Купить
 
 
Жанр: Детектив

Падай, ты убит

страница №19

рые... Они же ведь не женщин считают, а кошелки. Женщин считать -
особо не разгонишься... Раз-два, тык-мык и обчелся.
- А ведь он жил у нас... Федулов... Несколько месяцев. Там еще...
- Этого он вам не простит. Знаешь, как сейчас говорят... Что я вам сделал хорошего,
что вы меня терпеть не можете?
- Ты так говоришь, будто уже доказано, что именно Федулов...
- Если окажется, что написал кто-то другой, Федулов же не станет лучше! И жена его
не перестанет быть кошелкой.
- Что-то уж очень ты на них взъярился! - рассмеялась Валя.
- Да ты посмотри на них в упор! Это же не люди, это нечисть! Только увидишь их -
перекреститься хочется!
- Что-то она тебе сказанула, а, Вася?
- Я, говорит, уйду от своего Федулова, давай объединим наши усилия... Ты
свободный человек, я свободный человек... И резинкой себя по животу - щелк! А оттуда
дух... - Васька покрутил носом. - Меня выбрала! Решила, что я буду счастлив каждый
день слышать ее щелчки по животу! Кошелка!
- Она шутила, - заметила Валя. - Она всем сообщает но секрету, что уходит от
Федулова. Он тоже говорит, что от Наташеньки уйдет, что будет свободным... Это
семейный юмор. Они просто обожают друг друга, собираются даже ребеночка завести.
- Что-то долго собираются, - проворчал Васька-стукач.
- Она ждала, пока диссертацию защитит, а он все хотел найти такую работу, чтобы в
пятьдесят лет на пенсию выйти... Теперь она защитилась, ему до пенсии лет семь... И
тогда заведут.
- А он возьмет и не заведется! - расхохотался Васька. - Ну ладно, черт с ними... У
меня все готово. Можно сзывать народ?
- Сзывай! - Валя знала, что ему будет приятно оповестить всех о том, что обед
готов.
Васька-стукач взял тряпку, смахнул все со стола, протер разделочную доску, схватив
веник, быстро подмел пол, сгреб мусор на какую-то жестянку, вымыл руки, насухо вытер
их полотенцем и, одернув рубаху, направился на террасу с радостной вестью.






Света нашла Анфертьева на крыльце и присела рядом. Он подвинулся, чтобы ей был
удобнее, положил руку на плечо.
- Знаешь, - сказала она, - мне кажется... ты меня, конечно, извини... Мне кажется,
что мы здесь лишние.
- Ошибаешься, - улыбнулся Анфертьев. - Здесь все лишние.
- Удерем? У меня такое ощущение, что все меня рассматривают.
- А кого им еще рассматривать!
- Они и не заметят, что мы ушли, а?
- Света, мне некуда удирать, я сказал дома, что приеду завтра. Илья опять же
предупредил... Если уедем, это может показаться подозрительным.
- Но ты же не писал на Митю?
- На Митю? Нет.
- А на кого то писал?
- Не помню... Что-то было...
- Ты на человека написал анонимку?!
- Почему же на человека... Вовсе нет. Я не хотел бы уезжать еще и потому, что
Ошеверов обещает нас немного позабавить...
- Но это не ты?
- Спокойно, Света. Спокойно. Не будем опережать события. Каждый раз, когда мы с
тобой пытаемся опередить события, ничего не получается. Кроме конфуза.
- Что ты имеешь в виду?
- То самое, о чем ты сейчас подумала... У нас с тобой было не так уж много
конфузов, чтобы теряться в догадках. - Анфертьев заглянул ей в глаза. - Я имею в виду
тот случай, когда мы с тобой заперлись в...
- Мы же договорились об этом не вспоминать.
- Я и не вспоминаю. Просто этим живу.
- Да ну тебя! - Света поднялась и пошла в сад. Анфертьев остался сидеть на
крыльце, подперев подбородок ладонями. В глазах его была печаль и безнадежность, но
он всегда смотрел на Свету такими глазами.
