Купить
 
 
Жанр: Драма

Искушение

страница №21

жу - нет.
Он возразил:
- Ясно, нет. Понимаю только в главном пункте. Он звучит по-современному: молодая
женщина не хочет терять эмансипированной самостоятельности и отказывается от своего стиля
жизни. Так?
- У меня тысяча пороков, но все они простительны... - Она глубже просунула руку
Дроздову под локоть, поцеловала его в щеку холодными губами. - Ты на меня не сердишься?
А я думаю о той ветреной ночи, и меня немножко знобит.
И он вспомнил ненастную ночь, когда она осталась у него ночевать, ее робко сдвинутые
колени, свежетерпкую скользкость ее рта и, чувствуя прилив душной нежности к ней, сказал с
хрипотцой:
- Я не могу сердиться на женщину, которая мне нравится безнадежно. И не хотел бы,
чтобы она ушла и заперлась в своей квартирке, довольная свободой. Если ты можешь терпеть
эмансипацию, то я враг ее. Она когда-нибудь отнимет у мужчин всех женщин.
- Еще минутку, господин палач.
- Это уже великолепно.
- Не иронизируй, пожалуйста. Я хочу сказать, что некая французская баронесса в
последнее мгновение казни сказала своему палачу "еще минутку", чтобы продлить минуту
жизни. Я тоже хочу... продлить... Дай мне привыкнуть.
А когда въехали во двор на проспекте Вернадского под черный, сквозной навес тополей,
на жирнотусклый асфальт с островами размокших листьев, когда машина затормозила у
подъезда, возле которого в водосточной трубе бурно гремело, переливалось, всплескивало,
Дроздов сверх всякой меры расплатился с шофером (в благодарность за удачное возвращение),
подхватил два рюкзака, и они поднялись в лифте на шестой этаж. В лифте молчали, здесь не
было тесно, а она, не прижимаясь, стояла вплотную, он видел слабую улыбку в ее теплых, не
совсем искренних сейчас глазах, не отрывающихся от его зрачков, как в тот момент ее
загадочной фразы: "Еще минутку, господин палач". И он подумал невольно, что неугасающая
память о покойной Юлии оставалась в его душе, несмотря ни на что, незапятнанной, -
незащищенный, доверчивый ребенок Юлия не знала, боялась жизни, и, быть может, это
погубило ее. Валерия была из другого, сильного племени женщин, и нередко у него возникало
такое чувство, что он видел воочию одну Валерию, а мысленно представлял ее другой. Вот и
теперь в лифте стояла перед ним в чем-то закрытая на тайный замочек молодая женщина и
вместе с тем была же и другая Валерия, изнемогающая от нежности в ту непогожую
счастливую ночь, и он не забыл дрожь ее коленей, ее неумение, наивность, ветряной холодок ее
кожи.
- На полчаса, хорошо? - не отводя от его глаз улыбающиеся глаза, сказала она. - Я
только приготовлю кофе...
На лестничной площадке перед дверью своей квартиры он бросил рюкзаки на пол, легко
обнял Валерию за плечи, целуя ее в прохладноватые, почти безучастные губы, вдруг ставшие
такими родственно близкими после той непогожей ночи, и сделал усилие, чтобы сказать вполне
серьезно:
- Еще минутку, господин палач. Жуткая фраза. Согласись - в ней какая-то
аристократическая чертовщина. Не надо долго ко мне привыкать, баронесса. Я не "господин
палач", а архангел-хранитель. Останься, Валя, и это не серо-буро-малиновая кошка, а правда.
- Нет, - заторопилась она не согласиться с ним. - Я не могу у тебя остаться. Мне надо
одной. Будет кощунственно, нас Бог накажет, если мы так быстро забудем несчастье. Я знаю,
что не выдержу, когда мы останемся вместе... Перед моими глазами все время стоит Николай.
И почему-то не тот силач и смельчак, который хотел пить шампанское из моей туфли, а то
страшное, что мы похоронили. Пойми, я побуду у тебя полчаса, напою тебя кофе и уеду. Не
сердись.
- Значит, серо-буро-малиновая кошка гуляет по крышам сама по себе, - ответил
Дроздов, стараясь показаться спокойным, и достал ключ от двери, испытывая шершавый комок
в горле оттого, что она сзади прижалась щекой к его плечу, так прося у него прощения.
