Жанр: Драма
Рассказы
... Где-то шла война, невидимая и неслышная здесь,
на тихих улочках с приземистыми домами, которые спали рядом с невысокими
деревьями; где-то в этой полной тишине таилась война. Я был совершенно
один в маленьком городке, люди вокруг не имели ко мне никакого отношения,
эти крошечные деревца, наверное, вынули из коробки с игрушками и наклеили
на ровные серые тротуары, а над всем низко парило небо, словно бесшумный
воздушный корабль, который вот-вот рухнет на землю...
Вдруг под деревом я увидел лицо - оно, казалось, неярко светилось
изнутри. Печальные глаза под копной легких волос, должно быть каштановых,
хотя в ночи они выглядели серыми; бледная кожа, детский рот, должно быть
красный, хотя в ночи и он выглядел серым.
- Пошли, - сказал я.
Я схватил ее за руку, это была человеческая рука; моя ладонь коснулась
ее ладони, наши пальцы нашли друг друга и сплелись, пока мы брели в этом
незнакомом городе, по незнакомой улице.
- Не зажигай света, - сказал я, когда мы оказались в комнате, в которой
я теперь плыл, потерянный в кромешной тьме.
В темноте я ощутил прикосновение мокрых от слез щек, сорвался и полетел
в бездну, полетел так, как летишь с головокружительно крутой лестницы,
мягкой, бархатной лестницы. Я падал все глубже и глубже, и все новые
бездны разверзались подо мной...
Моя память сообщила мне, что все это было и что теперь я лежу на этой
подушке, в этой комнате, рядом с ней, хотя и не слышу ее дыхания: она спит
тихо, как ребенок. Господи, неужели я теперь только мозг?
Иногда темный поток, круживший меня, казалось, затихал, и тогда во мне
вспыхивала надежда, что я проснусь, вновь почувствую свои ноги, вновь буду
слышать и различать запахи, а не только думать; но стоило этой робкой
надежде чуть возрасти и окрепнуть, как она снова начинала понемногу
убывать, ибо черная вода опять принималась бурлить и, подхватив мое
беспомощное тело, опять несла его вне времени и пространства, в омут
полной потерянности.
Моя память сообщила мне также, что ночь имеет свои пределы, что ее
неизбежно сменит день. Она сообщила мне, что я могу пить, целовать,
плакать и даже молиться, но ведь молиться нельзя одним мозгом. Я знал, что
уже проснулся, что лежу в постели венгерской девчонки, на ее мягкой
подушке, в очень темную ночь; все это я знал и все же был уверен, что
мертв...
Это напоминало рассвет, когда развидняется медленно, так несказанно
медленно, что за ним нельзя уследить; сперва думаешь, что ты ошибся: стоя
темной ночью в окопе, трудно поверить, что нежная светлая полоска где-то
за невидимым горизонтом и есть забрезжившее утро; думаешь, что ты ошибся,
что это мираж, рожденный твоими усталыми воспаленными глазами. И все же
это и есть рассвет, который становится все явственней: воздух незаметно
сереет, свет прибывает исподволь, но прибывает, белесые пятна за
горизонтом все расширяются, и ты волей-неволей понимаешь, что наступает
день.
Я вдруг почувствовал, что озяб; одеяло сбилось в сторону, моим голым
ногам стало холодно, и я ощутил реальность этого холода; я глубоко
вздохнул и услышал свое собственное дыхание; струя воздуха коснулась моего
подбородка; я наклонился вперед, ощупью нашел одеяло и прикрыл им ноги. У
меня снова были руки, снова были ноги, я ощущал свое собственное дыхание.
Потом я опустил левую руку в пропасть, выловил на дне ее свои брюки и
услышал, как в кармане хрустнул спичечный коробок.
- Пожалуйста, не зажигай лампу, - произнес возле меня ее голос, и она
тоже вздрогнула.
- Дать сигарету? - спросил я шепотом.
- Да, - ответила она.
При свете спички она казалась совсем желтой: темно-желтый рот, круглые,
черные, испуганные глаза, кожа цвета светло-желтого песка, а волосы словно
янтарный мед.
