Лето в бадене
страница №11
...проеме высокой дверистояла маленькая старушка, Гильда Яковлевна, в халате, с морщинистым лицом,
ямочкой на подбородке и темными волосами - она регулярно красила их, наверное, с
тех пор, как я ее помню, поэтому в моих глазах она никогда не была старушкой, а
была Гилей, такой, как я называл ее в детстве, когда мы жили в одном городе, и
она была самой близкой подругой моей матери, - нагнувшись, я поцеловал ее в
мягкую морщинистую щеку, и она быстро чмокнула меня в ответ, - "Ты на трамвае? Я
так и думала, что поезд опоздал. Я уже звонила на вокзал. Какая погода в
Москве?" - быстро заговорила она, закрывая дверь изнутри на засов, не слушая
моих ответов и следуя за мной в комнату, куда я уже входил как хозяин, - "Я тебе
уже постелила. Блинчики разогреть или ты любишь холодные? Есть пирожки из
Елисеевского. А мама все еще на диете? Попробуй курицу - это Анна Дмитриевна
сварила. Завтра у нас на обед суп с клецками, твой любимый, а на второе -
телячьи отбивные. Я еще вчера ходила на рынок. А вы в Москве пользуетесь
рынком?" - Небольшой круглый стол был накрыт и уставлен едой, старая
продавленная кушетка была аккуратно постелена, а на белоснежной подушке лежала
еще и сумочка, - "Гилечка, зачем ты ходила в такой мороз на рынок, а уж с
постелью вполне могла меня подождать - неужели обязательно самой нужно было
подымать этот тяжеленный матрац?" - я лицемерно укорял ее, а она преувеличенно
резким тоном - "Ай, оставь!" - отмахивалась от меня, и нам обоим было очень
приятно, - сцена эта повторялась каждый раз, когда я приезжал, - открыв чемодан,
я доставал оттуда шоколадный набор и бананы, которые Гиля очень любила, - "Ты с
ума сошел!" - говорила она мне, не упустив при этом заметить, что бананы еще не
совсем зрелые, - мама моя, зная Гилю, "как свои пять пальцев", как она любила
выражаться, каждый раз уверяла меня, что и шоколад, и бананы все равно
перекочуют к "маленькой Тане", внучке бывшей закадычной приятельницы Гили,
которая, по словам Гили, в свое время сделала очень много для нее, а потом
умерла от рака, или к "большой Тане", дочке Гилиного племянника, который
развелся с женой, и Гиля чувствовала себя виноватой, потому что жена племянника
была племянницей бывшего Гилиного шефа-академика, и в свое время сама Гиля с
необычайным рвением способствовала этому браку, или еще кому-нибудь из
родственников и знакомых, которых Гиля опекала, хотя справедливости ради следует
заметить, что часть бананов Гиля оставляла для себя, а шоколадный набор дарила
врачу, который лечил ее, - затем, вынув полотенце, ступая на цыпочках, чтобы не
разбудить соседей, я шел в ванную - большую проходную комнату, всю заставленную
старой мебелью и корытами, где сама ванная занимала только часть помещения и
была отгорожена ширмами, на которых постоянно сушилось белье, так же как и на
многочисленных веревках, протянутых через комнату так, что она скорее напоминала
собой задник театральной сцены - помимо Гили квартиру населяли одни женщины: две
пожилые сестры Хая и Циля Марковна, полные, с крашенными в рыжий цвет волосами,
которых я так и не научился различать, тем более что к ним очень часто приходила
еще третья сестра, жившая где-то на отшибе, - все они прекрас-но готовили всякие
цимесы, шкварки, фаршированную рыбу, пекли пахнущие корицей пироги и струдели, -
затем дочь одной из двух сестер - не то Хаи, не то Цили Марковны - Лера, очень
полная перезрелая девушка, томившаяся по жениху, но тщательно и даже гордо
скрывающая это - в ожидании счастливого жребия работавшая медсестрой на скорой
помощи, - она либо спала, либо отсутствовала, и через открытую дверь ее комнаты
часто можно было видеть ее кровать, почему-то всегда незастеленную, с огромной