Он долго не мог открыть дверь.
Должно быть, что-то случилось с замком в его отсутствие, ключ не поворачивался, замок
не поддавался, не подчинялся силе - и внезапная мысль ожгла его подозрением, связанным с
ночными звонками перед отъездом в Сибирь. Очевидно, в квартире хотели побывать или
побывали в дни его отсутствия и, работая каким-то железным предметом, испортили замок. Но
кто? С какой целью?
- Застрял ключ? - спросила Валерия притворно сонным, капризным голосом.
- Да что-то с этим механизмом, - ответил он не без раздражения выдергивая ключ и
разглядывая его при сером свете дождливого окна на лестничной площадке. - Пожалуй, не
ключ, а подкачал замок. Наверняка каким-то образом с той стороны сработал предохранитель.
Вот некстати!
- Но, может быть, там кто-то есть в квартире, - предположила Валерия. - Ты у
кого-нибудь оставляешь ключ? У Нонны Кирилловны, например.
- У нее - нет. Ключ, ключ... - повторил он, хмурясь. - Второй ключ у Мити. Но
Митя знает, что я в отъезде. И без меня прийти в пустую квартиру ему нет смысла. Но,
возможно, ключ оказался у Нонны Кирилловны, только зачем - непонятно...
Он нажал на кнопку звонка продолжительно и настойчиво, не надеясь, что в квартире
может оказаться Нонна Кирилловна, думая об ином, жестоком и невозможном, о чем не надо
было говорить Валерии, - это невозможное погружалось в лунную пустоту ночи, разбитую
черными тенями тревоги, витавшими над звонком телефона в его кабинет.
- Ну, конечно, я не ошиблась, - утвердительно сказала Валерия, прислушиваясь. - Там
кто-то ходит. Ты слышишь какое-то шуршание, будто бы шаги?

Из передней текли тихие звуки неопределенного шевеления, ползущие шорохи, точно
сквозняком передвигало по полу скомканную бумагу. Затем ему почудилось вдруг за дверью
частое, как после бега, дыхание, и он, ошеломленный догадкой, позвал громким голосом:
- Митя? Ты?..
- Па-па! Мой папа! - пронзил его приглушенный вопль из-за двери. - Папа, папа,
папа?..
Он не мог, по-видимому, справиться с замком, быстро отщелкнуть предохранитель,
открыть дверь, что-то мешало там, гремело, падая в передней, а когда за порогом, наконец,
раскрытой двери среди опрокинутых стульев, среди этой разрушенной баррикады Дроздов
увидел дрожащего худенькими плечами сына, его дрожащее радостным плачем лицо, он с
удушьем в груди подхватил, поднял его, прижал тонкое, жесткое, ощутимое мальчишескими
ребрышками тело и, целуя его растрепанные, пахнущие сладким ветром волосы, его щеки,
горячо и солоно залитые слезами, повторял в горьком и счастливом забытьи:
- Ах ты, Митька, Митька, дорогой воробей ты мой, что же ты здесь один делаешь?
Совсем один в квартире? И что же ты за такую крепость из стульев устроил? Кто-то приходил?
Ты кого-то не хотел пускать? Ну, рассказывай, рассказывай, как ты жил без меня? Ты давно
здесь?
- Папа, я не хотел ее пускать, - захлебывался Митя, тонкими руками обвивая шею
отца. - Я ушел к тебе, я соскучился... Я хотел тебя ждать, а она приходила, звонила, стучала...
Она плакала, что я ее убиваю. Я ее не убиваю. Я только не хочу с ней... Она меня не любит,
бьет по голове... У меня голова болит... Я хочу с тобой. Папа, родненький, не отдавай меня. Я
умру там. ("Неужели он помнит фразу Юлии?") Я не хочу у нее. Я буду посуду мыть, пыль
вытирать на полках. Я буду за собой трусики стирать! Папа, пожалуйста, не отпускай!..
Пожалуйста! Пожалуйста!..
Умоляющий голосок Мити сорвался, поперхнулся, и он закашлялся сухим давящимся
кашлем, краснея лицом, со стоном напрягаясь всем худеньким телом, и боль этой родной
слабенькой плоти, жесткие ребрышки, вдавливающиеся Дроздову в грудь, передавались ему
невыносимой болью.