Мы застали Анфертьева как раз в то время, когда он готовился взять Сейф, обдумывал
детали, готовил пути отхода и колебался, сомневался, маялся. Он взял этот Сейф, но
лучше бы этого не делал. Все у него получилось, все удалось, однако Света ушла, и сам он
опустел, как может опустеть дом. Если в этом брошенном доме, в каком-то углу лежит
куча денег, ведь это ничего не меняет, дом все равно останется пустым. Но это другая
история.






Из авторских заметок, не вошедших в основной текст рукописи...
Ружье висит на самом видном месте, и все трогают его, берут в руки, примеряются,
никто не знает еще, что кому-то придется стреляться. Но все оставляют на затворе, на
стволе, смазанном заботливым Ошеверовым, отпечатки своих пальцев, словно бы заранее
заботясь о том, чтобы усложнить будущее расследование.

Приблудшая собака. Она была такая большая, с такой громадной головой и такими
печальными глазами, что ни Шихин, ни Валя не решились прогнать ее. Кончилось тем,
что она сжевала лучшие, более того, единственные туфли Вали, очевидно, проникнувшись
любовью к ней самой и к ее запахам. Но и тогда собаку не прогнали.
Кот Филимон с громадными, ясными, янтарно-желтыми глазами, смотревшими на мир
устало и презрительно. Он из семьи Ассимакопулоса, московского фокусника и чародея. К
Шихиным попал случайно - кто-то по пьянке подарил на новоселье. Кот много раз
сбегал, храня верность Ассимакопулосам, бродил по Одинцову в поисках родни, но в
конце концов бросил это занятие. Однако вкус к свободе в нем остался. Это его и
погубило. Роскошное, величественное, белоснежное создание, созданное для того, чтобы
потрясать публику необъяснимыми появлениями и исчезновениями, Филимон оказался
неприспособленным к бродячей жизни и погиб от мелких неудобств, несмотря на
отчаянные усилия Вали спасти его, залечить раны, нанесенные кривомордыми
бандитскими котами. Филимон погиб от нравственных ран, не вынеся измены блудливой
облезшей кошки, которая заполонила своим отвратительным потомством половину
Одинцова.
Перед началом обеда необходимо рассказать еще об одной особенности шихинского
сада. Некоторые гости, столкнувшись с нею впервые, вздрагивали, погружались в долгое
и рассеянное молчание, но, осознав, что им ничто не угрожает, постепенно привыкали и
успокаивались. Явление видели далеко не все, а видевшие не торопились рассказывать.
Уединившись в саду, между дубом и рябиной, или где-нибудь среди старых яблонь, гость
вдруг краешком глаза замечал в стороне еле уловимое движение. Поначалу он не
придавал этому значения, убеждая себя в том, что ему показалось, что колыхнулась
листва, дрогнула тень или неслышно пронеслась по ветвям белка. Всмотревшись, гость
видел, что ствол яблони или то, что он принимал за ствол, прямо на глазах медленно и
бесшумно плывет но саду. Обомлев от ужаса, где-то на высоте чуть меньше двух метров
он сталкивался с улыбчивым взглядом неведомого существа. Взгляд был голубой,
доброжелательно-затаенный, точь-в-точь как у врубелевского Пана. Только Врубель
изобразил свое чудище бородатым, вросшим в землю, на фоне ветвей, сумрачного неба,
полумесяца, наполненного необъяснимой языческой силой, а существо шихинского сада
было гладко выбрито и как бы устремлено ввысь. Встретить его скорее всего можно было
тоже в загустевающих синих сумерках, когда красноватый полумесяц поднимался над
станцией Одинцово. Стоило столкнуться с ним взглядом, дать понять, что его увидели,
существо тут же исчезало. Только легкое движение воздуха, шелест листьев и
скользнувшая по земле лунная тень.