Трудно было разговаривать, неизвестно, с чего начать. Мы оба слышали,
как течет время - удивительный густой гул, с которым уплывают секунды.
- О чем ты думаешь? - неожиданно спросила она.
Ее слова, подобно негромкому, но меткому выстрелу, попадающему точно в
цель, прорвали какую-то преграду внутри меня, и я заговорил, прежде чем
успел еще раз взглянуть ей в лицо, подсвечиваемое вспышками сигареты.
- Я думаю о том, кто будет лежать в этой комнате лет через семьдесят,
кто будет сидеть или лежать там, где сейчас лежу я, и что он будет знать о
нас с тобой... Ничего. Только то, что тогда была война, и все.
Мы оба швырнули наши окурки налево от кровати; они бесшумно упали на
мои брюки; мне пришлось стряхнуть их на пол, они валялись рядом, будто
тлеющие угольки.
- А еще я думал о том, кто жил здесь семьдесят лет назад и что здесь
тогда было. Может, поле, и на нем росла кукуруза или лук, вот прямо тут,
под моей головой, и ветер колыхал зеленые стрелки, и каждое утро над
горизонтом пушты брезжил этот печальный рассвет. А может быть, уже тогда
здесь был чей-то дом.
- Да, - сказала она тихонько, - семьдесят лет назад здесь уже был дом.
Я промолчал.
- Да, - продолжала она, - кажется, как раз семьдесят лет назад мой дед
построил этот дом. В тот год у нас проложили железную дорогу, дед стал на
ней работать, накопил денег и построил себе домишко. Потом он ушел на
войну, на ту, знаешь, в четырнадцатом году, и погиб в России. А здесь
остался отец... у нас было немного земли, и, кроме того, он тоже работал
на железной дороге. Он умер в эту войну...
- Его убили?
- Нет, он умер. А мать моя умерла еще раньше. Теперь здесь живет мой
брат с женой и детьми. А через семьдесят лет будут жить правнуки моего
брата.
- Возможно, - сказал я, - но они ничего не будут знать о тебе и обо
мне.
- Да, ни один человек в мире не узнает, что ты был у меня.
Я взял ее маленькую руку, очень нежную маленькую руку, и поднес к
своему лицу.
Проем окна был" заполнен густо-серой мглой, чуть более светлой, чем
ночная тьма.
Вдруг я почувствовал, что она встала с кровати, хотя она и не коснулась
меня, и уловил легкие шаги ее босых ног; потом понял, что она одевается,
хотя ее движения и все шорохи, которые их сопровождали, были почти не
слышны; только когда она, заведя руки за спину, застегивала пуговицы на
блузке, до меня донеслось ее прерывистое дыхание.
- Теперь ты должен одеться, - сказала она.
- Я еще полежу.
- Я хотела бы зажечь свет.
- Не зажигай, я еще полежу.
- Но тебе же надо поесть перед уходом.
- Я никуда не ухожу.
Я снова почувствовал, что она, так и не надев туфлю, изумленно
уставилась туда, где я лежал.
- Вот как, - только и сказала она тихо, и я не понял, испугана она или
удивлена.
Повернув голову, я мог теперь уже различить на темно-сером фоне окна
очертание ее фигуры. Неслышно двигаясь, по комнате, она поднесла к печке
дрова и бумагу, вынула коробок спичек из кармана моих брюк.
Эти шорохи доносились до меня, как тихий тревожный зов человека,
стоящего на берегу, зов, обращенный к другому, которого течение несет в
омут. И я теперь твердо знал, что, если я тотчас не встану, если не решусь
немедленно покинуть этот мерно колыхающийся плот потерянности, я либо умру
вот здесь на кровати, разбитый параличом, либо меня пристрелят на этой
подушке неутомимые сыщики, от которых нигде не скроешься.
Я слышал, как она невнятно что-то напевала, стоя у печки и глядя в
огонь, беззвучно трепетавший красными крыльями, и мне казалось, что между
нами лежит больше, нежели целый мир. Она находилась где-то на самой кромке
моей жизни, напевала что-то про себя и радовалась разгорающемуся пламени;
я все это понимал, слышал, видел, вдыхал чад паленой бумаги, и все же
нигде она не была бы дальше от меня, чем сейчас, когда нас разделяли всего
несколько шагов.