"Мальчика на всю жизнь искалечит астма... если уже не поздно", - пронеслось ветерком
страха в его сознании.
- Ладно, Митька, мой Митька, - говорил Дроздов, превозмогая хрипоту в голосе, нося
сына по комнате. - Ты ведь у меня мужик спохватистый и с юмором, мы с тобой что-нибудь
интересное придумаем, ты вот только не кашляй, а то ты своим кашлем сердце мне разрываешь,
Митька мой дорогой... Мы ведь с тобой двое мужчин и давай держаться как мужчины, давай,
а?
- Я не буду, не буду! - стал обещать Митя и поспешно охватил обеими руками горло,
давясь кашлем, как недавно в чилимской гостинице заглушал плач взрослый Улыбышев,
рассказывая об убийстве Тарутина, и это сходство жестов потрясло сейчас Дроздова. - Папа,
дай мне честное слово, что не отпустишь меня к ней! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! -
вскрикивал Митя и, словно бы силясь угодить отцу, заглатывал судорожный кашель и даже
пытался угодливо заулыбаться своими зелеными глазами, чрезмерно ясными, какие бывают у
больных детей.
- Я даю тебе честное слово, - глухо проговорил Дроздов и опустил его на пол в
кабинете, где на ковре, на стульях, на креслах были разбросаны книги, тетради, валялись
фломастеры и разрисованные листы бумаги. - Даю тебе слово, что ты будешь со мной, -
пообещал Дроздов, еще не зная, не определяя для себя, как разумнее осуществить это новое,
необходимое в его жизни и жизни сына, заранее предполагая всю пытку изнурительных
объяснений с Нонной Кирилловной, всю их тяжесть, так как ничего нельзя было ей доказать и
хотя бы на время оторвать от нее Митю. Уступая в правах на сына, он, по вынужденному
самоприговору, не был образцовым отцом, но, верный созданной им "мужской" дружбе, он
сдерживал и изгонял унижающую их обоих нерасположенность к ней, потому что виноват был
сам, вообразив некую родственную заботу и любовь ее к внуку после смерти Юлии.
- Даю тебе честное мужское слово, - повторил Дроздов, с облегчением принимая
решение, и как взрослому протянул руку Мите. - Так давай лапку, сын. Теперь мы будем
вместе. Всё. Начнем с тобой новую жизнь. Только сам не предавай меня, не уходи. Если трудно
будет... Сколько же ты здесь? И давно ждешь меня? - спрашивал Дроздов и быстро оглядывал
свой кабинет, приведенный в тот естественный беспорядок, который всегда был приятен ему,
когда приходил Митя. - А что ты ел, пацан? А это что? Сгущенка, что ли? - удивился он,
обнаружив на письменном столе раскрытую банку сгущенного молока, столовую ложку и
пустой целлофановый пакет из-под печенья. - И не голодно было?
Он выпустил хрупкую, словно веточка, руку сына, присел на корточки.
- Я разорил твой холодильник, - сказал Митя кротко, а слезы, вызванные кашлем, еще
блестели росинками на его щеках. - Я съел колбасу, плавленый сыр и две банки сгущенки. Ты
не сердишься? Я тебя не объел?
- Ах ты, Митька, Митька, да за что же я могу на тебя сердиться! - проговорил Дроздов,
взъерошив желтые волосы сына на его теплой макушке. - У нас все вместе!
Митя стоял перед ним в аккуратной шерстяной курточке с белыми оленями, в джинсовых
брючках, купленных Нонной Кирилловной по своему вкусу, смотрел ясно-зелеными обмытыми
глазами, в них таяло страдание и солнечными зайчиками оживал блеск.
- Папа! - крикнул Митя восторженно и с ликующим доверием сообщника бросился
отцу на шею. - Я знал, что ты меня не отпустишь. Она меня не любит, папа! Я знал, что ты
меня любишь!..
- Только не предавать друг друга. Хорошо, сын?
- Папа, кто это?
