Жанр: Драма
Проза и эссе, переводы
... нашим несмышленым авангардистам тридцатых, списав это на
западное легкомыслие. Думаю, будь она ярой нацисткой, мы алкали бы ее не
меньше; возможно, даже больше. Она была действительно сногсшибательной, и
когда в результате спуталась с высокооплачиваемым недоумком армянских кровей
на периферии нашего круга, общей реакцией были скорее изумление и гнев,
нежели ревность или стиснутые зубы, хотя, в сущности, не стоило гневаться на
тонкое кружево, замаранное острым национальным соусом. Мы, однако,
гневались. Ибо это было хуже, чем разочарование: это было предательством
ткани.
В те дни мы отождествляли стиль с сущностью, красоту с интеллектом.
Все-таки мы были публикой книжной, а в известном возрасте, веря в
литературу, предполагаешь, что все разделяют или должны разделять твои вкусы
и пристрастия. Поэтому если кто-то хорошо смотрится, то он свой.
Незатронутые внешним миром, особенно западным, мы не знали, что стиль
продается оптом, что красота бывает просто товаром. Поэтому мы считали
картину физическим продолжением и воплощением наших идеалов и принципов, а
всю ее одежду, включая прозрачные вещи,- достоянием цивилизации.
Отождествление это было таким прочным, а картина такой хорошенькой, что
даже теперь, годы спустя, вступив в другой возраст и, так сказать, в другую
страну, я невольно взял былую манеру. Притиснутый толпой на палубе вапоретто
*(3) к ее шубе из нутрии, я первым делом спросил, что она думает о только
что вышедших "Мотетах" Монтале. Знакомое сверкание двадцати восьми жемчужин,
повторенное на ободке карего зрачка и продленное до рассыпного серебра
Млечного Пути,- вот и все, что я получил в ответ, но и это было не мало.
Возможно, находясь в самом сердце цивилизации, спрашивать о ее последних
достижениях было тавтологией. Возможно, я просто допустил бестактность,
поскольку автор не был местным.
6.
Медленное движение лодки сквозь ночь напоминало проход связной мысли
сквозь бессознательное. По обе стороны, по колено в черной как смоль воде,
стояли огромные резные сундуки темных палаццо, полные непостижимых сокровищ
- скорее всего, золота, судя по желтому электрическому сиянию слабого
накала, пробивавшемуся сквозь щели в ставнях. Общее впечатление было
мифологическим, точнее - циклопическим: я попал в ту бесконечность, которую
воображал на ступенях Стацьоне, и теперь двигался мимо ее обитателей, вдоль
шеренги спящих циклопов, возлежавших в черной воде, время от времени подымая
и опуская веко.
Рядом со мной картина в нутрии объясняла почти шепотом, что везет меня в
отель, где сняла мне номер, что, наверно, мы увидимся завтра или
послезавтра, что она хотела бы познакомить меня с мужем и сестрой. Мне
нравился ее шепот, хотя он гармонировал скорее с темнотой, чем с самим
сообщением, и я ответил таким же заговорщическим голосом, что всегда приятно
повидать вероятных родственников. Тут я несколько пережал, но она
засмеялась, так же вполголоса, приложив к губам руку в перчатке коричневой
кожи. Пассажиры вокруг, брюнеты по преимуществу, обусловив своим количеством
нашу близость, не шевелились и если переговаривались, то на тех же
пониженных тонах, словно тоже о предметах интимного свойства. Затем небо на
мгновение затмила гигантская мраморная скобка моста, и вдруг все залил свет.
"Риальто",- сказала она нормальным голосом.
7.
В путешествии по воде, даже на короткие расстояния, есть что-то
первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, тебе сообщают не столько
твои глаза, уши, нос, язык, пальцы, сколько ноги, которым не по себе в роли
органа чувств. Вода ставит под сомнение принцип горизонтальности, особенно
ночью, когда ее поверхность похожа на мостовую. Сколь бы прочна ни была
замена последней - палуба - у тебя под ногами, на воде ты бдительней, чем на
берегу, чувства в большей готовности. На воде, скажем, нельзя забыться, как
бывает на улице: ноги все время держат тебя и твой рассудок начеку, в
равновесии, точно ты род компаса. Что ж, может, та чуткость, которую
приобретает твой ум на воде,- это на самом деле дальнее, окольное эхо
почтенных хордовых. Во всяком случае, на воде твое восприятие другого
человека обостряется, словно усиленное общей - и взаимной - опасностью.
