Купить
 
 
Жанр: Драма

Проза и эссе, переводы

страница №33

ными надписями "His
Master's Voice" и "Columbia", громыхает по шпалам, выложенным из слов
"Гоминдан", "Чан Кайши", "Тайвань", "Чжу Дэ" - или это были названия
станций? Конечной остановкой, по-видимому, был наш коричневый кожаный
патефон с хромированной стальной ручкой, которую заводил недостойный я. На
спинке кресла - отцовский темно-синий военно-морской китель с золотыми
эполетами, на полке над вешалкой - мамина серебристая лиса, ухватившая себя
за хвост, в воздухе - "Una furtiva lagrima".

XIII

Или "La Comparsita" - по мне, самое гениальное музыкальное произведение
нашего времени. После этого танго никакие триумфы не имеют смысла: ни твоей
страны, ни твои собственные. Я никогда не умел танцевать - был слишком
зажатым и к тому же вправду неуклюжим, но эти гитарные стоны мог слушать
часами и, если вокруг никого не было, двигался им в такт. Как многие
народные мелодии, "La Comparsita" - это, в сущности, "плач", и в конце войны
траурный лад был уместнее, нежели буги-вуги. Никто не стремился к ускорению,
все хотели сдержанности. Потому что смутно догадывались, к чему вообще все
идет. Так что можете списать на нашу латентную эротику тот факт, что мы были
так привязаны к вещам, которые еще не стали обтекаемыми: к черным
лакированным крыльям сохранившихся немецких BMW и "опель-капитанов", к не
менее блестящим американским "паккардам" и к похожим на медведей
"студебекерам" с прищуром их ветровых стекол и двойными задними шинами
(ответ Детройта на нашу всепоглощающую грязь). Ребенок всегда хочет
перегнать свой возраст, и если уж невозможно вообразить себя защитником
отечества (поскольку вокруг тебя полным-полно реальных защитников), то можно
унестись в воображении в некое невнятное иностранное прошлое и увидеть себя
в большом черном "линкольне", с испещренной фарфоровыми кнопками приборной
доской, рядом с какой-нибудь платиновой блондинкой, припадающим к ее
фильдекосовым коленям на мягком, лоснящемся кожей сиденье. Да даже и одного
колена было бы достаточно. Иногда достаточно было просто прикоснуться к
гладкому крылу. Говорит вам это человек, родной дом которого любезными
усилиями Люфтваффе был стерт с лица земли и который впервые попробовал белый
хлеб восьми лет от роду (или же, если эта метафора слишком чужда, -
кока-колу в возрасте тридцати двух). Так что спишите это на вышеупомянутую
латентную эротику, но проверьте в телефонной книге, где выдаются
удостоверения мудакам.