пуховой подушкой и небрежно откинутым голубым пуховым одеялом, и, наконец, Анна
Дмитриевна, высохшая старушка, когда-то, видимо, красивая и статная, с
трясущейся головой и дрожащими руками, помогавшая Гиле в ведении хозяйства,
когда-то владевшая всей этой квартирой вместе со своим мужем, бывшим белым
офицером, давно выведенным в расход, курившая целыми днями "Беломор" в своей
каморке перед постоянно включенным телевизором, никогда не отказывающаяся от
рюмочки водки и чрезвычайно преданная советской власти, что вызывало постоянное
раздражение Гили, считавшей Анну Дмитриевну непроходимой дурой, - увидев меня,
идущего в ванную, Гиля, знавшая мою страсть принимать каждый день душ,
предлагала затопить колонку, потому что Анна Дмитриевна еще днем заготовила
дрова, принеся их из сарая во дворе, но я решительно отказывался, потому что
было уже очень поздно и надо было иметь совесть, а потом после ужина я лежал на
диване, который был мне несколько коротковат, так что ноги мои чуть свисали, а
под головой мешался диванный валик, но если его убрать, то голова оказывалась
неестественно низко, - лежал, укрывшись заботливо приготовленным Гилей одеялом,
и читал какой-нибудь взятый мною наугад том Достоевского из старого
дореволюционного собрания сочинений, которое вместе с другими такими же старыми
изданиями в серых или темно-синих тисненых переплетах с золотом стояли на
этажерке - остаток книг, сохранившихся во время блокады, да еще целая библиотека
никому не нужных книг по урологии на черных книжных полках вдоль стены в
соседней комнате, где в это время укладывалась спать Гиля - она свято хранила
эти Мозины книги и так же свято ездила на могилу Мози в день его рождения,
смерти или просто так, - он умер на Гилиной кровати уже двадцать с лишним лет
назад, вернувшись домой вместе с этой женщиной, которую Гиля называла "она", так
что я до сих пор так и не знаю ее имени, - "она" почти не отлучалась из дома и
оставалась ночевать на Мозином диване, стоявшем напротив Гилиной кровати, - эта
смежная комната имела второй выход в коридор, так что женщина эта могла
приходить, не беспокоя Гилю, которая целиком уступила им комнату и жила в
столовой, маленькой узкой комнате, в которой обычно помещался я, и спала на этой
продавленной кушетке, - Моисея Эрнстовича у нас в семье называли Мозей, потому
что так называла его Гиля, - тут была, по-видимому, какая-то немецкая инверсия:
Моисей - Мозес - Мозя, да он и учился где-то в Германии, еще до революции, как
все евреи, желавшие получить высшее образование, - может быть даже, что и отец
его испытал на себе какое-то немецкое влияние, потому что имя "Эрнст" было явно
немецким, - Мозя был довольно высоким, подтянутым мужчиной, по-немецки
аккуратным, абсолютно лысым, с небольшими усиками и насмешливыми черными
глазами, над которыми нависали мохнатые брови, - он был профессором урологии,
занимался частной практикой, в молодости прекрасно играл в шахматы, так что
получил звание мастера, и вообще считался человеком расчетливым и даже скупым, -
Гиле он изменял, по-видимому, давно - еще с моей теткой, которую я упоминал в
самом начале и у которой я взял "Дневник" Анны Григорьевны, - во всяком случае,
у нас в семье постоянно рассказывали историю о том, как в молодости они втроем
поехали отдыхать - Мозя, Гиля и моя тетка - и как они жили все в одной комнате -
мама моя называла по этому поводу Гилю мазохисткой, - в тридцать седьмом году
Мозя сидел, но благодаря чьим-то хлопотам был вскоре выпущен, - Гиля с
захватывающими подробностями часто рассказывала эту историю - как его взяли, как
он сидел, и как он возвратился - неожиданно позвонил в дверь поздно вечером, и
