Жанр: Детектив
Репортер
...Я раньше никогда не брал
деньгами, хотя мог бы получать сотни тысяч - только б согласился. До тех
пор, пока фонды распределяются сверху, пока кадровые назначения
утверждаются узким кругом, пока выдвижение на ключевой пост своего
человека представляется в общем-то нормальным явлением, - "подарок",
"благодарность", "особое внимание" не могут просто так исчезнуть. До тех
пор, пока работа человека оценивается не рынком, но бумажными
показателями, взятку истребить не удастся.
Раньше я мог ненароком заметить в застолье, что не в силах купить
жене дубленку, - "позор легкой промышленности, а еще гордимся тем, что
были прародителями романовских тулупов"; можно было не сомневаться: через
день-два Леле привезут шубку. Похвалишь на зональной выставке какой
сервиз, постоишь возле него, не скрывая изумления, - после окончания
работы выставки непременно доставят домой, скажут, мол, чашка какая
разбилась, поэтому пустили в продажу как некондиционный товар, стоит
семнадцать рублей сорок копеек, а ему цена триста с гаком. А перебравшись
в Москву - это совпало с новыми веяниями, которые принес с собою Андропов,
- понял, что положение круто изменилось...
Вот тогда я и принял Виктора Никитича Русанова, тогда и положил в
карман конверт с пятью тысячами - всего за шесть букв, за подпись "А.
Чурин", утвердившую договор с бригадой художников-оформителей жилого
квартала, положенный на мой стол Кузинцовым. Впрочем, помощник довольно
изящно закамуфлировал все это необходимостью поддержки патриотически
мыслящих реалистов, хотя мне было ясно, что речь идет о шкурных интересах:
поддержка доверчивых живописцев, людей не от мира сего, гарантировала
сладкую жизнь пустомелям, стенавшим о страданиях отчизны от чуждых
традициям сил; человек ищет камуфляж, пытаясь оправдаться перед самим
собою, - внутри себя каждый норовит остаться честным...
Поняв, что Русанов постепенно начал обрушиваться в падучую - порою
национальный пунктик лишал его здравомыслия, - я и заметил Кузинцову, что
надо поискать новых художников, особенно чем-то обиженных; тогда они и
предложили Штыка; я посмотрел репродукции его работ; талантлив; одобрил;
тем не менее Русанов попросил и этого живописца писать лубочные штампы; я
снова вспомнил поэтов "Искры" - нет надежды на дремучих; тот, кто уповает
на возврат к прошлому, как на панацею от бед настоящего, - обречен.
А после того как забрали Юру Чурбанова, я понял - надо уходить,
спасения нет. Леля уже много лет пила втемную, это не моя вина, а беда, я
любил ее, люблю и сейчас, но женский алкоголизм неизлечим, я
консультировался с Кубиковым, прекрасный врач и настоящий друг, сказал,
что дело безнадежно. Дочь вышла замуж за геолога, уехала с ним в Сибирь -
наперекор моей воле; матери пишет, что счастлива, родила двух девочек, в
Москву возвращаться не намерена. С каждым месяцем, не то что годом, я
ощущал приближение старости, хотя мой отец называл пятидесятилетних -
мальчишками: "Пора мужского расцвета, только сейчас и жить".
Когда я работал в провинции и обком стали бомбардировать жалобами из
тюрем, я - по поручению бюро - отправился в городской острог и ужаснулся
тому, что увидел: вонь, темнота, средневековье... Однако подполковник,
водивший меня по казематам, построенным в конце прошлого века, убежденно
говорил, что иначе невозможно. "Я тут посмотрел кино про американскую
тюрьму, с телевизором и телефоном... Нельзя такие фильмы у нас показывать,
разлагает людей. Тюрьма - инструмент страха, неотвратимость кары, только
этим можно удержать от рецидива... Ужас воспоминаний о том, что несет с
собою наказание, - лучшая гарантия от преступленья".
...В последние недели мне то и дело вспоминались эти темные коридоры
с непередаваемым, тошнотворным запахом карболки. Я отдавал себе отчет в
том, что так или иначе конец наступит, а этот конец означает камеру, где
сидят обросшие люди с ужасными лицами - пустоглазые, агрессивные,
грубые... Я не знал, сколько у меня рассовано денег по тайникам на даче,
во всяком случае, там были сотни тысяч, а кому они будут нужны, когда все
кончится?