Потеря курса есть категория психологии не меньше, чем навигации. Как бы то
ни было, в следующие десять минут, хоть мы и двигались в одном направлении,
я увидел, что стрелка единственного человеческого существа, которое я знал в
этом городе, и моя разошлись самое меньшее на сорок пять градусов. Вероятнее
всего потому, что эта часть Канале Гранде лучше освещена.
Мы высадились на пристани Академиа, попав в плен твердой топографии и
соответствующего морального кодекса. После недолгих блужданий по узким
переулкам меня доставили в вестибюль одноименного, удалившегося от мира
пансиона, поцеловали в щеку - скорее как Минотавра, мне показалось, чем как
доблестного героя - и пожелали спокойной ночи. Затем моя Ариадна удалилась,
оставив за собой благовонную нить дорогих (не "Шалимар" ли?) духов, быстро
растаявшую в затхлой атмосфере пансиона, пропитанной слабым, но вездесущим
запахом мочи. Пару минут я разглядывал мебель. Потом завалился спать.
8.
Таким был мой первый приезд сюда. Ни дурным, ни благим предзнаменованием
он не оказался. Если та ночь что и напророчила, то лишь то, что обладателем
этого города я не стану никогда; но таких надежд я и не питал. В качестве
начала, я думаю, этот эпизод сойдет, правда, в моем знакомстве с
единственным человеческим существом, которое я знал в этом городе, он,
скорее, означал конец.
В тот раз я видел ее еще дважды или трижды; и действительно был
представлен сестре и мужу. Первая оказалась очаровательной женщиной: высокая
и стройная, как моя Ариадна, и, может быть, даже ярче, но меланхоличнее и,
насколько могу судить, еще замужнее. Второй, чья внешность совершенно выпала
у меня из памяти по причине избыточности, был архитектурной сволочью из той
жуткой послевоенной секты, которая испортила очертания Европы сильнее
всякого Люфтваффе. В Венеции он осквернил пару чудесных кампо *(4) своими
сооружениями, одним из которых был, естественно, банк, ибо этот разряд
животных любит банки с абсолютно нарциссистским пылом, со всей тягой
следствия к причине. За одну эту "структуру" (как в те дни выражались) он,
по-моему, заслужил рога. Но поскольку, как и его жена, он вроде бы состоял в
компартии, то задачу, решил я, лучше всего возложить на товарищей.
Разборчивость, с одной стороны; а с другой, когда в один мрачный вечер я
позвонил из глубин моего лабиринта единственному человеческому существу,
которое знал в этом городе, архитектор, почуяв, видимо, что-то не то в моем
ломаном итальянском, оборвал нить связи. Так что дело было за нашими
красноармянскими братьями.
9.
Мне говорили, что потом она развелась с архитектором и вышла за пилота
американских ВВС, который оказался племянником мэра городка в великом штате
Мичиган, где я когда-то жил. Маленький мир, и чем дольше живешь, тем он
меньше. Так что ищи я утешенья, я мог бы извлечь его из мысли, что теперь мы
топчем одну землю - уже другого материка. Похоже, конечно, на отношение
Стация к Вергилию, но это как раз укладывается в привычку таких, как я,
видеть в Америке род Чистилища, на что, впрочем, намекает и сам Данте.
Единственная с ней разница, что ее небеса обжиты намного лучше моих. Отсюда
мои налеты в мой вариант рая, куда она так любезно меня ввела. Во всяком
случае, за последние семнадцать лет я возвращался в этот город, или
повторялся в нем, с частотой дурного сна.
10.
За двумя или тремя исключениями из-за моих или чьих-то еще сердечных
приступов и подобных происшествий, каждое Рождество или накануне я сходил с
поезда / самолета / парохода / автобуса и тащил чемоданы, набитые книгами и
пишущими машинками, к порогу того или иного отеля, той или иной квартиры.