XIV

Еще был замечательный, цвета хаки, американский термос из гофрированного
пластика, с похожим на ртуть зеркальным цилиндром внутри, который
принадлежал дяде и который я разбил в 1951-м. Внутри цилиндра бушевал
оптический водоворот, порождавший бесконечность, и я мог часами глядеть, как
отражается в самом себе ее зеркало. Так, вероятно, я термос и разбил,
случайно уронив на пол. У отца был еще не менее американский и не менее
цилиндрический, тоже привезенный из Китая карманный фонарь, у которого скоро
сели батарейки, но почти потусторонняя непорочность его блестящего
отражателя, намного превосходящая разрешающую способность моего зрачка,
завораживала меня чуть ли не до конца моих школьных лет. Впоследствии, когда
ободок и кнопка начали покрываться ржавчиной, я разобрал фонарик и с помощью
двух увеличительных стекол превратил гладкий цилиндр в абсолютно слепой
телескоп. И еще был английский полевой компас, полученный отцом от одного из
обреченных британцев, чьи конвои он встречал неподалеку от Мурманска. У
компаса был светящийся циферблат, и градусы были видны под одеялом.
Поскольку буквы были латинские, слова были похожи на числа, и у меня
возникало чувство, что мое местонахождение определялось не просто аккуратно,
но абсолютно. Возможно, именно это и делало вышеупомянутое местонахождение
непереносимым. И наконец, были еще отцовские армейские зимние ботинки уже не
помню, какого происхождения (американского? китайского? точно, что не
немецкого). Это были огромные светло-желтые ботинки из оленьей кожи, с
подкладкой, напоминающей завитки овечьей шерсти. Они стояли, похожие скорее
на пушечные ядра, чем на обувь, по его сторону большой двуспальной кровати,
хотя их коричневые шнурки никогда не завязывались, поскольку отец носил их
только дома, вместо шлепанцев; на улице они привлекли бы слишком много
внимания к себе, а стало быть, и к владельцу. Как и большей части одежды тех
лет, обуви полагалось быть черной, темно-серой (сапоги) или, в лучшем
случае, коричневой. Полагаю, что вплоть до двадцатых, даже до тридцатых
годов Россия обладала неким подобием паритета с Западом в том, что касалось
предметов быта и обихода. А потом все пошло прахом. Даже война, заставшая
страну в момент замедленного развития, не смогла спасти нас от этого
злосчастья. При всем их удобстве, желтые зимние ботинки на наших улицах были
абсолютным табу. С другой стороны, это продлило шерстистым чудищам жизнь, и,
когда я подрос, они стали поводом частых пререканий между отцом и мной.

Через двадцать пять лет после конца войны они были, с нашей точки зрения,
еще достаточно хороши, чтобы вести бесконечные споры о том, кому принадлежит
право их носить. В конце концов победил отец, потому что, когда он умер, я
был слишком далеко от того места, где они стояли.

XV

Из флагов мы предпочитали "Юнион-Джек", из сигаретных марок - "Кэмел", из
спиртного - джин "Бифитер". Наш выбор, понятно, определялся формой, не XVI

Давайте выключим свет или крепко зажмурим глаза. Что мы видим?
Американский авианосец посреди Тихого океана. А на палубе я - машу рукой.
Или за рулем "ситроена" (2 л. с.). Или - в желтой корзинке из песни Эллы. И
т. д. и т. п. Ибо человек есть то, что он любит. Потому он это и любит, что
он есть часть этого. И не только человек - вещи тоже. Я помню рев, который
издала тогда только что открывшаяся, бог знает откуда завезенная
американская прачечная-автомат в Ленинграде, когда я бросил в машину свои
первые джинсы. В этом реве была радость узнавания - вся очередь это слышала.
Итак, с закрытыми глазами, давайте признаем: что-то было для нас узнаваемым
в Западе, в цивилизации - может быть, даже в большей степени, чем у себя
дома. Более того, как выяснилось, мы были готовы заплатить за это чувство
узнавания, и заплатить довольно дорого - всей оставшейся жизнью. Что - не
так мало. Но за меньшую цену это было бы просто блядство. Не говоря о том,
что, кроме остававшейся жизни, у нас больше ничего не было.

1986


* Авторизованный перевод с английского А. Сумеркина.