- Ну вставай же! - сказала она, не отходя от печки. - Тебе надо идти.
Я услышал, как она поставила кастрюлю на огонь и принялась что-то
размешивать; это были ласковые и тихие звуки - глухое поскребыванье
деревянной ложки о днище, - и запах поджаренной муки заполнил комнату.
Теперь я уже все видел. Комната была очень маленькая. Я лежал на низкой
деревянной кровати, рядом стоял шкаф, который занимал стену до двери,
простой коричневый шкаф, без всяких украшений. Стол, стулья и печурка
находились, видимо, где-то позади меня. Было очень тихо, густая
предрассветная мгла еще затеняла комнату.
- Прошу тебя, - сказала она шепотом. - Мне надо уйти.
- Тебе?
- Да, на работу, и ты должен выйти вместе со мной.
- Работать? - переспросил я. - Зачем?
- О, что ты спрашиваешь!
- А где ты работаешь?
- На железной дороге.
- На железной дороге? Что же вы там делаете?
- Засыпаем щебень между шпалами, балласт, чтобы не случилось беды.
- И так не случится, - сказал я. - На каком ты участке? В сторону
Гросвардайна?
- Нет, в сторону Сегедина.
- Это хорошо.
- Почему?
- Потому что тогда я не проеду мимо тебя.
Она тихо рассмеялась.
- Значит, ты все-таки собираешься встать?
- Да, - сказал я.
Я еще раз закрыл глаза и вновь опрокинулся в то зыбкое небытие, где нет
запахов, где нет ничего, кроме тихого плеска, который я ощущал как слабое,
едва уловимое дуновенье. Потом я со вздохом открыл глаза и потянулся за
брюками - они лежали теперь, аккуратно сложенные, на стуле возле кровати.
- Да, - сказал я снова и вскочил на ноги.
Она стояла у печки, спиной ко мне, пока я быстро, привычными движеньями
натягивал брюки, завязывал шнурки на ботинках, застегивал серый мундир.
С минуту я, не двигаясь, с незажженной сигаретой в губах глядел на
теперь уже четко рисовавшуюся на фоне окна маленькую, тоненькую фигурку.
Волосы у нее были красивые и пышные, как спокойное пламя.
Повернувшись ко мне, она улыбнулась.
- О чем ты опять думаешь? - спросила она.
Я впервые взглянул ей в лицо. Оно было таким бесхитростным, что я
оторопел; круглые глаза, в которых страх был страхом, а радость -
радостью.
- О чем ты опять думаешь? - спросила она еще раз, уже не улыбаясь.
- Ни о чем. Я не могу ни о чем думать, мне надо идти. Выхода нет.
- Да, - сказала она и кивнула. - Ты должен идти. Ничего не поделаешь.
- А ты должна остаться здесь.
- Да, я должна остаться здесь.
- Ты должна засыпать щебень между шпалами, балласт, чтобы здесь не
случилось беды и поезда могли бы спокойно доехать туда, где беда уже
случилась.
- Да, - сказала она, - я должна.
По очень тихой улочке мы спустились к вокзалу. Все улицы ведут к
вокзалам, откуда отправляются на войну. Дорогой мы зашли в какой-то
подъезд и целовались, и там я почувствовал, когда мои руки лежали на ее
плечах, - там я почувствовал, что она моя. И она ушла, опустив плечи, и ни
разу не оглянулась.
Она совсем одна в этом городе, и хотя мне, как и ей, нужно добраться до
вокзала, мы не можем идти вместе. Я должен ждать, пока она не скроется вон
за тем углом, за последним деревом этой короткой аллеи, залитой теперь
неумолимым светом. Я должен ждать и могу идти за ней только на большом
расстоянии, и я никогда уже ее не увижу. Я должен поспеть на этот поезд,
на эту войну...