как она пошла открывать, думая, что это пришли за ней, - оказывается, это был
Мозя, - она бросилась к нему, не веря своим глазам, а вместе с ней ее закадычная
приятель-ница Эльза, так много сделавшая для нее и почти весь период Мозиной
отсидки жившая с ней, а затем назвавшая свою дочь Тильдой в честь Гили, - Эльза
была верным другом дома, и Мозя первый обнаружил у нее рак груди, хотя был
урологом, - женщина, с которой Мозя вернулся домой и которую Гиля называла
"она", была его помощницей по кафедре - не то ассистентом, не то лаборантом, -
он несколько раз уходил к ней на длительный период времени, и тогда Гиля
приезжала к нам из Ленинграда, и они с мамой долго обсуждали создавшуюся
ситуацию, а потом как-то Мозя приехал к нам и мама стала ему вычитывать за все,
на что Мозя сказал: "Вы еще не знаете Гилю", - и эта Мозина фраза часто
повторялась в нашей семье, мамой - с возмущением, а теткой - философски, потому
что она вообще широко смотрела на жизнь и часто любила повторять толстовскую
фразу: "Люди как реки", - за период своих странствований от Гили к этой женщине
и обратно Мозя получил два инфаркта, а после третьего приехал умирать домой, но
эта женщина не оставляла его, и Гиля готовила еду для них обоих, и только в день
смерти женщина эта отлучилась и не пришла к вечеру, а к ночи ему стало плохо, не
хватало воздуха, он попросил Гилю помочь ему встать, чтобы сделать несколько
шагов по комнате, - ему казалось, что ему станет легче, - и Гиля помогла ему
встать, и, опираясь на нее, он сделал несколько шагов по направлению к своему
письменному столу, на котором до сих пор лежат его книги и стоит его фотография,
где он чем-то напоминает немецкого профессора со своими аккуратными усиками и
проницательным взглядом, - в эти несколько последних минут его жизни они с Гилей
были вдвоем в своей квартире, как в былые времена, и на секунду Гиле показалось,
что никакой женщины не было и что весь этот последний период ее жизни - это
просто дурной сон, а сейчас она помогает своему больному мужу пройтись по
комнате, и что все это естественно, и как могло быть иначе, но ему стало хуже, и
он попросил проводить его до кровати - Гиля помогла ему улечься, на лбу его
выступил холодный пот, дыхание остановилось, и Гиля сама закрыла ему глаза в их
собственной квартире, на ее кровати, в отсутствие этой женщины, которая
непонятно по какому праву жила здесь и пользовалась услугами Гили, не
прогонявшей ее, чтобы не огорчить Мозю, - в общем, он умер на ее руках, как
положено умереть законному мужу, и это давало ей некоторое утешение во все
последующие годы ее вдовства, так что она даже любила рассказывать, как он умер
на ее руках, - свет от старинной настольной лампы с зеленым абажуром - бывшей
Мозиной лампы, постоянно стоявшей на его письменном столе, падал на страницы
книги, которую я читал, - Гиля сама приносила мне эту лампу и ставила на край
обеденного стола, но оттуда свет не достигал книги, и поэтому я переставлял
лампу на стул возле изголовья дивана, подложив под нее стопку книг, - лампа
стояла не слишком устойчиво, и я боялся, что она упадет на пол и зеленый абажур
разобьется, хотя и был уверен, что Гиля ничего не сказала бы мне, - круг света,
падавший на книгу, колебался - это на улице проносился трамваи и дом чуть-чуть
дрожал и трясся, хотя был очень старым и устойчивым, - в соседней комнате Гиля
еле слышны-ми глотками запивала снотворное, а затем гасила свет над своей
кроватью, - "Ты все еще увлекаешься Достоевским?" - спрашивала она меня и, не
дождавшись ответа, тут же добавляла: "Не говори только об этом у Бродских", -
Бродский был бывшим ее шефом, и хотя она давно уже не работала, но все еще