...С ювелиром Завэром меня познакомил Кузинцов; произошло это
случайно - старик консультировал строителей, разрабатывавших проект новой
афинажной фабрики; он мне и уступил бриллиант старинной работы о четырех
каратах за семьдесят косых, показав швейцарский прейскурант: подобный
камень, но худшей огранки за бугром стоит пятьдесят две тысячи франков.
Загряжский проект, поломанный Горенковым, должен был дать мне еще
пятнадцать тысяч; пять таких камушков обеспечат там безбедное
существование. Конечно, уходить как изменник я не мог, это ударит по Леле,
она того не заслужила. Вот и выносил в бессонной ночной тиши свой план:
командировка за границу, прибытие, интервью, деловые переговоры, просьба о
паре часов отдыха на море; оставил на песке одежду с паспортом - и был
таков. Я как-то попал на пляж в Италии; приехали вечером, после окончания
трудных переговоров: по городу, даже по центру, все ходят в купальных
костюмах, никто за это в отделение милиции не волочет, живут люди сами по
себе, не приближаясь друг к другу, отдельность; магазинчики, в которых
продают рубашки, костюмы, баретки всех размеров, расположены в тридцати
метрах от берега; вошел в трусах, а через двадцать минут сел в поезд
одетым, - ищи ветра в поле...
Год назад, во время заключения контракта, я помог главе фирмы
Артегасу; после этого он звал к себе, сулил показать страну так, как ее
никто из иностранцев не видел; адрес его вызубрил, телефон тоже, такому
консультант необходим, а кто, как не я, смогу рассказать ему, как надо
вести с нами дела?! Пусть дома поднимают кампанию: "Куда пропал
заместитель министра Чурин?!" Пусть ищут. А я утонул, нет меня,
прощайте...
Я понимал, как это ужасно: потерять родину на шестом десятке, но
отдавал себе отчет и в том, что конец неумолимо надвигается, а смотреть на
русское небо через намордники тюремных окошек ни у кого нет особого
желания. Поэтому пора кончать; время; надо готовить себе командировку за
рубеж, а это не просто...
...Павел Михайлович, наш куратор, слушал меня внимательно, кое-что
записывал на маленьких листочках бумаги, тщательно их нумеруя. Особенно -
я заметил - его интересовал вопрос о восстановлении Вологды, единственный
памятник деревянного зодчества в Европе, который гибнет на глазах, а
липучая бюрократия до сих пор не может обратиться к народу, пригласить так
называемых шабашников, - за пару бы лет сделали город столицей мирового
туризма.
- А при чем здесь Испания? - поинтересовался Павел Михайлович. - Я
согласен, вопрос с Вологдой надо решать безотлагательно, но Испания при
чем?
- В стране басков совершенно изумительные деревообрабатывающие
заводы, ни одна щепка даром не пропадает... А вологодские власти стенают,
что нет у них ни фондов, ни средств... Надо пригласить испанцев или
итальянских специалистов по обработке леса, договориться о совместном
предприятии и начать работу, ведь мы получили права, надо их
реализовывать... Культура деревянного строительства - с нашими-то запасами
леса - преступно забывается... кто не захочет иметь вдоль линий железных
дорог - особенно в Сибири и на Дальнем Востоке - деревянные кафе, бары -
нет, нет, не пивные! - пусть молочные, пусть соками торгуют, только б было
где уютно посидеть, поговорить с друзьями... А разве плохи деревянные
клубы? Улицы уютных домов-срубов? Говорим о необходимости строительства
малых городов, а все равно тянет в гигантоманию: дай цемент, шифер,
кафель... А ну - нет их пока! Так что ж - сидеть и ждать у моря погоды?
Самые фешенебельные дома в Скандинавии - деревянные... То же - в Западной
Германии, Швейцарии... А мы все уповаем на спасительный кирпич, хотя
выборочная порубка леса прямо-таки необходима для сохранения нашего
зеленого богатства... Без подъема общей культуры не сдвинемся мы с мертвой
точки... И без права руководителя на вариантность решений...
- Мы же дали такие права руководителям, спустили директивы!
- В том-то и беда, что снова спустили директивы, Павел Михайлович! Но
ведь не спущенная директива, а право гарантирует не статистическое, а
реальное движение... Я каждый день сотни бумаг отфутболиваю на
согласование... А ведь пишут-то люди инициативы! А я согласовываю,
согласовываю, увязываю, примеряюсь, страхуюсь...
