меня отделаться как только мог. И брак его
распался по этой же причине. Может быть, не слишком честно с его стороны было не
сказать ей все как есть еще до свадьбы. Странно все получилось. Мы столько лет были с
ним счастливы, он и я. В том, что кончилось это все трагически, я думаю, ничьей вины
нет. Он пытался освободиться от меня, но я слишком крепко его держала там, внутри,
хоть он и боролся отчаянно. Я тоже никак не могла от него оторваться, хотя, по правде
говоря, не очень-то и хотела, до того... до того дня - он сам мне его предсказал много лет
назад, - когда явился человек, которого он всегда называл "темный незнакомец". Он
увидел его лицо до мельчайших деталей, когда глядел в огонь. Это был Дэвид Маунтолив.
Я какое-то время не говорила ему, что нашла свою любовь, роковую любовь. (Дэвид не
разрешал мне. Единственный человек, которому мы сказали, была мать Нессима. Дэвид
спросил у меня разрешения и сказал.) Но брат, он сам все понял безошибочно. Молчалмолчал,
а потом написал мне письмо и спросил, не явился ли незнакомец. Когда он
получил мое письмо, ему вдруг стало казаться, что нашим отношениям может угрожать
опасность или даже крах, как и собственным его с женой, - не потому, что кто-то что-то
сделал не так, а просто из-за самого факта моего существования - тогда. И он покончил с
собой. Он все мне объяснил в последнем своем письме. Я помню его наизусть. Он сказал:
"Столько лет я с нетерпением ждал этого твоего письма. Часто, очень часто я сам его за
тебя писал, выговаривая слово за волшебным словом. Я знал, что в радости своей ты
обернешься сразу же и в мою сторону, чтобы поблагодарить меня за все, что я тебе дал, за
то, что через мою любовь ты прозрела смысл Любви, и, когда незнакомец пришел, ты
была уже готова... И - вот оно, твое долгожданное послание, где сказано, что письма он
прочел, и в первый раз в жизни, читая эти строки, я испытывал чувство неземного,
невыразимого облегчения. И радость - подобной радости я и не ждал от жизни: подумать
только, ты окунулась наконец с головой в жизнь во всем ее богатстве, не связанная более
ничем, не скованная навязчивым образом несчастного твоего брата. И я благословил тебя
как мог. Но затем постепенно, по мере того как поднималось и рассеивалось облако, я
ощутил свинцовую серую тяжесть истины иной, неожиданной и непредвиденной. Это был
страх, страх, что, покуда я жив, покуда существую где-то в мире, ты не сможешь
полностью освободиться от цепей, в которых я тебя держал все эти годы. Я ощутил этот
страх, и меня пробрала дрожь - ибо я знал уже наверняка, что требуется от меня, если
тебе судьба меня оставить и начать жить. Я должен уйти, освободить сцену, и сделать это
таким образом, чтобы всякого рода двусмысленности, поблажки для жалостливых наших
сердец исключить совершенно. Да, эту радость я предвидел, но не знал, что она принесет с
собой столь ясную формулу смерти. Как тяжко весят подобные вести! И все же с моей
стороны это самый чистосердечный и самый лучший свадебный тебе подарок! И если ты
заглянешь чуть дальше, чем прямая боль от моего известия, ты поймешь, сколь
безупречна логика любви для того, кто готов за нее умереть"".
Она всхлипнула на чистой тихой ноте и наклонила голову. Потом достала из моего
нагрудного кармана платок и прижала его к дрожащим губам. Я был просто оглушен,
раздавлен горьким грузом ее - и моего - нового знания. Мне было больно за
Персуордена, и сам он стал другим и вырос. Но слов, чтобы выразить свое сочувствие,
сострадание, не было. Она заговорила снова.
"Я дам вам почитать его письма, чтобы вы знали, о чем идет речь, и помогли мне
советом. Те письма, которые я не должна была вскрывать, пока не появится Дэвид. Он
должен мне их прочитать, а потом мы сами их уничтожим - по крайней мере, так велел
брат. Странная, не правда ли, эта его уверенность? Другие, обычные письма мне, конечно,
читали как всегда; но эти письма, личные, - а их очень много - он прокалывал булавкой
в левом верхнем углу. Чтобы я могла их узнать и отложить до времени в сторону. Они все
в чемоданчике, вон там. Мне бы очень хотелось, чтобы вы взяли их с собой и дома
прочли. Дарли, Дарли, вы же не сказали еще ни слова. Вы готовы помочь мне в этой
жуткой ситуации? Хотела бы я видеть ваше лицо сейчас".
"Конечно же, я вам помогу. Но как, в каком смысле?"
"Посоветуйте, что мне делать! И вообще, ведь ни в чем таком не было бы нужды, не
возникни вдруг Бог знает из какой дыры этот несчастный писака и не свяжись с его
женой".
"А ваш брат назначил литературного душеприказчика?"
"Да. Я его душеприказчик".
"Тогда вы можете просто не дать разрешения на публикацию любых его
непроданных текстов, пока на них распространяется действие авторского права. Кроме
того, я просто не вижу, каким образом подобные факты могут без вашего ведома стать
достоянием гласности, даже если речь идет о недокументированной биографии.
Беспокоиться, в общем, не о чем
...Закладка в соц.сетях