Последнюю, как правило, предоставлял кто-то из немногочисленных друзей,
которыми я успел здесь обзавестись вслед за тем, как картина померкла. Позже
я попробую объяснить выбор сроков (хотя такое намерение тавтологично вплоть
до перехода в собственную противоположность). Сейчас же замечу только, что
хоть я и северянин, мое представление о рае не определяется ни климатом, ни
температурой. Я бы, кстати, охотно обошелся и без его жителей, и без
вечности в придачу. Рискуя навлечь обвинения в безнравственности, признаюсь,
что это представление чисто зрительное, идущее скорее от Клода, чем от
кредо, и существующее только в приближениях. Лучшее из которых - этот город.
Поскольку я не уполномочен выяснять, как дело выглядит с другой стороны, то
могу этим городом и ограничиться.
Говорю это сразу, чтобы избавить читателя от разочарований. Я не
праведник (хотя стараюсь не выводить совесть из равновесия) и не мудрец; не
эстет и не философ. Я просто нервный, в силу обстоятельств и собственных
поступков, но наблюдательный человек. Как сказал однажды мой любимый
Акутагава Рюноске, у меня нет принципов, у меня есть только нервы. Поэтому
нижеследующее связано скорее с глазом, чем с убеждениями, включая и те,
которые касаются композиции рассказа. Глаз предшествует перу, и я не дам
второму лгать о перемещениях первого. Не испугавшись обвинений в
безнравственности, я легко снесу упреки в поверхностности. Поверхность - то
есть первое, что замечает глаз,- часто красноречивее своего содержимого,
которое временно по определению, не считая, разумеется, загробной жизни.
Изучая лицо этого города семнадцать зим, я, наверно, сумею сделать
правдоподобную пуссеновскую вещь: нарисовать портрет этого места если и не в
четыре времени года, то в четыре времени зимнего дня.
Такова моя цель. Если я отклонюсь, то здесь это прием, буквально
заезженный гондолами и вторящий воде. Иными словами, предстоящее может
оказаться не рассказом, а разливом мутной воды "не в то время года". Иногда
она синяя, иногда серая или коричневая; неизменно холодная и непитьевая. Я
взялся ее процеживать потому, что она содержит отражения, в том числе и мое.
11.
Безжизненные по природе, гостиничные зеркала потускнели еще сильнее,
повидав столь многих. Они возвращают тебе не тебя самого, а твою
анонимность, особенно в этом городе. Ибо здесь ты сам - последнее, что
хочется видеть. В первые приезды сюда я часто удивлялся, застав мою
собственную фигуру, одетую или голую, в двери открытого гардероба; немного
спустя я задумался над райским или загробным воздействием этого места на
самосознание человека. Одно время я даже развивал теорию чрезмерной
избыточности: теорию зеркала, поглощающего тело, поглощающего город. В
результате, естественно, получаем взаимное отрицание. Отражению нет никакого
дела до отражения. Город достаточно нарциссичен, чтобы превратить твой
рассудок в амальгаму и облегчить его, избавив от значений. Сходно влияя на
кошелек, отели и пансионы здесь выглядят очень уместно. После двухнедельного
пребывания - даже по ценам несезона - ты, как буддийский монах или
христианский святой, избавлен и от денег и от себя. В определенном возрасте
и при определенных занятиях последнее всегда кстати, если не сказать
обязательно.
Теперь обо всем этом, конечно, и речи нет, поскольку здешние умники
закрывают на зиму две трети таких местечек; а оставшаяся треть круглый год
поддерживает летние цены, от которых бросает в дрожь. Если повезет, можно
отыскать квартиру, которая, естественно, сдается вместе с личными вкусами
хозяина по части картин, стульев, занавесок и с легким оттенком
нелегальности на лице, которое видишь в зеркале над умывальником. Иначе
говоря, именно с тем, от чего ты хотел избавиться: с самим тобой. Все же
зима абстрактное время года: бедное красками, даже в Италии, и щедрое на
императивы холода и короткого светового дня. Эти вещи настраивают глаз на
внешний мир с энергией большей, чем у электрической лампочки, которая
снабжает тебя по вечерам чертами лица. Если это время года и не всегда
усмиряет нервы, оно все-таки подчиняет их инстинктам: красота при низких
температурах - настоящая красота.
12.