продолжала поддерживать дружеские отношения с ним и со всей его семьей, в
особенности же с его женой, Дорой Абрамовной, сухощавой энергичной женщиной,
командовавшей не только всей многочисленной семьей, но даже организационнонаучными
делами сектора, который возглавлял Бродский, - Бродские отмечали все
еврейские праздники, не ели трефного и много лет уже собирались уезжать в
Израиль, но сыновья Бродского работали на какой-то секретной работе, а сам он
как академик боялся излишнего шума, который мог подняться вокруг его имени, - в
этот вечер, лежа на продавленном коротком диване, слушая убаюкивающий скрежет
ночных трамваев, заворачивающих на углу возле Гилиного дома и затем вихрем
уносив-шихся по ночной заснеженной улице, мотаясь из стороны в сторону, как это
всегда бывает с пустыми быстро идущими вагонами, куда-то вдаль, где в морозной
ночной мгле сходились цепочки фонарей, я листал в слегка колеблющемся круге
света, падавшем от лампочки под зеленым абажуром, предпоследний том
Достоевского, в котором был опубликован "Дневник писателя" за семьдесят седьмой
или семьдесят восьмой год, - наконец-то я натолкнулся на статью, специально
посвященную евреям, - она так и называлась: "Еврейский вопрос", - я даже не
удивился, обнаружив ее, потому что должен же он был в каком-то одном месте
сосредоточить всех жидов, жидков, жиденят и жидёнышей, которыми он так щедро
пересыпал страницы своих романов - то в виде фиглярствующего и визжащего от
страха Лямшина из "Бесов", то в виде заносчивого и в то же время, трусливого
Исая Фомича из "Записок из Мертвого дома", не брезгавшего одалживать под большие
проценты своим же, из каторжников, то в виде пожарного из "Преступления и
наказания" с "вековечной брюзгливой скорбью, которая так кисло отпечата-лась на
всех без исключения лицах еврейского племени", и с его вызывающим смех
произноше-нием, которое воспроизводится в романе с каким-то особым, изощренным
удовольствием, то в виде жида, распявшего христианского ребенка, у которого он
затем отрезал пальцы, и наслаждаю-щегося муками этого дитяти (рассказ Лизы
Хохлаковой из "Братьев Карамазовых"), - чаще же всего в виде безымянных
ростовщиков, торгашей или мелких жуликов, которые даже не выводят-ся, а просто
именуются жидками, а еще чаще в виде имен нарицательных, подразумевающих самые
низкие и подлые черты человеческого характера, - ничего удивительного не было в
том, что автор этих романов где-то в конце концов высказался на эту тему,
представив наконец свою теорию, - однако никакой особой теории не было - были
довольно избитые антисемитские доводы и мифы (не устаревшие, между прочим, и по
сей день): о переправке евреями золота и бриллиантов в Палестину, о мировом
еврействе, которое опутало своими жадными щупальцами чуть ли не весь мир, о
нещадной эксплуатации и спаивании евреями русских людей, что делает невозможным
предоставление евреям равных прав, иначе они совсем заедят русского человека, и
т.д. - я читал с бьющимся сердцем, надеясь найти хоть какой-нибудь просвет в
этих рассуждени-ях, которые можно было услышать от любого черносотенца, хоть
какой-нибудь поворот в иную сторону, хоть какую-нибудь попытку посмотреть на всю
проблему новым взглядом, - евреям разрешалось только исповедывать свою религию и
более ничего, и мне казалось до неправдопо-добия странным, что человек, столь
чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник
униженных и оскорбленных, горячо и даже почти исступленно проповеду-ющий право
на существование каждой земной твари и поющий восторженный гимн каждому листочку
и каждой травинке, - что человек этот не нашел ни одного слова в защиту или в
оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, - неужели он был столь