Теперь, когда я иду на вокзал, мой единственный багаж - это руки,
засунутые в карманы, и окурок последней сигареты в зубах, который я скоро
выплюну; но легче быть без багажа, когда медленно, нетвердой походкой
снова идешь по самому краю и в какое-то мгновенье непременно сорвешься в
пропасть, туда, где будем мы все...
Одно утешение, что поезд пришел вовремя и весело запыхтел между
кукурузными полями и остро пахнущими грядками помидоров.
Генрих Белль.
Торговля есть торговля
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с нем. - И.Печалина.
В кн.: "Генрих Белль. Избранное". М., "Радуга", 1988.
OCR & spellcheck by HarryFan, 7 November 2001
-----------------------------------------------------------------------
Мой знакомый спекулянт стал теперь честным торговцем. Я с ним долго не
встречался, наверное, несколько месяцев, и вдруг сегодня натолкнулся на
него в другом конце города, на шумном перекрестке. У него там шикарный
деревянный ларек, окрашенный добротной белой краской; прочная новая
оцинкованная крыша защищает его от дождя и холода, и он торгует сигаретами
и леденцами - теперь совершенно легально. Сначала я обрадовался - ведь это
здорово, когда кто-нибудь снова находит себе место в жизни. В те времена,
когда я с ним познакомился, ему приходилось туго, и оба мы были в унынии.
Мы носили старые солдатские шапки, надвинутые на глаза; когда я был при
деньгах, то приходил к нему, и мы с ним разговаривали, о голоде и о войне,
а когда у меня денег не было, он угощал меня сигаретами. Однажды я принес
ему хлебные карточки: я работал тогда для одного пекаря.
Теперь, казалось, дела его шли неплохо. Он выглядел прекрасно. Его щеки
приобрели ту упругость, которая возможна только при регулярном потреблении
жиров, выражение лица было самодовольным, и я видел, как он крепко обругал
и прогнал маленькую, грязную девочку, у которой не хватило пяти пфеннигов
на леденец. При этом он все время орудовал во рту языком, как будто
вытаскивал застрявшие между зубами кусочки мяса.
У него было много забот - торговля сигаретами и леденцами шла бойко.
Может быть, не следовало этого делать, но я подошел к нему и сказал:
"Эрнст". Я хотел с ним поговорить. Раньше мы все были между собой на "ты",
и спекулянты тоже говорили нам "ты".
Он очень удивился, странно посмотрел на меня и спросил: "Что вы хотели
сказать?"
Он явно узнал меня, но сам не желал быть узнанным.
Я замолчал и, сделав вид, что вовсе не называл его по имени, купил
несколько сигарет - у меня как раз нашлись деньги - и отошел. Я наблюдал
за ним еще некоторое время; мой трамвай долго не подходил, к тому же у
меня не было желания ехать домой. Когда сидишь дома, всегда приходят люди,
которые требуют денег: хозяйка - квартирную плату, сборщик - деньги за
электричество. Кроме того, дома мне не разрешают курить; у моей хозяйки
отличный нюх, и она очень злится и выговаривает мне за то, что на табак у
меня денег хватает, а за квартиру почему-то платить нечем. Ведь грешно,
когда бедняки курят или пьют водку. Я знаю, что грешно, и потому стараюсь
курить тайком; я курю на улице и лишь изредка в своей комнате, когда лежу
без сна, и кругом тихо, и я знаю, что до утра запах дыма выветрится.
Ужасно, что у меня нет специальности. В наше время необходимо иметь
специальность. Все так говорят. Раньше считали, что это необязательно, что
нужны лишь солдаты. Теперь говорят, что без специальности нельзя. Нельзя,
и все тут. Если у тебя нет специальности, думают, что ты лентяй. Но это
неверно. Я не ленив, у меня просто нет желания делать работу, которую они
мне навязывают: убирать мусор, таскать камни и прочее. Два часа такой
работы - и я обливаюсь потом, все плывет перед глазами, а когда прихожу к
врачам - они утверждают, что я совершенно здоров. Может быть, это нервы.
Теперь много говорят о нервах, но я думаю, что грешно бедняку иметь нервы.