- Так не надо попусту страховаться...
Павел Михайлович снял трубку "вертушки", соединился с Иваном
Федоровичем: "Хотел бы посоветоваться по поводу возможности реализации
положения о смешанных предприятиях в нашей отрасли... Да... Именно... А
когда он вернется? Так, может быть, к Андрею Филатовичу? Думаете,
неудобно? Хм... Ладно, я доложу наши соображения..."
О чем я колгочусь, подумалось мне тогда. Я говорю с таким же живым
трупом, как и я сам. Он тоже ходит под инструкциями и директивами, тоже
ждет указаний сверху... Бедные мы, бедные! Но ведь каков парадокс: я,
думающий ныне о себе, строящий свою личную комбинацию, забываю обо всем,
когда речь заходит об общем деле! В чем моя вина?! В том, что я рвался в
бой, а меня не пускали?! Но разве это вина?! Я жертва! Обыкновенная
жертва, как и тысячи руководителей моего кроя и силы! Жертва я, а не
злодей! Нас всех давит потолок, всех - от каменщика до министра! Мы до сих
пор сторонимся открыто говорить о заработке, все шепчемся, что, мол, овес
дорожает, на одну зарплату не проживешь... Откуда у нас это жуткое желание
ограничить заработок окружающих?! Экономия? Да какая же это, к черту,
экономия? Ведь на этой гнетущей уравниловке теряется энтузиазм и вера в
возможность перемен! Математика проста, как мычание: рабочий на конвейере
не довернет гайку, сущая, казалось, ерунда, а это ведь рекламация,
гигантские убытки! А плати ему процент от выручки, знай он, что нет
потолка, - он бы гайку эту обсасывал, на зуб пробовал! Да о чем я, черт
меня подери! Мне надо выбить себе командировку, надо подвести Павла
Михайловича к тому, чтобы он позвонил министру, а тот должен назвать мою
фамилию, и он ее назовет, - никто, кроме меня, не имеет таких связей с
фирмами по обработке дерева, никто!
...Я никогда не чувствовал себя так ужасно, как в октябре, в тот
день, когда посадили Горенкова. Честно говоря, посадили-то меня самого,
мою идею упрятали за решетку! Но кто толкнул его под руку отказать бригаде
Русанова?! Кто?! А никто, ответил я самому себе. Время толкнуло. Но, по
счастью, время новое, а законы старые, можно попридержать тех, кто рвется
вперед: "Иди, как мы все, по камням и не выдрючивайся"...
...Я знал условия игры: если хочешь поехать в командировку за рубеж -
готовь осаду начальства выгодной темой переговоров, а сам стой в стороне,
всячески выказывая при этом свою незаинтересованность в вояже. Очень важно
быть выверенным и точным в реакции на предложение: "Остались хвосты по
сдаче в эксплуатацию жилых комплексов в Тюмени, нет времени, пусть поедет
кто другой из замов..." Хотя стоит только помянуть Тюмень, как со мной
сразу же согласятся, боевой регион, нет, Тюмень упоминать нельзя; мы все
плачем по Нечерноземью, но скажи, что отстает, к примеру, Пенза, - дело
пройдет, а с Тюменью нельзя обращаться вольготно, действительно, пошлют
другого. Каждое слово должно быть заранее взвешено, обсмотрено со всех
сторон, каждый нюанс имеет решающее значение... Сначала наверх идет
записка, в которой ставится вопрос и выказывается не только
компетентность, но и смелость, столь угодная духу времени, с элементами
жесточайшей, в чем-то сенсационной критики; такую бумагу запомнят. Потом
надо организовать унылый документ аппарата о том же самом, но с
перечислением работ, которые невозможно выполнить по объективным причинам;
а уж после этого выступление на общем собрании с разгромом унылой бумаги и
повторение собственных предложений, - дело, считай, начнет крутиться.