___
Нобелевская лекция

I

Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной
роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении этом довольно
далеко - и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в
демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии, - оказаться
внезапно на этой трибуне - большая неловкость и испытан ие.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до
меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала, кто не смог
обратиться, что называется, "урби эт орби" с этой трибуны и чье общее
молчание как бы ищет и не находит себе в
вас выхода.
Единственное, что может примирить вас с подобным положением, это то
простое соображение, что - по причинам прежде всего стилистическим -
писатель не может говорить за писателя, особенно - поэт за поэта; что,
окажись на этой трибуне Осип Мандел ьштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост,
Анна Ахматова, Уинстон Оден, они невольно бы говорили за самих себя, и,
возможно, тоже испытывали бы некоторую неловкость.
Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и сегодня. Во всяком
случае они не поощряют меня к красноречию. В лучшие свои минуты я кажусь
себе как бы их суммой - но всегда меньшей, чем любая из них, в отдельности.
Ибо быть лучше их на бума ге невозможно; невозможно быть лучше их и в жизни,
и это именно их жизни, сколь бы трагичны и горьки они не были, заставляют
меня часто - видимо, чаще, чем следовало бы - сожалеть о движении времени.
Если тот свет существует - а отказать им в возможно сти вечной жизни я не
более в состоянии, чем забыть об их существовании в этой - если тот свет
существует, то они, надеюсь, простят мне и качество того, что я собираюсь
изложить: в конце концов, не поведением на трибуне достоинство нашей
профессии мерит ся.
Я назвал лишь пятерых - тех, чье творчество и чьи судьбы мне дороги, хотя
бы по тому, что, не будь их, я бы как человек и как писатель стоил бы
немногого: во всяком случае я не стоял бы сегодня здесь. Их, этих теней -
лучше: источников света -
ламп? звезд? - было, конечно же, больше, чем пятеро, и любая из них
способна обречь на абсолютную немоту. Число их велико в жизни любого
сознательного литератора; в моем случае оно удваивается, благодаря тем двум
культурам, к которым я волею судеб прин адлежу. Не облегчает дела также и
мысль о современниках и собратьях по перу в обеих этих культурах, о поэтах и
прозаиках, чьи дарования я ценю выше собственного и которые, окажись они на
этой трибуне, уже давно бы перешли к делу, ибо у них есть больше, ч то
сказать миру, нежели у меня.
Поэтому я позволю себе ряд замечаний - возможно, нестройных, сбивчивых и
могущих озадачить вас своей бессвязностью. Однако количество времени,
отпущенное мне на то, чтобы собраться с мыслями, и самая моя профессия
защитят меня, надеюсь, хотя бы отчасти от упреков в хаотичности. Человек
моей профессии редко претендует на систематичность мышления; в худшем
случае, он претендует на систему. Но это у него, как правило, заемное: от
среды, от общественного устройства, от занятий философией в нежном в
озрасте. Ничто не убеждает художника более в случайности средств, которыми
он пользуется для достижения той или иной - пусть даже и постоянной - цели,
нежели самый творческий прцесс, процесс сочинительства. Стихи, по слову
Ахматовой, действительно раст ут из сора; корни прозы - не более благородны.


II

Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую голову), то именно
частности человеческого существования. Будучи наиболее древней - и наиболее
буквальной - формой частного предпринимательства, оно вольно или невольно
поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности, уникальности,
отдельности - превращая его из общественного животного в личность. Многое
можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную - но не стихотворение,
скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусст ва, литературы в
особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку тет-а-тет,
вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и
недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в
частности ревнители всеобщего бл ага, повелители масс, глашатаи исторической
необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение,
они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и
разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и брезгливость.
Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс
норовят оперировать, искуство вписывает "точку-точку-запятую с минусом",
превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую
рожицу.
Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как
обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необщего
выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к
необщности этой мы подготовлены уже как б ы генетически. Независимо от того,
является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы
прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым
благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас тольк о одна,
и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досаднно израсходовать
этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на
тавтологию - тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по
чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним
вместе не лягут и спасибо не скажут.
Язык и, думается, литература - вещи более древние, неизбежные,
долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония
или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по
существу, реакция постоянного,
лучше сказать - бесконечного, по отношению к временному, ограниченному.
По крайней мере, до тех пор пока государство позволяет себе вмешиваться в
дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства.
Политическая система, форма общест венного устройства, как всякая система
вообще, есть, по определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать
себя настоящему (а зачастую и будущему), и человек, чья профессия язык, -
последний, кто может позволить себе позабыть об этом. Подлинной опасностью
для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований
со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным
его, государства, монструозными или претерпевающими изменения к лучшему - но
всегда временн ыми - очертаниями.
Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике - всегда
"вчера"; язык, литература - всегда "сегодня" и часто - особенно в случае
ортодоксальности той или иной системы - даже и "завтра". Одна из заслуг
литературы и состоит в то м, что она помогает человеку уточнить время его
существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе
подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе под почетным
названием "жертвы истории". Искуство вообще и литература в ч астности тем и
замечательно, тем и отличается от жизни, что всегда бежит повторения. В
обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды,
вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения
именуется "клиш е". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его
определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого
материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих)
всякий раз качественно новое эстетическое решени е. Обладающее собственной
генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в
лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является
создание всякий раз новой эстетической реальности. Вот почему оно часто
оказыва ется "впереди прогресса", впереди истории, основным инструментом
которой является - не уточнить ли нам Маркса? - именно клише.
На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто
писатель, поэт в особенности, должен пользоваться в своих произведениях
языком улицы, языком толпы. При всей своей кажущейся демократичности и и
осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение это вздорно и
представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу,
истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем
развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном сл учае
народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая
реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика - мать
этики; понятие "хорошо" и "плохо" - понятия прежде всего эстетические,
предваряющие категории "добра"
и "зла". В этике не "все позволено" потому, что в эстетике не "все
позволено", потому что количество цветов в спектре ограничено. Несмышленый
младенец, с плачем отвергающий незнакомца или, наоборот, тянущийся к нему,
отвергает его или тянется к нему, ин стинктивно совершая выбор эстетический,
а не нравственный.

Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание -
всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает
человека, ее переживаюшего, лицом еще более частным, и частность эта,
обретающая порою форму литературно го (или какого-либо другого) вкуса, уже
сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от
порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее
восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой ф орме
политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является
гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда
плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его
вкус, тем четче его нравстве нный выбор, тем он свободнее - хотя, возможно,
и не счастливее.
Именно в этом, скорее прикладном, чем платоническом смысле следует
понимать замечание Достоевского, что "красота спасет мир", или высказывание
Мэтью Арнольда, что "нас спасет поэзия". Мир, вероятно, спасти уже не
удастся, но отдельного человека в сегда можно. Эстетическое чутье в человеке
развивается весьма стремительно, ибо, даже не полностью отдавая себе отчет в
том, чем он является и что ему на самом деле необходимо, человек, как
правило, инстинктивно знает, что ему не нравится и что его не ус траивает. В
антропологическом смысле, повторяю, человек является существом эстетическим
прежде, чем этическим. Искусство поэтому, в частности литература, не
побочный продукт видового развития, а ровно наоборот. Если тем, что отличает
нас от прочих предст авителей животного царства, является речь, то
литература, и в частности, поэзия, будучи высшей формой словестности,
представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель.
Я далек от идеи поголовного обучения стихосложению и композиции; тем не
менее, подразделение людей на интеллигенцию и всех остальных представляется
мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно
подразделению общества на бог атых и нищих; но, если для существования
социального неравенства еще мыслимы какие-то чисто физические, материальные
обоснования, для неравенства интеллектуального они немыслимы. В чем-чем, а в
этом смысле равенство нам гарантировано от природы. Речь иде т не об
образовании, а об образовании речи, малейшая приближенность которой чревата
вторжением в жизнь человека ложного выбора. Сушествование литературы
подразумевает существование на уровне литературы - и не только нравственно,
но и лексически. Если му зыкальное произведение еще оставляет человеку
возможность выбора между пассивной ролью слушателя и активной исполнителя,
произведение литературы - искусства, по выражению Монтале, безнадежно
семантического - обрекает его на роль только исполнителя.
В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало бы чаще, чем в
какой-либо иной. Более того, мне кажется, что роль эта в результате
популяционного взрыва и связанной с ним все возрастающей атомизацией
общества, т. е. со все возрастающей изо ляцией индивидуума, становится все
более неизбежной. Я не думаю, что я знаю о жизни больше, чем любой человек
моего возраста, но мне кажется, что в качестве собеседника книга более
надежна, чем приятель или возлюбленная. Роман или стихотворение - не мон
олог, но разговор писателя с читателем - разговор, повторяю, крайне частный,
исключающий всех остальных, если угодно - обоюдно мизантропический. И в
момент этого разговора писатель равен читателю, как, впрочем, и наоборот,
независимо от того, великий о н писатель или нет. Равенство это - равенство
сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь в виде памяти, смутной или
отчетливой, и рано или поздно, кстати или некстати, определяет поведение
индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря о роли испо лнителя, тем более
естественной, что роман или стихотворение есть продукт взаимного одиночества
писателя и читателя.
В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга - феномен
антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для
того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том,
на что "сапиенс" этот способен, кн ига является средством перемещения в
пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это,
в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего
знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднима вшуюся
ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению.
Бегство это - бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону
числителя, в сторону личности, в сторону частности. По чьему бы образу и
подобию мы не были созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего,
кроме очерченного искусством, у человека нет. В противоположном случае нас
ожидает прошлое - прежде всего, политическое, со всеми его массовыми
полицейскими прелестями.
Во всяком случае положение, при котором искусство вообще и литература в
частности является достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется мне
нездоровым и угрожающим. Я не призываю к замене государства библиотекой -
хотя мысль эта неоднок ратно меня посещала - но я не сомневаюсь, что,
выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не
основании их политических программ, на земле было бы меньше горя. Мне
думается, что потенциального властителя наших судеб следовало бы спрашивать
прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а
о том, как он относится к Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по
одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое
разнообразие и без образие, она, литература, оказывается надежным
противоядием от каких бы то ни было - известных и будущих - попыток
тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования.