Быть бедным и иметь нервы - для них это уж чересчур. Но у меня определенно
расстроены нервы; слишком долго я был солдатом: девять лет, а может, и
больше, точно не помню. В то время я охотно занялся бы делом, мне очень
хотелось стать торговцем. Но зачем говорить о том, что было тогда, -
теперь у меня нет никакого желания быть торговцем.
Больше всего мне нравится лежать в кровати и мечтать. Лежа, я
подсчитываю, сколько сотен тысяч рабочих дней нужно, чтобы построить мост
или большой дом, и думаю о том, что этот мост и этот дом могут быть
разрушены в одну минуту. Зачем же тогда работать? По-моему, все
бессмысленно. Именно это и сводит меня с ума, когда я бываю вынужден
таскать камни или убирать мусор, чтобы они имели возможность построить еще
какое-нибудь кафе.
Я сказал, что дело в нервах, но нет, дело в том, что все бессмысленно.
В сущности, мне все равно, что они подумают. Но ведь это ужасно -
никогда не иметь денег. Деньги необходимы, без них не обойтись. Имеется
счетчик, а вы пользуетесь лампой (иногда ведь бывает нужен свет), щелкает
выключатель, вспыхивает лампочка, и вот уже деньги текут из вашего
кармана. Даже если вы не пользуетесь светом, приходится вносить плату за
счетчик, плату за квартиру... Говорят, что нужно иметь комнату. Сперва я
жил в подвале, там было недурно, у меня была печка, и я воровал угольные
брикеты; но меня разыскали, пришли репортеры, сфотографировали и поместили
статью с моим портретом: "Бедствия бывшего военнопленного". Мне пришлось
попросту убраться оттуда. Чиновник из жилищного управления сказал, что для
него это вопрос престижа, и я был вынужден снять комнату. Иногда мне
удается заработать. Это ясно. Я выполняю поручения, таскаю угольные
брикеты и складываю их аккуратно в углу подвалов.
Я умею отлично складывать брикеты, к тому же недорого беру. Конечно,
зарабатываю я мало, этого никогда не хватает, чтобы заплатить за квартиру.
Иногда удается лишь внести плату за электричество, купить немного сигарет
и хлеба...
Стоя на углу, я думал обо всем этом.
Мой знакомый спекулянт, который стал теперь честным торговцем,
посматривал на меня недоверчиво. Эта свинья хорошо меня знает, ведь нельзя
не знать друг друга, если в течение двух лет встречаешься чуть не каждый
день. Может быть, он подумал, будто я хочу у него что-нибудь украсть. Но
не так я глуп, чтобы воровать там, где полно народу и где каждую минуту
останавливается трамвай и вдобавок на углу стоит полицейский. Я ворую в
других местах. Иногда ворую уголь, иногда дрова. Недавно я украл даже хлеб
в булочной. Это получилось легко и просто. Я спокойно взял хлеб, вышел на
улицу и побрел не торопясь; только на следующем углу я бросился бежать. Ох
эти нервы!
Я не ворую на людных перекрестках, хотя это иногда и нетрудно, нервы не
выдерживают.
Прошло несколько трамваев, в том числе и тот, что мне нужен, и я ясно
видел, как Эрнст покосился на меня, когда подошел мой номер. Эта свинья
прекрасно знает, какой трамвай мне нужен! Но я бросил окурок, закурил
вторую сигарету и не двинулся с места. Вот до чего я дошел - выбрасываю
окурки! Но здесь бродит человек, который их подбирает, нужно же думать о
других. Есть еще люди, которые собирают окурки. И разные люди. В плену я
видел полковников, подбиравших окурки, но этот человек не был полковником.
Я следил за ним. У него была своя система; как у паука, который прячется в
паутине, у него была штаб-квартира где-то среди груды развалин, и, когда
подходил или отходил трамвай, он вылезал оттуда, шагал невозмутимо вдоль
тротуара и собирал окурки. Я бы охотно подошел к нему и поговорил, я
чувствую - мы одного поля ягода, но это бессмысленно, от таких ничего не
добьешься.