Конечно же, и тут без бумаг не сдвинешься, - сначала записка об
оформлении, характеристики, объективки, ожидание решения, словом, все, как
полагается (в двадцатых-то годах легко путешествовали: большевики в
эмиграции настрадались, их на Запад не тянуло, да и потом тогда мог уехать
каждый, кто хочет). Затем, конечно, начнутся беседы, составление плана,
согласование оптимальных цен, анализ всех статей возможного
предварительного соглашения - месяцы уйдут, бессонные месяцы, когда каждая
ночь наступает как ужас... Никогда не забуду, как однажды в Мадриде
испанский коллега извинился передо мной: "Дорогой дон Чурин, не сердитесь,
я должен покинуть вас на сегодняшний вечер и завтрашнее утро, только что
позвонили из Лондона, очень интересное предложение, я заказал билет на
вечерний рейс, - иначе пропустим выгодную сделку..." Да пусть бы мне
предложили в Лондоне бесплатный проект нового домостроительного комбината,
- все равно раньше чем через месяц не выеду, если вообще почтут
целесообразным отправить меня: "А отчего ему предложили? Нет ли там
чего-нибудь такого-этакого?!" И отправят вместо меня дубину стоеросовую, а
в любом деле важнее всего личный контакт, без него - конец, сколько
времени потратится на притирку, даже в семье до конца дней отношения
строятся, а уж в бизнесе - тем более...
...Я пал, потому что меня - после многих лет пребывания в креслах -
обуял страх... Именно страх... Я мучительно, постоянно думал о том, что
будет со мною, если я допущу какую-то оплошность, явственно представлял
себе ужас снятия с работы, то роковое утро, когда за мной не придет машина
и надо будет толкаться в метро, отправляясь на работу в какую-нибудь
строительную контору, идти через чавкающую грязь, спотыкаться на плохо
струганном полу барачного коридора, освещенного тусклой лампой, мерзнуть
возле плитки, включенной тайком от пожарной инспекции, - тех не колышет,
что холодно и сыро, есть инструкция, что не положено, - вот и не
позволю... Решись я собрать бригаду шабашников - золотые мужики, трудяги,
- жил бы в радость и зарабатывал от души, но ведь поздно, ставки сделаны.
Страх въелся в меня постепенно, исподволь. Он входил вместе с
привычкой к льготам: хороший санаторий, двусменная машина, лечебное
питание, отменная поликлиника. Вообще-то льготы эти нормальны, потому что
государство освобождает меня от суеты, разрешая всего себя отдавать
работе. Не может руководитель стоять в очереди за мясом - он тогда не о
деле будет думать, не об общем благе, а о том лишь, как бы управиться с
бытом... Эх, мать ты моя родная, наладили б сервис, дали б людям
возможность бесстрашно, по-честному калымить - не было бы этого
разъедающего страха за будущее. Алогичные мы люди, честное слово! Кому
охота перевыполнять план? В следующем году тебе этот перевыполненный,
добытый кровью план сделают нормой... Никакого резона вкалывать, лучше
придержать, работать вполсилы... Откуда на нас такая напасть? Зажать, не
пустить, не разрешить заработать? Зависть присуща всем народам, но те
считать умеют: "Я ему разрешу, но зато и получу с него от души". А - мы
неподвижны: "Не дам", и вся недолга...
...Вскоре после нашей беседы Павел Михайлович сказал, что вопросы я
поднял интересные, "будем решать, давайте конкретные предложения".
Тогда-то я и понял: близится поездка, надо готовиться, тогда-то снова
встретился с Завэром - тайком от Кузинцова - и попросил у него самый
уникальный камень.
Старик отдал изумруд старинной работы, в бриллиантах; я передал ему
сто тысяч, большую часть того, что мне заработал Русанов. Хотя, нет,
заработал я, лично я, он только принес, в моей власти наложить резолюции
"да" или "нет", резолюция к законам здравого смысла приложима далеко не
всегда, и до тех пор, пока я вправе черкать красным карандашом в верхнем
левом углу служебных документов, в моих руках будущее. Но жизнь есть
жизнь, она внесла свои коррективы. То, о чем я мечтал, - свершилось, но я
- волею судеб - оказался среди врагов того, что могло бы дать мне вторую
молодость. Ан - нет, не выйдет, ставки сделаны.
XXI Я, Роман Шейбеко
_____________________________________________________________________
Начало операции было трудным; Штык желтел на глазах, уши сделались
плоскими, длинными, словно бы он носил тяжелые серьги, хотя все то время,
пока его раздевали, мыли и поднимали в операционную, они были маленькими,
по-заячьи прижатыми к кровоточащему черепу.
Он начал желтеть, когда мой коллега, анестезиолог Вали-заде, сделал
страшные глаза:
- Кислород кончился!