Объяснялось это явление, как и все на белом свете, очень просто - к Вале приехал
отец, Кузьма Лаврентьевич, постоянно проживающий в Кировограде со своей женой
Степановной, которую он чтил, как и всех предыдущих жен, умерших по разным
причинам в ходе его длинной жизни. Это был высокий, худой и бессловесный старик. Он
приехал к Шихиным месяц назад, помогал, мастерил, сколачивал разные деревянные вещи
- любил Кузьма возиться с деревом, и за все это время если и сталкивался Шихин со
стариком, то только случайно, поскольку найти его в саду было почти невозможно. В
ответ на все вопросы Кузьма Лаврентьевич улыбался, и в улыбке его читалась
признательность за то, что его увидели, о нем вспомнили, не пренебрегли и даже вот чтото
говорят ему, интересуются. Похоже, все это так поражало старика, что смысл вопроса
от него ускользал. Его глаза теплели, он благодарно кивал головой, и тогда отличить его
от Пана уже не было никакой возможности.
Руки у Кузьмы Лаврентьевича обычно висели вдоль тела. Сухие и загорелые, они
казались такими тонкими, что становилось страшно - не оборвутся ли сами по себе под
тяжестью громадных ладоней. Ноги тоже были высохшие и заканчивались неестественно
мощными, почти квадратными ступнями. На землю они становились плотно, зарываясь в
грунт, так что их и увидеть-то было непросто среди опавшей листвы, травы, мелких
обломившихся ветвей. Как-то Шихин, остановившись в саду, положил ладонь на яблоню
и вдруг ощутил, что ветка теплая, живая. Присмотревшись, он увидел, что это рука
Кузьмы Лаврентьевича. Вздрогнув от неожиданности, Шихин принялся шарить глазами
по чешуйчатым старым ветвям, пока не наткнулся на смущенный взгляд старика.
- Это я, Митя, - сказал тот. - Это я тут стою...
- А чего стоять-то? Темнеет уже, зябко... Домой нора.
- Не... Тут хорошо... Яблони... Листья... Молчат... Касаются... Я постою, ладно?
- Конечно, - Шихин дернул плечом. - Отчего ж не постоять.
- Никто не торопит... Луна движется но небу... Когда я остановился здесь, она вон у
той ветки была, а сейчас перебралась к березе... Чую на щеках ее свет и это... Не могу...
Ты иди, Митя... Я скоро.
Была у Кузьмы клетчатая рубаха, мятая, со скрученными уголками воротника, но
чистая, он сам через день стирал ее, вывешивал на веревке и сидел на крыльце, пока она
сохла. Теплую от солнца и надевал, брал авоську, бидон и исчезал среди листвы. А потом
вдруг возникал посредине кухни - в авоське хлеб, в бидоне молоко. Авоську вешал на
гвоздик, вбитый в бревно, бидон с молоком ставил в тень, предоставляя Вале
распоряжаться всем но своему усмотрению.
Иногда Шихин из любопытства пытался проследить за Кузьмой. Он видел, как тесть
медленно бредет по террасе, высокий, сутулый, с непомерно длинной тенью, спускается
по ступенькам на кирпичную дорожку... И вдруг пропадает. Колыхнулись флоксы на
высоких стеблях, кружась, упал с яблони подсохший лист, дрогнули ветви малины... И нет
Кузьмы Лаврентьевича. А через полчаса, через час на него можно было наткнуться у
ствола старой, шершавой яблони с сучковатыми ветвями, встретиться с голубоватопрозрачным
взглядом. И не поймешь сразу, не то взгляд это человеческий, не то просвет в
ветвях, не то клочки неба...

Но происходило с Кузьмой и нечто непонятное. Стоило ему вот так постоять недолго,
как от его ступней устремлялись в землю еле видимые тонкие корешки. Едва войдя в
почву, они закреплялись, набирали силу, наливались соком, но Кузьма этого вроде и не
замечал. Он переступал ногами, шел дальше, корешки обрывались, но сохраняли свою
жизненную силу, потому что едва Кузьма останавливался, корешки вздрагивали и снова
вонзались в землю. Причем происходило это не только в саду, но и в любом другом месте,
где Кузьма Лаврентьевич оказывался босиком. Как-то пророс в магазине, где ему
несколько часов пришлось простоять в очереди за молоком, пророс прямо в асфальт,
когда Валя послала его сдавать бутылки в приемный пункт, а заняв очередь в баню,
пророс прямо в жужельницу. Заметив за стариком эту особенность, Шихин стал
беспокоиться, как бы Кузьма Лаврентьевич совсем не врос в землю. Кто знает, как
истолкуют соседи, местные власти - довели, скажут. Поэтому время от времени Шихин
подходил к крыльцу и кричал в сад:
- Кузьма Лаврентьевич! Как вы там?