В любом случае, летом бы я сюда не приехал и под дулом пистолета. Я плохо
переношу жару; выбросы моторов и подмышек - еще хуже. Стада в шортах,
особенно ржущие по-немецки, тоже действуют на нервы из-за неполноценности их
анатомии по сравнению с колоннами, пилястрами и статуями, из-за того, что их
подвижность и все, в чем она выражается, противопоставляют мраморной
статике. Я, похоже, из тех, кто предпочитает текучести выбор, а камень -
всегда выбор. Независимо от достоинств телосложения, в этом городе, на мой
взгляд, тело стоит прикрывать одеждой - хотя бы потому, что оно движется.
Возможно, одежда есть единственное доступное нам приближение к выбору,
сделанному мрамором.
Взгляд, видимо, крайний, но я северянин. В абстрактное время года жизнь
даже на Адриатике кажется реальнее, чем в любое другое, так как зимой все
тверже, жестче. Если угодно, считайте это пропагандой в пользу венецианских
лавок, чьи дела идут оживленнее при низких температурах. Отчасти потому, что
зимою нужно больше одежды, чтобы согреться, не говоря уже об атавистической
тяге к смене меха. Правда, ни один турист не явится сюда без лишнего
свитера, жилета, рубашки, штанов, блузки, поскольку Венеция из тех городов,
где и чужак и местный заранее знают, что они экспонаты.
Из чего вытекает, что в Венеции двуногие сходят с ума, покупая и меняя
наряды по причинам не вполне практическим; их подначивает сам город. Все мы
таим всевозможные тревоги относительно изъянов нашей внешности и
несовершенства наших черт. Все, что в этом городе видишь на каждом шагу,
повороте, в перспективе и тупике, усугубляет твою озабоченность и комплексы.
Вот почему люди, только попав сюда - в первую очередь женщины, но мужчины
тоже,оголтело атакуют прилавки. Окружающая красота такова, что почти сразу
возникает по-звериному смутное желание не отставать, держаться на уровне.
Это не имеет ничего общего с тщеславием или с естественным здесь избытком
зеркал, из которых главное - сама вода. Дело просто в том, что город дает
двуногим представление о внешнем превосходстве, которого нет в их природных
берлогах, в привычной им среде. Вот почему здесь нарасхват меха, наравне с
замшей, шелком, льном, хлопком, любой тканью. Дома человек растерянно глядит
на покупки, прекрасно понимая, что в родных местах щеголять ими негде, не
рискуя шокировать сограждан. Приходится им увядать в гардеробе или
переходить к родным помоложе. Я, скажем, помню, как купил здесь несколько
вещей - само собой, в кредит,которые потом надеть не было ни духа, ни охоты.
В том числе два плаща, один горчичный, другой светлого хаки. Теперь они
украшают плечи лучшего танцовщика мира и лучшего поэта английского языка,
хоть и ростом и возрастом оба от меня отличаются. Это все - действие здешних
видов и перспектив, ибо в этом городе человек - скорее силуэт, чем набор
неповторимых черт, а силуэт поддается исправлению. Толкают к щегольству и
мраморные кружева, мозаики, капители, карнизы, рельефы, лепнина, обитаемые и
необитаемые ниши, статуи святые и снятые, девы, ангелы, херувимы, кариатиды,
фронтоны, балконы, оголенные икры балконных балясин, сами окна, готические и
мавританские. Ибо это город для глаз; остальные чувства играют еле слышную
вторую скрипку. Одного того, как оттенки и ритм местных фасадов заискивают
перед изменчивой мастью и узором волн, хватит, чтобы ринуться за модным
шарфом, галстуком и чем угодно; чтобы даже холостяка-ветерана приклеить к
витрине с броскими нарядами, не говоря уже о лакированных и замшевых туфлях,
раскиданных, точно лодки всех видов по Лагуне. Ваш глаз как-то догадывается,
что все эти вещи выкроены из той же ткани, что и виды снаружи, и не обращает
внимания на свидетельство ярлыков. И в конечном счете глаз не так уж неправ,
хотя бы потому, что здесь у всего общая цель - быть замеченным. А в счете
самом окончательном, этот город есть настоящий триумф хордовых, поскольку
глаза, наш единственный сырой, рыбоподобный орган, здесь в самом деле
купаются: они мечутся, разбегаются, закатываются, шныряют. Их голый студень
с атавистической негой покоится на отраженных палаццо, "шпильках", гондолах
и т. д., опознавая самих себя в стихии, вынесшей отражения на поверхность
бытия.
13.