Я уже приступил к трепанации, Гринберг работал с рваными ранами на
груди и брюшине; если кислорода не дать через несколько минут, Штыка ждет
неминуемая смерть.
Я понял, что просить операционную сестру Клавочку бесполезно, она
ничего не сможет сделать; такой случай у нас не первый уже: слесарь
клиники получает сто десять, за такие деньги смешно требовать тщательности
в работе, наверняка совместительствует, - наша "экономия" похожа на
неразумную плюшкинскую скаредность. Глупо экономить на спичках, а у нас
даже на нитках экономят, - больных порою нечем зашивать; скажи кому, не
поверят, но ведь правда!
Сорвав перчатки и маску, я бросился на пятый этаж - там стоял
запасной баллон, - взбросил его на плечо и ввалился в лифт для больных;
дядя Федя, отставник, пришедший к нам, чтобы не помереть от непривычного
сидения дома, подсобил, подключили кислород, и я, облившись йодом,
вернулся к операционному столу, с ужасом ожидая худшего.
- Сердце работает, - сказал Вали-заде, - дыхание стало улучшаться.
...Если человек перестает удивляться - он кончен как личность.
Профессионализм, казалось бы, должен убивать это великое чувство -
стимулятор творчества. Никогда не забуду, какое впечатление произвел на
меня рассказ Твардовского о печниках, напечатанный в "Огоньке", - вот
настоящая проза, гимн профессионалу, что не устает удивляться собственному
труду, который холодную избу делает родимым домом...
...Врач ныне подобен священнику; никому так не исповедуются, как нам:
мы готовы отпустить больным все грехи, только б выздоровел... Сколько
историй рассказывают они, всматриваясь в твои глаза, желая выведать
приговор себе! Один пациент - когда я успокоил его ложью - вспомнил, как
Александр Трифонович с детским недоумением прочитал Указ о награждении его
орденом Трудового Красного Знамени в день шестидесятилетия, а сколько
тогда геройских звезд раздавали литературным пигмеям, скольких голых
королей представляли стране "тонкими психологами, стилистами и создателями
нового жанра прозы и поэзии"?! Что имеем - не храним, потерявши - плачем.
Твардовский не потерял редкостного дара удивления, он горько переживал
обиду, а ведь это стресс, который трудно перенести художнику, живущему
правдой, а не спасительным компромиссом... Никогда не забуду седого поэта,
который привез к нам на операцию матушку; огромные голубые глаза его были
странно остановившимися, вечно удивленными.
- В трудные сороковые, - чеканно, словно рубя прозаическую фразу на
поэтическую строку, говорил он, - когда начался шабаш и черные силы
доморощенных расистов ловили космополитических ведьм, маленький, ссохшийся
от затаенного страха, Михаил Светлов сидел в ресторане Дома литераторов -
его профиль отражался на стене словно молодой месяц - и грустно смотрел на
проходивших мимо боссов. Один из них заметил в глазах поэта нечто такое,
что понудило его остановиться: "Миша, не смотри так, смени гнев на
милость"; Светлов ответил: "Только этим и занимаюсь с утра до вечера,
наверное, потому пока еще жив"...
...Я вскрыл череп художника Штыка и поразился странной форме его
мозга и чрезвычайно большому объему... Боже мой, красно-бело-темная масса
клеток, включающая в себя миллиарды функционально расписанных по
должностям крох, рождала видения чужих планет, пришельцев, тревожную
затаенность Вселенной... Отчего равные возможности, данные человеку
природой, столь загадочно разделяются между миллиардами простых смертных и
теми, кто видит больше, чувствует отчетливей, мыслит прозорливей?!
Какое счастье быть акушером или спортивным врачом, - каждый твой жест
несет изученное облегчение болящему... А здесь?! Как быть здесь?! Я
получил право на вторжение в святая святых цивилизации, в мысль
человеческую... Справлюсь ли? Да, ответил я себе, ты обязан справиться,
иначе Штык умрет. Ну и что? - спросил я себя. Я ужаснулся этому вопросу.
Мы часто ужасаемся правде, проще обойти ее, отодвинуть, сделать более
удобной для себя, чтобы не отвечать бескомпромиссно и резко. Но, быть
может, Штык потеряет тот дар, которым его наделила природа? Тогда и жизнь
станет ему в тягость, более того, сделается ужасной, потому что память о
таком прошлом, которое невозвратимо, превращает жизнь в ад.