- Ничего... - шелестело откуда-то. - Жив, слава Богу...
- Чайку попьем?
- Попьем... Отчего ж не попить... Чайку надо...
- Я уж заварил! - кричал Шихин.
- Иду... - И на дорожке возникала нескладная фигура.
- А по глоточку?
- Можно, - отвечал старик, и в голосе его что-то неуловимо менялось.
Кузьма Лаврентьевич долгие годы работал начальником режима в тех лагерях, где
были собраны вместе наши непочтительные сограждане. За это время он стал в
необычайном своем деле хорошим специалистом, заранее мог предвидеть поведение
подопечных, знал, что им понравится, против чего они будут возражать, чувствовал, как
далеко может зайти их возражение и как их переубедить, добиться того, чтобы они вели
себя прилично, в полном соответствии с действующими инструкциями. Знал Кузьма
Лаврентьевич, на какие крайние меры он имеет право, когда будут уместнее меры
половинчатые, в каких случаях можно ограничиться сугубо символическими, которые, он
это тоже знал, будут истолкованы как его слабость, уступка, а то и великодушие. Но
никогда ни с кем Кузьма Лаврентьевич не делился своими знаниями, ему казалось, что
говорить об этом так же недопустимо, как о постельных игрищах, где у каждого свой
тайный опыт, своя срамная сноровка.
Слушая шихинские споры с друзьями, Кузьма Лаврентьевич лишь поводил головой,
словно что-то беспокоило его, тревожило, и в глазах проступала не то пустота, не то
настороженность. Он пересекал мелкими шагами террасу, спускался к флоксам и
пропадал. А вернувшись, долго молчал, глядя в пространство, и наконец, что-то
преодолев в себе, произносил:
- Не надо так... Плохо это.
- Что не надо? - переспрашивал Шихин, который к тому времени уже забывал, о
чем шла речь час назад.
- Эти разговоры... Все продолжается. Уходит, приходит... Нехорошо.
- Вы о чем, Кузьма Лаврентьевич?
- Непочтительный ты...
- Это плохо?
- Не знаю, - улыбался в сад Кузьма Лаврентьевич. - Плохо, когда знают...
- Вы думаете, все может повториться?
- Почему все... Каждый раз бывает по-разному... Было так, будет этак...
- Папа! - вмешивалась в разговор Валя. - Я помню, в тот поселок, в котором мы
жили, приходили колонны людей, они у меня и сейчас перед глазами стоят - темные,
бесконечные колонны понурых молчаливых людей... И все шли туда, в твою зону... А вот
чтобы уходили - не помню.
- Правильно, - кивнул Кузьма Лаврентьевич. - Так и было. Они не уходили.
- Куда же девались?
- Ну как куда... Кто куда... Умирали...
- Как, умирали? Почему?
- Почему люди умирают... По-разному... - старик неотрывно смотрел в
пространство, отрешенно улыбался и молчал.
- Их убивали? - прямо задал вопрос Шихин.
- Условия были не очень хорошие... Некоторые не выдерживали... Питание тоже...
Климат, неважный там был климат... Зима длинная, морозы... Одежка... Какая там
одежка... Так и получалось... Ну и, конечно, инструкции не позволяли возвращаться.
Старик встал, все с той же застывшей улыбкой вышел из-за стола. Скрипнула в сенях
доска под его тяжелыми ступнями, и все стихло. В это время шел сильный ночной дождь.
Где-то над Москвой погромыхивало, время от времени вспыхивали молнии, озаряя
мокрый сад резким синеватым светом. Возникали на мгновение крона дуба, кирпичная
дорожка, черная крыша рухнувшего сарая, и опять все тонуло в темноте.