Как система нравственного, по крайней мере, страхования, она
куда более эффективна, нежели та или иная система верований или
философская доктрина.
Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один
уголовный кодекс не предусматривает наказаний за преступления против
литературы. И среди преступлений этих наиболее тяжким является не цензурные
ограничения и т. п., не преда ние книг костру. Существует преступление более
тяжкое - пренебрежение книгами, их не-чтение. За преступление это человек
расплачивается всей своей жизнью: если же преступление это совершает нация -
она платит за это своей историей. Живя в той стране, в
которой я живу, я первый готов был бы поверить, что существует некая
пропорция между материальным благополучием человека и его литературным
невежеством; удерживает от этого меня, однако, история страны, в которой я
родился и вырос. Ибо сведенная к причи нно-следственному минимуму, к грубой
формуле, русская трагедия - это именно трагедия общества, литература в
котором оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской
интеллигенции.
Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот
вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных
миллионами же, - ибо то, что происходило в России в первой половине XX века,
происходило до внедрения автом атического стрелкового оружия - во имя
торжества политической доктрины, несостоятельность которой уже в том и
состоит, что она требует человеческих жертв для своего осуществления. Скажу
только, что - не по опыту, увы, а только теоретически - я полагаю , что для
человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой
бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего.
И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера,
Бальзака, Мелвилла и т .д., т. е. литературы, а не о грамотности, не об
образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или
иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при
этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был гр амотен, Гитлер
тоже; Мао Цзедун, так тот даже стихи писал; список их жертв, тем не менее,
далеко превышает список ими прочитанного.
Однако, перед тем как перейти к поэзии, я хотел бы добавить, что русский
опыт было бы разумно рассматривать как предостережение хотя бы уже потому,
что социальная структура Запада в общем до сих пор аналогична тому, что
существовало в России до 1 917 года. (Именно этим, между прочим, объясняется
популярность русского психологического романа XIX века на Западе и
сравнительный неуспех современной русской прозы. Общественные отношения,
сложившиеся в России в XX веке, представляются, видимо, читателю
не менее диковинными, чем имена персонажей, мешая ему отождествить себя с
ними.) Одних только политических партий, например, накануне октябрьского
переворота 1917 года в России существовало уж никак не меньше, чем
существует сегодня в США или Великобрит ании. Иными словами, человек
бесстрастный мог бы заметить, что в определенном смысле XIX век на Западе
еще продолжается. В России он к

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.