слеп? или, может быть, ослеплен ненавистью? - евреев он даже не называл народом,
а именовал племенем, словно это были какие-то дикари с Полинезийских островов, -
и к этому "племени" принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с
которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы, и к этому же "племени"
относились Леонид Гроссман, и Долинин (он же Искоз), и Зильберштейн, и
Розенблюм, и Кирпотин, и Коган, и Фридлендер, и Брегова, и Борщевский, и
Гозенпуд, и Милькина, и Гус, и Зунделович, и Шкловский, и Белкин, и Бергман, и
Соркина Двося Львовна, и множество других евреев-литературоведов, ставших почти
монополи-стами в изучении творческого наследия Достоевского, - было что-то
противоестественное и даже на первый взгляд загадочное в том страстном и почти
благоговейном рвении, с которым они терзали и до сих пор терзают дневники,
записи, черновики, письма и даже самые мелкие фактики, относящиеся к человеку,
презиравшему и ненавидевшему народ, к которому они принадлежали - нечто,
напоминающее акт каннибализма, совершаемый в отношении вождя враждебного
племени, - возможно, однако, что в этом особом тяготении евреев к Достоевскому
можно усмотреть и нечто другое: желание спрятаться за его спиной, как за
охранной грамотой - нечто вроде принятия христианства или намалевания креста на
двери еврейской квартиры во время погрома, - впрочем, не исключена здесь и
просто активность евреев, которая особенно велика в вопросах, касающихся русской
культуры и сохранения русского национального духа, что, впрочем, вполне
увязывается с предыдущим предположением, - за окном уже не слышно было трамваев,
свет я давно погасил, осторожно поставив Мозину лампу на обеденный стол - в
соседней комнате деликатно похрапывала Гиля - десять дыханий и один маленький
всхрапик - чуть-чуть, даже как будто она не храпела, а всхлипывала во сне, ноги
мои чуть свисали с дивана, а за окном лежала непроглядная зимняя петербургская
ночь, и, хотя было очень поздно, до рассвета оставалась еще целая вечность -
можно было спокойно лежать и не думать о том, что обязательно надо заснуть,
потому что скоро рассвет, - одинокая фигура в узких клетчатых брюках, в черном
цилиндре и в черном берлинском сюртуке, с карманами, оттопыренными от
бутербродов, и с развевающимися фалдами бежала по заснеженной платформе какой-то
железнодорожной станции, промежуточной между Баденом и Базелем, подпрыгивая,
приседая, выделывая какие-то нелепые "па" и выкрикивая что-то насчет одного
недоданного франка, но поезд давно уже ушел и наступи-ла ночь, а человек все
бежал и бежал, подпрыгивая и приседая, ярко высвечиваемый прожектором, который
неотступно следовал за ним, словно все это происходило на театральной сцене, и в
снопе яркого света медленно кружили и падали снежинки, покрывая его лицо и
бороду белой пеленой, - платформа кончилась, и он бежал теперь по канату,
натянутому под куполом цирка, и белая пелена, покрывавшая его лицо, была маской
Арлекина, из-под которой клочьями торчала его седая борода, - сняв с головы
цилиндр, он подбрасывал его вверх и ловил на лету, приседая и выделывая
невозможные "па", а снизу из первого ряда за выплясывающей по канату фигурой,
освещаемой прожектором, неотступно следил человек с крупной головой, львиной
гривой и холеной бородой, приставив к глазам холодно поблескивающий лорнет,
выплясывающий и жонглирующий своим черным цилиндром человек в маске Арлекина
старался именно для того, сидевшего в первом ряду, - остановившись на канате, он
поочередно задирал вверх то одну, то другую ногу, словно опереточная актриса,
подбрасывая в этот момент свой цилиндр особенно высоко, под самый купол цирка,