- Кузьма Лаврентьевич! - кричал Шихин, но старик не откликался. Пришлось взять
фонарь и идти искать его, ощупывая все деревья. Наконец Шихин наткнулся на впалый
живот Кузьмы Лаврентьевича. - Пошли домой, - сказал он. - Холодно.
- Я ему говорю... Падай, ты убит... А он поднимается... Дескать, жив еще... Снова
говорю... Падай, дурак! Падай, ты убит! А он обхватил березку и раскачивается вместе с
ней. Тут уж наши приближаются, собаки лают, голоса, сучья трещат, стреляют... Я снова
- падай, мать твою... Ты убит! Падай и замри! А он стоит, смотрит на меня и ничего не
понимает... Улыбается.

- И что же дальше?
- Упал...
- Сам упал? Догадался? Сообразил?
- Не... Не сообразил... Да уж и поздно было соображать... Нас увидели... И он упал.
- Убитый?
- Да...
- Он что же, убежать хотел?
- Все хотели...
- Но кому-то удавалось?
- Не знаю... При мне нет... Может, потом... Но вряд ли... Некуда было бежать...
Болота, людей нет... Это уж если совсем кто умом тронется... А в своем уме не бежали...
Некуда.
При вспышке молнии Шихин увидел, что по морщинистому, улыбающемуся лицу
Кузьмы Лаврентьевича, как но памятнику, стекают струи дождя, косая челка прилипла ко
лбу, стриженый затылок старика казался бугристым, а тонкая шея - беспомощной и
обреченной.
Шихин взял старика за локоть и потащил к дому. Где-то рядом в землю вонзилась
сильная молния, и Шихин, не выпуская стариковского локтя, сжался в ожидании. Небо
грохнуло так, что погасли все остальные звуки, их словно прижало к земле. Кузьма
Лаврентьевич был слаб и послушен, дал уложить себя в кровать и тут же затих, подтянув
острые коленки к подбородку. Шихин набросил на него одеяло и выключил свет.
А как-то, вернувшись домой раньше времени и пройдя на кухню, Шихин увидел
старика за пустым и чистым столом. Кузьма Лаврентьевич сидел, улыбчиво уставившись в
пространство, а по репродуктору к нему обращалась Изабелла Юрьева и спрашивала
давним своим голосом, полным любви и печали:
- Саша, ты помнишь наши встречи? А вечер голубой? Взволнованные речи, хороший
мой, родной... Помнишь? Саша!
Шихин уже знал, что в молодости Кузьма Лаврентьевич стеснялся своего неказистого
имени и, знакомясь с женщинами, представлялся Александром. Это имя казалось ему
красивым, достойным, привлекательным для женского уха. И все знали его как
Александра, называли Сашей, это приятно волновало Кузьму. А потом что-то
переменилось в жизни и он попал в такие места, на такую работу, где все это потеряло
всякое значение, где его не знали ни как Сашу, ни как Кузьму, где и фамилию-то его
почти никто не знал, хватало одной должности - Начальник Режима.
- Саша, ты помнишь наши встречи? - из довоенных времен допытывалась
красавица Изабелла, и горло Кузьмы Лаврентьевича дергалось, глаза были красными, и по
щекам старика струились два еле заметных ручейка. - А вечер голубой, Саша? Хороший
мой, родной... - Казалось, Изабелла сама готова была разрыдаться над необратимостью
времени, над несостоявшейся судьбой.
Шихин тогда принес бутылку крепленого вина, может быть, даже портвейна, хотя по
нынешним временам в это трудно поверить. Кузьма Лаврентьевич выпил стакан,
рассеянно налил себе еще полстакана, глаза его стали печальнее и веселее, он даже нашел
в себе силы улыбнуться Шихину, и отличить его от врубелевского Пана действительно
стало невозможно. И хотя Изабелла продолжала выпытывать у старика подробности их
давней встречи, явно злоупотребляя нежным и обещающим голосом, Кузьма уже не
обращал на нее внимания. Он не привык придавать значения своим переживаниям, жизнь
убедила его, что это не самое главное, всегда найдется более существенное, за что
отвечаешь головой, всегда найдутся обязанности, для которых ты, собственно, и родился.