Зимой в этом городе, особенно по воскресеньям, просыпаешься под звон
бесчисленных колоколов, точно за кисеей позвякивает на серебряном подносе
гигантский чайный сервиз в жемчужном небе. Распахиваешь окно, и комнату вмиг
затопляет та уличная, наполненная колокольным гулом дымка, которая частью
сырой кислород, частью кофе и молитвы. Неважно, какие таблетки и сколько
надо проглотить в это утро,- ты понимаешь, что не все кончено. Неважно и
насколько ты автономен, сколько раз тебя предавали, насколько досконально и
удручающе твое представление о себе,- тут допускаешь, что еще есть надежда,
по меньшей мере - будущее. (Надежда, сказал Фрэнсис Бэкон, хороший завтрак,
но плохой ужин.) Источник этого оптимизма - дымка; ее молитвенная часть,
особенно если время завтрака. В такие дни город действительно приобретает
фарфоровый вид, оцинкованные купола и без того сродни чайникам или
опрокинутым чашкам, а наклонные профили колоколен звенят, как забытые ложки,
и тают в небе. Не говоря уже о чайках и голубях, то сгущающихся, то тающих в
воздухе. При всей пригодности этого места для медовых месяцев, я часто
думал, не испробовать ли его и для разводов - как для тянущихся, так и для
завершенных? На этом фоне меркнет любой разрыв; никакой эгоист, прав он или
неправ, не сумеет долго блистать в этих фарфоровых декорациях у хрустальной
воды, ибо они затмят чью угодно игру. Я знаю, что вышепредложенное может
весьма неприятно отразиться на ценах, даже зимой. Но люди любят свои
мелодрамы больше, чем архитектуру, и беспокоиться мне не о чем. Странно, что
красота ценится ниже психологии, но пока это так, этот город мне по карману
- то есть до самой смерти, возможно, и после.
14.
По профессии, или, скорее, по кумулятивному эффекту многолетних занятий,
я писатель; по способу зарабатывать - преподаватель, учитель. Зимние
каникулы в моем университете - пять недель, что отчасти объясняет сроки моих
паломничеств - но лишь отчасти. У рая и каникул то общее, что за них надо
платить и монетой служит твоя прежняя жизнь. Мой роман с этим городом - с
этим городом именно в это время года - начался давно, задолго до того, как я
обзавелся умениями, имеющими спрос, и смог позволить себе эту страсть.
Примерно в 1966 году - мне было тогда 26 - один друг дал мне почитать три
коротких романа французского писателя Анри де Ренье, переведенные на русский
замечательным русским поэтом Михаилом Кузминым. В тот момент я знал о Ренье
только, что он один из последних парнасцев, поэт неплохой, но ничего
особенного. О Кузмине - кое-что из "Александрийских песен" и "Глиняных
голубок" и славу великого эстета, рьяного православного и откровенного
гомосексуалиста - по-моему, в таком порядке.
Мне достались эти романы, когда автор и переводчик были давно мертвы.
Книжки тоже дышали на ладан: бумажные издания конца тридцатых, практически
без переплетов, рассыпа'лись в руках. Не помню ни заглавий, ни издательства;
сюжетов, честно говоря, тоже. Почему-то осталось впечатление, что один
назывался "Провинциальных забавы", но не уверен. Конечно, можно бы уточнить,
но одолживший их друг умер год назад; и я проверять не буду.
Они были помесью плутовского и детективного романа, и действие, по
крайней мере одного, который я про себя зову "Провинциальные забавы",
проходило в зимней Венеции. Атмосфера сумеречная и тревожная, топография,
осложненная зеркалами; главные события имели место по ту сторону амальгамы,
в каком-то заброшенном палаццо. Подобно многим книгам двадцатых, роман был
довольно короткий - страниц 200, не больше - и в бодром темпе. Тема обычная:
любовь и измена. Самое главное: книга была написана короткими - длиной в
страницу или полторы - главами. Их темп отдавал сырыми, холодными, узкими
улицами, по которым вечером спешишь с нарастающей тревогой, сворачивая
налево, направо. Человек, родившийся там, где я, легко узнавал в городе,
возникавшем на этих страницах, Петербург, продленный в места с лучшей
историей, не говоря уже о широте. Но важнее всего в том впечатлительном
возрасте, когда я наткнулся на роман, был преподанный им решающий урок
композиции, то есть: качество рассказа зависит не от сюжета, а от того, что
за чем идет. Я бессознательно связал этот принцип с Венецией. Если читатель
теперь мучается, причина в этом.