Господи, помоги мне, сказал я себе уже после того, как начал работу.
Она будет долгой, часов шесть. Я всегда молю о помощи - не себе, а тому,
кто недвижно лежит на столе; нельзя не помочь тому, за кого молишь. Нет,
ответил я себе, увы; даже бог помогает только сильным.
...Штыка били очень сильные люди, которые достаточно хорошо знают
анатомию, били для того, чтобы сделать художника калекой, беспамятным
уродом; так могут бить люди, имеющие медицинское образование... Или же
массажисты... Патологоанатомы... Хотя кто может помешать инженеру или
шоферу приобрести учебники и самому изучить наиболее уязвимые, болевые
точки человеческого тела? Как это страшно - приобретать учебник, кладезь
знаний, чтобы превращать талант в беспамятливую убогость... Наверное,
предмет зависти и ненависти более всего расписан в литературе потому
именно, что мир населен множеством сальери, которые плотно окружают
маленьких моцартов. Пушкин смог так написать свою поэму, потому что он сам
- Моцарт... Как же этот маленький африканец чувствовал зависть бездарей,
которая, подобно петле, медленно душила его! И мы еще говорим о
справедливости! Хотя один доморощенный гад убеждал меня, что все
происходящее справедливо: если бы Пушкин не умер вовремя, глядишь, написал
бы такое, что перечеркнуло всю его литературу, Линкольн мог пойти на
компромисс с работорговцами, а Джордано Бруно начал бы преподавать
богословие.
Я, помню, спросил: было ли справедливо появление Гитлера? Может быть,
истории угодно, чтобы он умер чуть раньше? Скольких маленьких Эйнштейнов,
Толстых и Сличенко он бы не успел сжечь в газовых печах...
Этот же гад говорил: "Рома, каждая нация должна петь, говорить,
писать и снимать фильмы на своем языке и про свои проблемы". Тогда я
спросил: что делать с книгой "Наш человек в Гаване"? Ведь Грин англичанин,
а не кубинец... И почему бы не выбросить из "Войны и мира" главы,
посвященные Наполеону? Пусть бы об этом сочиняли французы... Да и какое
имел право Лев Николаевич - по вашей логике - писать "Хаджи Мурата"?
- Дыхание больного нормальное, пульс ровный, - сказал Вали-заде, не
отрывая глаз от своих аппаратов.
...Я помню, какое впечатление на меня произвело посещение Руана,
города Флобера. Там есть музей, один зал посвящен хирургии прошлых веков;
поразителен графический триптих; больной перед операцией пьет стакан
спирта; сама операция - предметно и безжалостно показывается, как
несчастному (не очень люблю слова "пациент" или "больной", все мы
"пациенты" и "больные" - в той или иной степени) пилою отрезали ногу, и он
смотрел на это глазами, полными ужаса, рот разорван истошным воплем;
третья часть гравюры - отпиленная нога в корзине, бедняга истекает кровью,
хирург зашивает культю. Жестоко? А какая правда бывает добренькой?
- Давление? - спросил я Клаву.
- В пределах нормы.
- Возьмите кровь, пусть посчитают на компьютере...
Этот японский компьютер мы выбивали полгода: пока-то получили валюту
в Госплане и Министерстве финансов, потом включился Внешторг, начал
запрашивать предложения в своих представительствах, а люди умирали,
умирали, умирали... Поразительно: общество коллективистов, а разъединены
по тысячам сот! Между нами стоят высоченные заборы, а надзиратели,
смотрящие за тем, чтобы кто не перепрыгнул, обложены на своих вышках
миллионами инструкций - что можно, где нельзя... Дышать - можно, все
остальное надо утвердить.
Когда я предложил свой метод операции, все документы и обоснования
отправили на консультацию трем профессорам; один из них поддерживал меня,
два других в упор не видели... Конечно, они выступили против... А ведь
речь шла только о том, чтобы напечатать в нашем вестнике! Пусть бы хоть
дискуссия началась! Нет! Все новое положено душить в зародыше... Свобода
мысли и слова! Надо б скорректировать: "Свобода проконсультированных слов
и утвержденных мыслей..."
Интересно: я весь отдан операции, погружен в таинство открывшейся мне
материи, являющейся субстанцией Валерия Васильевича Штыка; годы наработали
автоматизм движени
...Закладка в соц.сетях