В эти минуты он был весь с Митей, не ожидая его бегства, этой недетской самозащиты,
решительности своего физически слабенького сына, его страстной тяги в родное убежище,
придавленной страхом и боязнью, что отец не примет его, не пойдет на ссору с "бабушкой
Нонной", как постоянно бывало раньше. Да, он все время тосковал вот по этим легоньким
пшеничным волосам, по его голосу, смеху, звеневшему рассыпчатыми искорками, когда по
телефону сын рассказывал веселые школьные истории, но сейчас, весь будучи с ним, он
чувствовал невидимое присутствие Валерии, что (чудовищно подумать!) было вроде бы
лишним, ненужным в этой встрече его с Митей. А она не вошла в комнату, она осталась в
передней: что-то властно удержало ее там, подобно последнему наказанию за эти дни, а может
быть, она не хотела мешать им обоим - к ним неисповедимо имела и она отношение.

Когда он услышал возглас: "Папа, кто это?" - то поднялся с корточек, поторопился
обернуться к двери. На пороге стояла Валерия, только что вышедшая из передней, и Митя
глядел на нее увеличенными глазами.
- Папа, кто это?
- Это Валерия Павловна. Я был с ней в Сибири, - сказал Дроздов, придавая ответу
обыденную простоту. - Познакомься и протяни руку, паря. Валерия Павловна мой друг,
значит - и твой.
- Папа, я не хочу!
- Что не хочешь? Знакомиться?
- Папа, я не хочу! - стремительно заговорил Митя, потупясь от волнения. - Я хочу с
тобой. Не надо, не надо! Это ты мой друг, самый лучший! Ну, пожалуйста! Пожалуйста! Не
надо!
Он вскинул растерянно-умоляющее лицо, и Дроздов в замешательстве попробовал
шуткой умерить его непримиримость.
- Пожалуй, дружище, ты у меня ярый женоненавистник. Но ты знаешь, паря, не все
женщины одинаковы. Есть и ничего...
- Ничего была моя мама, - отрезал Митя и по-взрослому насупился. - Ты ее тоже
любил.
Валерия тихонько приблизилась к нему, с осторожной приветливостью притронулась к
его светлым волосам.
- Стало быть, я тебе совсем не понравилась? Ни капельки?
- Нет.
- И мы не можем быть друзьями?
- Мы с папой...
Он неприступно отклонился из-под ее руки и, колючий, повернулся спиной - это,
наверное, была его единственная защита от ее близкого взгляда.
- Ты хотел сказать, что вы с папой друзья? Что ж... Это выше всего - мужская
дружба, - проговорила Валерия с серьезным соучастием. - Тогда до свидания, милый
мальчик. Может быть, мы с тобой еще увидимся, а может быть, и нет.
А Митя, даже не поворачивая головы к ней, покусывал губы, весь натянутый, как струнка.
И она коснулась пальцем его локтя, сказала примирительно и виновато:
- Хорошо, я на тебя не сержусь. И ты на меня тоже не сердись.
Она вышла в переднюю, и здесь Дроздов, наблюдавший ее и Митю, со сбитыми ударами
сердца снова встретил ее прямой взгляд, загадочно упирающийся ему в зрачки. "Я пошла..." В
ее серых глазах, показалось в ту минуту, темнел синеватый спокойный вечер, а голос был
ласков, ровен, - и жесткая спазма вдруг перехватила ему дыхание. Нет, у нее не было
назойливой рабской влюбленности, не было желания быть неразделенной и неотлучной - но
что же так трогало его, так влекло и, не ослабевая, разжигало любопытство ко всему, что было
связано с ней? Ее ласковый холодок? "Еще минуту, господин палач..." Ее греховность и
непорочность? Иногда он думал о Валерии прежде: "Почему ее вспухшие губы по утрам и
синие круги под глазами кажутся мне знаком греховности?" - и не находил ответа, как не
находил ответа и сейчас.
- Я рад, что ты познакомилась с Митей, - сказал Дроздов и поцеловал ее не в губы, а в
подставленную щеку. - Митька еще подружится с тобой.
- Да, да, - сказала она и на миг припала лбом к его плечу. - Не провожай, ради Бога.
Оставайся с Митей. Я сама.
- Подожди. Я вызову по телефону такси. Дождь ведь.
- Метро рядом. Я дойду. Не беспокойся. Не провожай.
Она взяла рюкзак, отходя к двери спиной.
- Прости, я вам помешала. Я очень виновата, - повторяла она ласковым и ровным
голосом, готовая то ли зарыдать, то ли засмеяться.