- Есть будешь? - спросил Кузьма Лаврентьевич, одним махом отвергая
домогательства Изабеллы и возвращаясь из далекого прошлого, куда он неосторожно
попал по собственной доверчивости, куда затащили неведомые силы, воспользовавшись
его одиночеством и беспомощностью в ту минуту.
- Да надо бы, - ответил Шихин. - А есть что?
- Найдем! - воскликнул Кузьма Лаврентьевич и, вскочив с редкой для него
живостью, принялся грохотать кастрюлями, крышками, банками, дверцами. И надо же -
нашел. Когда пришла Валя, они сидели по обе стороны большого деревянного стола,
между ними стояла пустая бутылка из-под портвейна, хотя сейчас мало кто вспомнит, что
это такое, стояла пустая тарелка, на которой, похоже, не так давно была яичница. А над
столом висел оранжевый абажур. Шихин купил его в небольшом магазинчике у
Белорусского вокзала, где продавались уцененные электротовары - надколотые светильники,
разношерстные хрусталинки для люстр, подставки без стекол и даже такой вот
абажур, который создатели его замышляли в виде роскошного спального торшера.
Нет уж того дома, разметало друзей, близкие люди стали чужими, но теплится где-то в
шихинских глубинах оранжевое окно, одно-единственное во всем доме. Зимней ночью,
осенней ветреной ночью, в весенних сумерках и в летней темноте светится окно
бревенчатой кухни. Там жизнь, голоса, мелькают тени на занавесках, его ждут, и уж
накрыт стол, и пар поднимается над картошкой, нарезан хлеб, он войдет, и оранжевый
круг объединит всех теплом и светом...






Начитавшись художественных произведений, насмотревшись талантливых передач,
наслушавшись своих учителей, к которым неизменно, вот уже многие годы хранит
настороженную опасливость, Автор искренне полагал, что понятие "друг" остается в силе,
несмотря на всевозможные сдвиги земной коры, социальные смещения, возвышение коголибо
или падение. И своему герою он внушил эти заблуждения, не предполагая даже, к
каким нравственным страданиям они приведут Дмитрия Алексеевича Шихина.

Узнав о том, что на него была написана анонимка и что сделал это, судя по всему,
близкий друг, с которым он безрассудно делился своими сомнениями, Шихин был попросту
вышиблен из колеи. И если кому-то показался беззаботным - ошибка. Да и кто в его
положении сможет остаться спокойным? Он не впадал в неистовство, ни от кого не
требовал признания и раскаяния, но было ему по-настоящему паршиво. И, бродя по саду,
поднимаясь на чердак, забираясь под пол или поднимая стакан с красным грузинским
вином, он все время прикидывал - кто? Сам того не замечая, Шихин стал сдержаннее.
Если раньше он общался с друзьями посредством радостных криков, шуток, розыгрышей,
то теперь для всего этого вроде и не было оснований, более того, звучало бы бестактно,
будто он обрадовался, что в их кругу завелась, простите, сволочь. Надеюсь, никто не
упрекнет Автора, назвавшего анонимщика сволочью? Хотя, конечно, крамола здесь есть,
поскольку анонимщики ныне вроде как на государственной службе, в газетах пишут об их
вкладе в правосудие, в борьбу с преступностью, в утверждение нашей нравственности...
Опечалился Шихин, опечалился.
Что ж, значит, редко его били под дых, значит, слишком везло ему с друзьями, если
только на четвертом десятке познал он подлость в столь чистом виде. Автор мог бы
пожалеть Шихина, найти ему нечто утешительное, но не стал этого делать. Он и сам
прошел через подобное, и обстоятельства были куда безысходнее. Отверг Автор
неуместную жалостливость и решил до конца протащить Шихина по ухабам предательства.