так что падение выплясывающего на канате казалось неизбеж-ным, но лицо
следившего за ним человека оставалось непроницаемым, и только на дне глаз его за
холодными стеклами лорнета иногда вспыхивали задорные искорки, обозначавшие
поощрение, но только когда выплясывающий сорвался с каната и полетел вниз,
выделывая в воздухе отчаянные пируэты, лицо человек с крупной головой и львиной
гривой озарилось улыбкой - очарователь-ной, барской, хотя и несколько
высокомерной, - сняв лорнет, он смеялся и поощрительно аплодировал, - упавший с
каната снова бежал по заснеженной платформе, но это была уже не промежуточная
станция между Баденом и Базелем, а Тверь, лежавшая между Москвой и
Петербургом, - с развевающимися фалдами бежавший по платформе жадно ловил какихто
проезжих сановников, вышедших из курьерского поезда, чтобы немного
поразмяться и подышать воздухом, - он метался от одного сановника к другому,
жадно ловил их руки и их взгляды, униженно просил о чем-то и кланялся -
сановники исчезали в вагоне первого класса, и вот он уже снова бежал за поездом
- платформа переходила в лестницу, которая вела в игорные залы, - он поднимался
по ступенькам мраморной лестницы, устланной ковром, не торопясь, пренебрежительно
глядя на всяких полячков и жидков, мельтешивших перед его глазами, - сам
Ротшильд был ему нипочем, потому что через несколько минут он будет, может быть,
богаче самого Ротшильда - этого жида-скряги, нажившего свои миллионы
ростовщичеством, между тем как он добудет эти миллионы одним лишь счастливым
стечением обстоятельств, которые он может предугадать, да ему ведь и не миллионы
важны, а идея, - он небрежно проталкивался через толпу любопытных и играющих,
этих жалких и жадных шутов, заносчиво глядя на их желтые, иссушенные нездоровой
страстью лица, - с первой же ставки он выиграл полмиллиона, потом еще миллион,
но кто-то больно дернул его за руку - человек с плоским, словно корыто, лицом и
оттопыренными ушами нагло смотрел на него, и под взглядом его выпуклых
водянистых глаз он неожиданно осел на пол, затем пополз на четвереньках к
выходу, покатился по лестнице, ударяясь о ступеньки, не чувствуя боли, потеряв
свой цилиндр, - он подошел к большому зеркалу, висевшему в вестибюле вокзала,
чтобы привести себя в порядок, но вместо себя увидел в зеркале фигуру Исая
Фомича, раздетого, щуплого, с цыплячьей грудью, - он отшатнулся - отшатнулся от
него и Исай Фомич, - тогда он стал бросать в Исая Фомича бутерброды, которыми он
набил свои карманы на той станции, где он пронзительно закричал о недоданном
франке голосом ограбленного ростовщика, заглушая свисток паровоза, но чем больше
забрасывал он бутербродами Исая Фомича, тем отчетливее и живее выступала его
тщедушная фигура, - когда я проснулся, было еще темно, из двери, ведущей в
коридор, приятно потягивало папиросным дымком - это Анна Дмитриевна, встававшая
обычно в шесть утра, курила в своей комнате первую "беломори-ну", затем
осторожно хлопнула входная дверь, - наверное, это Лера уходила на дежурство или
возвращалась после ночи, в доме напротив почти во всех окнах светились огни и за
занавесками мелькали тени встающих и спешащих на работу людей, в кухнях
суетились хозяйки, а внизу как-то по-особому, по-утреннему скрежетали на
повороте трамваи, а затем с постепенно затихающим грохотом проносились мимо
дома, уносясь куда-то в беспредельную прямоту темных улиц со сходящимися где-то
вдалеке цепочками фонарей, - дом вздрагивал и колебался, словно пароход, стоящий
возле причала, в соседней комнате деликатно всхрапывала Гиля, - когда я снова
проснулся, было уже светло, только как-то серо, и за окном медленно кружились
снежинки - в коридоре слышались осторожные шаги и даже голос Гили, которая, повидимому,