За оплывающим окном шумели внизу тополя, а в кухне все было уютно, светло,
по-домашнему согласно после того, как они поочередно с наслаждением вымылись в ванной,
натираясь пышно намыленной пахучим шампунем мочалкой, с наслаждением постояли под
душем, отчего Митя повизгивал, подставляя затылок колкому, щекочущему водопаду. Потом
отец в купальном халате, с мокрыми причесанными волосами, а сын в теплой куртке, тоже
причесанный, сидели за столом, пили свежезаваренный чай - двое понимающих друг друга
мужчин, навечно объединенных дружбой, ведущих безотлагательный разговор о том, как оба
жили в продолжительной разлуке.
- И как ты тут ночевал один? Не страшно было в пустой квартире? Не скучно? -
спрашивал Дроздов, зная Митину боязнь темноты. - Как ты тут себя чувствовал?
- Знаешь, папа, - говорил Митя, беспредельно довольный этим мужским общением,
ничем не рушимой теперь дружбой с отцом, и аппетитно похрустывал печеньем, отхлебывал
чай. - У меня было оружие, я клал его на полу возле тахты. Я не боялся.
- Оружие? Что за оружие?
- А твоя двухстволка! Тульская! - пояснил сын со знанием дела. - Та, что у тебя в
кабинете на стене висит между полками. Вот это ружье! От него так здорово пахнет... Как
чесноком!..
- Ружье-то ружье, но оно не заряжено. Ты знаешь, что я давно не охочусь и не покупаю
патроны.
- Да нет, папа, нет! Оно заряжено! - воскликнул Митя и сразу спохватился, усердно
макая печенье в чай, затем без долгих колебаний признался: - Я в твоем письменном столе три
патрона нашел. Я зарядил, папа. На коробке было красным карандашом написано: волчья
дробь. Это ты писал?

- Волчья дробь? Ах, вот что. Ружье и сейчас заряжено?
- Заряжено! Показать? Принести?
- Не надо. Я посмотрю потом. Попьем чай, и посмотрю. Нам никто не угрожает, и
оружие нам не нужно. Мне кто-нибудь звонил?
- Один раз!
Митя, возбужденный, веселоглазый оттого, что наконец-то свободно и равноправно сидел
за столом не с бабушкой Нонной, а вдвоем с отцом, разговаривая об интересных вещах, тем
более что вокруг была еще мамина кухня и был любимый клюквенный джем, лежало в
раскрытых пачках печенье на сиреневом пластиковом столе; а батареи, нагреваемые к холодам,
дышали теплом; изредка начинал бормотать, сотрясаться холодильник, ворчливо, доказательно
вплетаясь в разговор, и это тоже радовало и смешило Митю.
- А вчера ночью телефон звонил, - торопился он рассказывать. - Ужасно не хотел
вставать. Я думал: бабушка Нонна. А телефон звонит и звонит. Прямо как кастрюлей по голове.
Я взял трубку, а там дядька какой-то шипит и ругается: "Щенок, сопля, ты кто такой? Окурок,
повесь трубку". Я сказал, что он сам щенок, сопля и окурок, и повесил трубку. Извини, папа, но
я разозлился на этого пьяного. Телефон опять... А я не подошел. Накрыл голову подушкой...
- Понятно. Правильно сделал. Еще чаю? - сказал Дроздов, подливая чай сыну и думая о
своем, что не имел права сказать ему. - Значит, ты нашел у меня в столе три патрона с волчьей
дробью. Зарядил ружье, и тебе не было страшно. Ох, Митька, Митька, знаешь ли ты, что и ум, и
оружие, и физическая сила иногда не помогают? Ничтожество бывает сильнее. Организованное
ничтожество. Впрочем, мы с тобой давай будем верить, пока можно, что Д'Артаньян всегда
победит. У него честная шпага, а его друзья мушкетеры никогда не предадут. Будем верить? -
Дроздов поощрительно кивнул, посмотрел на зазвеневшее под ударами дождя окно, где кипели,
сталкивались, извивались по замутненному стеклу струи, и, раздумывая, нахмурился. - А вот
скажи, Митя, - заговорил он, зная, что касается запретного, что не выходило у него из головы,
но о чем не надо говорить с сыном. - Вот скажи, Митя, если бы на тебя действительно напали
бандиты... Нет, давай вообразим другое, - поправился Дроздов, стараясь уже казаться
выдумщиком интересных сюжетов. - Вообразим себе, что мы с тобой пошли на охоту.