Без этого трудно идти дальше, расти и мужать. Это ведь не последнее
испытание, они еще будут и у Шихина, и у всех нас, куда деваться. Через многое еще
придется пройти, да что там придется, мы постоянно продираемся через болота неудач и
невезения, опираясь на редкие кочки поддержки, проваливаясь в трясину злорадства,
выкарабкиваясь на твердь здоровых отношений, переводя дух на зыбком пятачке порядочности,
и снова устремляемся вперед, зная, что не допрыгнуть до надежного берега, что
опять провалимся по уши и, дай Бог, дотянуться до корня, до ветки, до пучка травы, чтобы
вцепиться и продержаться, еще немного продержаться, самую малость - авось
проснемся, авось все это сон и кто-то догадается ткнуть в бок, ужаснувшись
душераздирающим нашим стонам... Как это было с Автором прошлой ночью. А все-таки
выкарабкался. Последнее воспоминание перед пробуждением - на чистую воду вынесло
мощное упругое течение...
"Кто? - думал Шихин. - Кто мог это сделать по складу ума своего и нутра, у кого
были причины, у кого - необходимость?"
И произошло то, что и должно было произойти, - чем дольше Шихин прикидывал,
тем больше возникало в его смятенном уме воспоминаний, сопоставлений, подозрений...
Он ужаснулся тому, что можно, оказывается, подозревать каждого. Шихина втягивало в
подозрения, как в какую-то черную дыру, он сопротивлялся из последних сил, находил
оправдания для поступков и слов своих друзей, но память подсовывала все новые
воспоминания, и Шихин терялся среди нагромождений случайных слов, странных
поступков, необъяснимых обстоятельств. Он, оказывается, помнил самые невинные
прегрешения своих друзей, оплошности, смешные злодейства и милые мерзости. А
казалось - забылось начисто, ушло из памяти, ушло и растворилось в бескрайнем
пространстве прошлого.
Ан нет!
Все вспомнилось.
И Шихин пришел в ужас от собственной испорченности. Разве можно помнить
подобное?! Да это само по себе подло! Но проходило какое-то время, и он, отбросив
подозрения, снова возвращался к ним, и опять беспомощно барахтался в воспоминаниях,
и не мог ответить себе - с болью ли, с наслаждением? Так бывает, когда расковыриваешь
поджившую рану, отдирая от нее полоски мертвой кожи, запекшиеся корочки, пока не
увидишь просачивающуюся капельку живой крови. Рана уже не болит, осталось только
воспоминание о боли и непреодолимое желание трогать и трогать ее, зная, что настоящая
боль где-то рядом.
Потом вскипало возмущение - почему кто-то вообще берется судить о нем,
вмешиваться в его жизнь, в его судьбу?! Почему кто-то, зная, что само письмо есть
подлость, отправляет его дальше, возводя в ранг документа, уличающего доказательства, в
орудие расправы наконец?!
Кто и по какому праву узаконил все это?
Зачем?
Ведь получается, что подлость не обрывается на самом написании доноса, она
продолжается, и каждый, кто его читает, кто ставит свои подписи, даты, штампы, тоже
участвует в подлости... Что же выходит... Достаточно сделать маленькую пакость, и она
катится вниз, вызывая лавину из подозрений, обвинений, уличений... И эта лавина
настигает человека, сбивает с ног, выворачивает руки, ломает хребет и наконец погребает
под собой на веки вечные... А тот, бросивший в почтовый ящик маленькое письмишко в
стандартном конвертике, знает об опасности схода лавин? Наверняка знает, на лавину он
и надеется. Значит, он хотел увидеть меня погребенным?
И добился... И пришел... И он здесь?
Шихин с изумлением огляделся по сторонам. Сад был спокоен. Вызывающе и свежо
светились флоксы у крыльца. На верхней ступеньке лежал Шаман, устав от иг-рищ.
Матовые стволы берез излучали чистоту и честность. Несколько елей у забора темнели
таинственно и обреченно - к Новому году их срежут ночью какие-то пьяные идиоты и
продадут у гастронома по трояку за штуку.
И еще сад был наполнен голосами - это Шихин ощутил как-то непривычно остро.
Негромко переговаривался Анфертьев со Светой, орала, ошалев от безнадежности,
Федулова, проникновенно говорил Игореша, иногда взвивался шутливый смех Селены,
сипел, отчи

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.