давала какие-то хозяйственные указания Анне Дмитриевне, - дотянувшись
рукой до стула, я посмотрел на часы - было половина одиннадцатого - позднее
зимнее петербургское утро, - натянув на себя тренировочный костюм, я подошел к
окну - внизу ползли покрытые снегом трамваи и автобусы - трамваи трехвагонные,
автобусы тоже какие-то необычные, больше похожие на туристические или дальнего
следования, по противоположному тротуару спешили прохожие, в основном -
домохозяйки, закутавшись в платки, в старых потертых шубах и с сумками в руках,
а в окнах дома, расположенного напротив, такого же старого и обветшалого, как
дом, в котором жила Гиля, кое-где светились окна, потому что в разгар
петербургской зимы настоящего дня так и не бывает - поздний рассвет незаметно
переходит в ранние сумерки, - в комнату вошла Гиля в своем халате и в ночных
туфлях без чулок - ноги у нее были белые, с полными икрами, и я подумал, что
когда-то в молодости она, наверное, вполне могла устраивать Мозю, - "Как ты
спал?... Что будешь кушать?... Может быть, хочешь принять душ?... Когда ты встаешь в
Москве?..." - она засыпала меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, -
впрочем, ответов моих она все равно не слушала - идя в ванную, я невольно
заглянул в Лерину комнату через приоткрытую дверь и увидел постель с пышными
подушками и перинами - вполне возможно, что Лера спала после ночного дежурства,
утонув в этих перинах, - тренировочный костюм плотно облегал меня, и, умываясь
над ванной, я медлил, надеясь встретить ее в коридоре, из кухни аппетитно пахло
чем-то не то жареным, не то печеным и слышались голоса - не то Цили, не то Хаи
Марковны, а может быть, их обеих и Анны Дмитриевны - кухня в Гилиной квартире
была просторной даже для четырех хозяек и в дальнем углу ее находилась дверь,
ведущая на черную лестницу и закрывавшаяся на ночь огромным крюком, похожим,
наверное, на тот крюк, на который закрывалась дверь в квартире старухипроцентщицы
из "Преступления и наказания", а потом мы с Гилей завтракали - стол
был сервирован какой-то благородной посудой, хлеб был нарезан тонко, на тарелках
лежали сыр, ветчина - Гиля суетилась, подставляя мне то одно, то другое блюдо, в
комнату то и дело входила Анна Дмитриевна, с папироской во рту, сильно
согнувшаяся за последние годы, неся в дрожащих руках то белую сковородку со
специально взбитой для меня на сливках яичницей, то кофейник, - "Уж как ждала-то
вас Гильда Яковлевна", - говорила она своим низким, прокуренным голосом и лукаво
поглядывала на Гилю, суетившуюся вокруг стола, - "Сама на рынок пошла за
телятиной, в такой-то мороз, мне не доверила", - голова ее тряслась, что
придавало ей еще более укоряющий вид, - "Ах, бросьте, Анна Дмитриевна! Я всегда
хожу на рынок. Ты будешь есть на обед жареную картошку или тушеную?" - "Конечно
жареную", - говорил я, - "Я так и думала", - говорила Гиля тоном, полным особого
значения, словно она разгадала мое заветное желание, которое я тщательно
скрывал, - Анна Дмитриевна, тряся головой "Нет-нет" или "Да-да" со
снисходительной улыбкой на лице, обозначавшей беззаветную преданность Гиле при
сохранении своего особого мнения, которое ничем не могло быть поколеб-лено,
захватив освободившуюся посуду, по-прежнему с папироской во рту, не торопясь
уходила из комнаты - после завтрака, усевшись на бывший Мозин диван, мы с Гилей
долго беседовали: Гиля расспрашивала меня о моей работе, об общих знакомых,
рассказывала о своем бывшем шефе, об отношениях между его племянницей и ее
племянником, который после развода с ней обзавелся новой семьей, и хотя она,
Гиля, ничего против его новой жены не имеет, но она к ним туда ногой ...