Наступил вечер, глушь. Заночевали в тайге у костра. И вдруг представь - из темноты на нас
напали вооруженные бандиты и представь - тяжело ранили меня, а ты в это время ходил за
сушняком, но видел все, что произошло. Что бы тогда стал делать ты? Стал бы стрелять из
ружья в бандитов?
Затаенно примолкший было Митя вскинулся змейкой, его чуткие глаза заблестели
оборонительным мальчишеским ожесточением, и он воскликнул запальчиво:
- Папа, я выстрелил бы в них! Я убил бы их. Я бы отомстил!
- Митька, дорогой мой Митька, значит, ты тоже кое в чем не согласен с Евангелием. Оно
ведь против око за око, зуб за зуб... - проговорил Дроздов, видя зажегшиеся воинственным
огоньком Митины глаза и представляя в чащобе осенней тайги трещавший сухими лесинами
костер, летящий лохматыми извивами в черноту нависших над ним елей, и такую знакомую
сильную фигуру Тарутина, ничком лежащую возле огня; на спине, под лопаткой расплывается
темное пятно, уже различимое на куртке, голова размозжена смертельным жаканом (второй
выстрел), погружена во что-то расплывшееся, красно-белое на земле, а неподалеку от
поверженного тела Тарутина сидит в кустарнике, вконец изжеванный ужасом, трогаясь в
оцепенении рассудком, Улыбышев и в кровь кусает себе руки, чтобы не сойти с ума.
- Да, Митя, я тоже кое-что не могу простить, в том числе мужское предательство. Мы с
тобой еретики. И я против непротивления, - сказал Дроздов, продолжая думать о своем. -
Непротивление и молчание довело, брат, нас до полного ничтожества. К сожалению, Митя, мы
утратили свое достойное место. Исчезают мушкетеры, понимаешь? Впрочем, сын, я заговорил с
тобой не на ту тему. Давай о другом.
- Па-апа! - вскрикнул Митя высоким голосом. - Зачем ты так говоришь? Разве ты не
сильный? Не можешь сразиться с бандитами? Я тоже вместе с тобой смогу! У меня хоть и
астма, а твои гантели я уже четыре раза выжимаю. Папа, почему ты стал хмурый? Я не надоел
тебе? Нет? - с неожиданным страхом спросил Митя. - Бабушка Нонна говорит, что я ей
надоедаю... что она видеть меня не может...
- Да что ты, паря, - растроганно и грустно проговорил Дроздов. - Надоедают друг
другу, когда между людьми равнодушие. Как ты можешь мне надоесть, когда ты мой друг.
Митя покраснел и засмеялся.
- Тогда вот что, - сказал он лукаво. - Чтобы ты не хмурился, я тебя должен
рассмешить. Анекдот или быль. Слушай. Это Вовка Быстров рассказывал, балбес порядочный,
сосед из сорок второй квартиры. Задаю тебе вопрос. Что такое сверхсмелость? Ага, задумался,
не знаешь? Сверхсмелость - это когда хмырь в шляпе?
- Хмырь? В шляпе? Почему хмырь и почему в шляпе?
- Это не важно. Сам не знаю. Вот, слушай. Это когда хмырь в шляпе с палкой в руке
бежит по рельсам навстречу паровозу и кричит: "Задавлю! Прочь с дороги!" Машинист
замечает хмыря, удивляется, останавливает поезд, чтобы не задавить, а хмырь надувает, как
рак, морду лица и грозит палкой: "Что, испугался, трус такой?" Вот что значит хмырь в шляпе!
Смешно?
Они посмеялись над гордыней и глупостью хмыря в шляпе, и в заливистом смехе сына, в
его следящем внимании угадывалась попытка развлечь, развеселить: наверное, Митя по-детски
ревниво ощущал изменившееся настроение отца. И ему захотелось обнять это единственно
родное, преданное существо, отдаленное непреклонными жизненными обстоятельствами, - и
он взял его за слабенькое плечо, сказал:
- А может быть, сын, как раз хмырей в шляпе и не хватает? Не каждый попрет с палкой
против паровоза. Глупая, но смелость. И все-таки машинист остановил поезд. Над этим надо
подумать. Безумство храбрых, а не бессилие. Это не так просто.