15.
Потом другой друг, еще здравствующий, принес растрепанный номер журнала
"Лайф" с потрясающим цветным снимком Сан-Марко в снегу. Немного спустя
девушка, за которой я ухаживал, подарила на день рождения набор открыток с
рисунками сепией, сложенный гармошкой, который ее бабушка вывезла из
дореволюционного медового месяца в Венеции, и я корпел над ними с лупой.
Потом моя мать достала бог знает откуда квадратик дешевого гобелена, просто
лоскут с вышитым Palazzo Ducale, прикрывший валик на моем диване - сократив
тем самым историю Республики до моих габаритов. Запишите сюда же маленькую
медную гондолу, которую отец купил в Китае во время службы и которую
родители держали на трюмо, заполняя разрозненными пуговицами, иголками,
марками и - по нарастающей - таблетками и ампулами. Потом друг, давший
романы Ренье и умерший год назад, взял меня на полуофициальный просмотр
контрабандной и потому черно-белой копии "Смерти в Венеции" Висконти с
Дирком Богартом. Увы, фильм оказался не первый сорт, да и от самой новеллы я
был не в восторге. И все равно, долгий начальный эпизод с Богартом в
пароходном шезлонге заставил меня забыть о мешающих титрах и пожалеть, что у
меня нет смертельной болезни; даже сегодня я могу пожалеть об этом.
Потом возникла венецианка. Стало казаться, что город понемногу вползает в
фокус. Он был черно-белым, как и пристало выходцу из литературы или зимы;
аристократический, темноватый, холодный, плохо освещенный, где слышен
струнный гул Вивальди и Керубини на заднем плане, где вместо облаков женская
плоть в драпировках от Беллини / Тьеполо / Тициана. И я поклялся, что если
смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму
комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих
лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный
пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю
маленький браунинг и не сходя с места вышибу себе мозги, не сумев умереть в
Венеции от естественных причин.
16.
Мечта, конечно, абсолютно декадентская, но в 28 лет человек с мозгами
всегда немножко декадент. Кроме того, план не был выполним ни в одной своей
части. Так что когда тридцати двух лет от роду я оказался в недрах другого
континента, посреди Америки, то первую университетскую получку истратил на
осуществление лучшей части моей мечты и купил билет туда-обратно Детройт -
Милан - Детройт. Самолет был забит итальянцами с заводов Форда и Крайслера,
едущими домой на Рождество. Когда посередине пути в хвосте открыли
беспошлинную торговлю, они ринулись туда, и на секунду мне представился наш
самолетик, летящий над Атлантикой словно распятие: раскинув крылья, хвостом
вниз. Потом поездка на поезде и в конце ее - единственный человек, которого
я знал в этом городе. Конец был холодным, сырым, черно-белым. "Земля же была
безвидна и пуста; и тьма над бездною. И Дух Божий носился над водою",
цитируя бывавшего здесь раньше автора. И было следующее утро. Воскресное
утро, и все колокола звонили.
17.
Я всегда был приверженцем мнения, что Бог или, по крайней мере, Его дух
есть время. Может быть, это идея моего собственного производства, но теперь
уже не вспомнить. В любом случае, я всегда считал, что раз Дух Божий носился
над водою, вода должна была его отражать. Отсюда моя слабость к воде, к ее
складкам, морщинам, ряби и - раз я с Севера - к ее серости. Я просто считаю,
что вода есть образ времени, и под всякий Новый год, в несколько языческом
духе, стараюсь оказаться у воды, предпочтительно у моря или у океана, чтобы
застать всплытие новой порции, нового стакана времени. Я не жду голой девы
верхом на раковине; я жду облака или гребня волны, бьющей в берег в полночь.
Для меня это и есть время, выходящее из воды, и я гляжу на кружевной
рисунок, оставленный на берегу, не с цыганской проницательностью, а с
нежностью и благодарностью.
Вот путь, а в ту пору и суть, моего взгляда на этот город. В этой
фантазии нет ничего от Фрейда или от хордовых, хотя, безусловно, можно
установить какую-то эволюционную - если не просто атавистическую -
...Закладка в соц.сетях