Не знаю, что со мной случилось. Мне не хотелось ехать домой. Да и какой
там дом! Мне теперь все было безразлично, я пропустил еще трамвай и
закурил еще сигарету.
С нами происходит что-то непонятное. Может, какой-нибудь профессор
растолкует нам это через газету: у них на все есть свое объяснение. Я
хотел бы только, чтобы у меня хватило духу воровать, как на войне. Там все
легко сходило с рук. Во время войны, если было что воровать, нас
заставляли воровать. Там говорили: "Этот справится", - и мы "справлялись".
Некоторые за компанию только жрали, пили и посылали домой посылки, но
не воровали. У них нервы были безупречные и руки оставались чистыми.
А когда мы вернулись, они выскочили из войны, как из трамвая,
замедлившего ход возле их дома, выскочили, даже не заплатив за проезд. Они
сделали легкий поворот, вошли в дом и увидели: резной шкаф на своем месте,
лишь чуточку пыли в библиотеке, у жены есть картофель в погребе, стоит
варенье; жену слегка обнимали, как водится, и на следующее утро
отправлялись узнать, не свободна ли старая должность" - и должность
оказывалась еще свободной. Все шло прекрасно - они продолжали получать
пособие, потом разрешали себя слегка денацифицировать, как позволяют
парикмахеру сбрить бороду, которая стала стеснять, рассказывали об
орденах, ранах, о своем геройстве, и все кругом находили, что они славные
ребята: в конце концов, они только выполняли свой долг. Им даже выдавали
недельные трамвайные билеты - верный признак того, что все действительно
пришло в норму.
А мы ехали дальше в том же трамвае и ждали, не будет ли знакомой
остановки, где можно рискнуть выскочить, но остановки не было. Некоторые,
проехав еще немного, где-то выскакивали, во всяком случае, делали вид, что
достигли цели.
Мы же следовали все дальше и дальше, плата за проезд, само собой,
повышалась, а кроме того, мы должны были платить за большой и тяжелый груз
- свинцовый груз пустоты, который мы тащили за собой; и входило множество
контролеров, которым мы, пожимая плечами, показывали свои пустые карманы.
Выкинуть нас они все равно не могли - трамвай шел слишком быстро, а мы
ведь как-никак люди, - но нас брали на заметку, раз, другой, третий, нас
постоянно брали на заметку, а трамвай шел все быстрее, более ловкие все же
где-то выскакивали, нас становилось все меньше, и все меньше было у нас
мужества и желания выскочить. Мы тайно решили, как только достигнем
конечной остановки, оставить в вагоне свой груз, может, бюро находок
пустит его с аукциона, но конечной остановки все не было. Плата за проезд
становилась все выше, темп все быстрее, контролеры все недоверчивей, мы
ведь были крайне подозрительным сбродом.
Я швырнул окурок третьей сигареты и медленно пошел к остановке; теперь
мне хотелось домой. У меня закружилась голова - нельзя на голодный желудок
так много курить, я же знал это.
Я не смотрел больше туда, где мой бывший спекулянт вел теперь легальную
торговлю. Конечно, у меня не было оснований злиться, ему тогда здорово
повезло, он сумел выскочить в нужную минуту, но я не знаю, обязательно ли
при этом обижать детей, которым не хватает пяти пфеннигов на леденец. Быть
может, это и обязательно при легальной торговле?
Незадолго до того, как подошел нужный мне трамвай, тот, другой человек
спокойно проследовал вдоль тротуара, обошел очередь ожидающих и подобрал
окурки. Я заметил, что смотрели на него с неудовольствием. Было бы лучше,
если бы таких, как он, не было, но они есть...
Только войдя в вагон, я бросил взгляд на Эрнста, но он отвернулся и
громко выкрикивал: "Шоколад, конфеты, сигареты - свободная продажа!"
Не знаю, что произошло, но должен признаться, что раньше, когда он еще
не прогонял тех, кому не хватает пяти пфеннигов, он мне нравился больше.
Впрочем, теперь у него настоящая торговля, а торговля есть торговля.
Закладка в соц.сетях