- Папа, я сейчас тебе почитаю очень интересное про хмырей в шляпе! - заявил
великодушно Митя, не возражая. - Пойдем к тебе в кабинет. Я там журналы интересные
нашел. Не беспокойся, посуду я потом помою. И перетру полотенцем. Пойдем, пожалуйста. Я
тебя рассмешу.
"Посуду я потом помою..." - "Да, понимаю, ты хочешь услужить и понравиться мне.
Видимо, тебя, беднягу, здорово муштровали, и появилась вот эта неприятная заискивающая
черточка..."
- Послушай, Митя, - сказал Дроздов. - Давай договоримся. Отныне у нас все поровну.
И посуду будем по очереди мыть. Или вместе. Ладно? Пошли в кабинет. Что ты там прочитал о
хмырях?
В кабинете, на северной стороне, было сумеречно, к окнам, к дверям балкона подступала
сплошная стена дождя - стучало, раздробленно сыпало по карнизам, и снизу сквозь дождевую
толщу придавленно и бессмысленно доносился с улицы влажный отлученный шелест машин,
куда-то проносящихся посреди мирового потопа.
"Почему-то Москва кажется мне чужой. Враждебный Чилим и отчужденная Москва.
Никогда не было такого чувства..."
- Я зажгу свет, так будет веселее.
Но Митя вбежал в кабинет, опередив отца, подпрыгнул на носках, проворно нажал
выключатель и потом, в ожидании удовольствия, включил торшер над креслом. Электрический
свет засиял на корешках сдвинутых книг на полках, на стекле балконной двери, сразу ставшей
фиолетовой, забелел на листках бумаги, разрисованных фломастером, на страницах
развернутых журналов, валявшихся на паркете, на креслах, на письменном столе, где еще
стояла неубранная банка сгущенного молока - тут за три дня Митя похозяйничал вовсю.
- Теперь слушай, папа, это в старинном журнале, я внизу на полке нашел, - сказал
Митя, весело падая в кресло под торшером. - Вот где про хмырей здорово написано. Ты
слушай, слушай. "Шляпы с обворсенною высокой тульей мущины..." Что такое тулья, не знаю,
а мущины... Ха-ха! Так и написано му-щи-ны... Просто жуть! "Мущины обязаны были
почитать крышкою всех своих высоких достоинств". Шляпа - крышка, вот здорово! Как у
кастрюли! Что, тебе разве не смешно, папа?
- Нет, почему? Смешно. Ты читай. Я слушаю внимательно.
Но он слушал вскользь, стоя перед книжными полками, разглядывая в простенке между
полок свое старое охотничье ружье, хорошо когда-то послужившую тульскую двухстволку,
висевшую здесь лет семь, с той поры, когда он перестал охотиться, брать ее в поездки. Дроздов
снял ружье, подержал в руках удобную, легкую, точеную тяжесть, знакомо и греховно
пахнущую горьким маслом, старым порохом (Митя, кажется, сказал: "чесноком пахнет"), с
полузабытой привычкой переломил стволы - они действительно были заряжены, и покойно,
наизготове золотились точки пистонов в плотно вогнанных патронах, набитых "волчьею
дробью". "Волчья дробь" была слабее жакана, но смертельной для человека, - и вновь
вспомнился немыслимый рассказ обезумелого Улыбышева о запахе горелого человечьего мяса,
выворачивающего рвотой, вспомнилось его жалкое объяснение предательства еще живого
Тарутина.
- Значит, ружье ты клал рядом с постелью? - проговорил Дроздов, пробуя разрядить
"тулку", однако передумал, свел стволы и повесил ружье на прежнее место. - Оно тебе уже не
пригодится. Мы вместе. А лишний раз ружье трогать не стоит. Оно, сын, иногда и само
стреляет.
"Искушение... Странно. Оно было и тогда на балконе, в ту бессонную ночь. Потом
случилось с Валерией, когда накренился самолет над Чилимом. И вот оно сейчас мелькнуло...
Кто мы? Мы сами не знаем себя

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.