Жанр: Классика
Полное собрание сочинений с критикой
...ачев, увидя в толпе Акулину Памфиловну, погрозил
пальцем и мигнул значительно; потом сел в кибитку, велел ехать в Берду, и когда
лошади тронулись, то он еще раз высунулся из кибитки и закричал мне: "Прощай,
ваше благородие! Авось увидимся когда-нибудь". - Мы точно с ним увиделись, но в
каких обстоятельствах!..
Пугачев уехал. Я долго смотрел на белую степь, по которой неслась его тройка.
Народ разошелся. Швабрин скрылся. Я воротился в дом священника. Все было готово
к нашему отъезду; я не хотел более медлить. Добро наше все было уложено в старую
комендантскую повозку. Ямщики мигом заложили лошадей. Марья Ивановна пошла
проститься с могилами своих родителей, похороненных за церковью. Я хотел ее
проводить, но она просила меня оставить ее одну. Через несколько минут она
воротилась, обливаясь молча тихими слезами. Повозка была подана. Отец Герасим и
жена его вышли на крыльцо. Мы сели в кибитку втроем: Марья Ивановна с Палашей и
я. Савельич забрался на облучок. "Прощай, Марья Ивановна, моя голубушка!
прощайте, Петр Андреич, сокол наш ясный!" - говорила добрая попадья. -
"Счастливый путь, и дай бог вам обоим счастия!" Мы поехали. У окошка
комендантского дома я увидел стоящего Швабрина. Лицо его изображало мрачную
злобу. Я не хотел торжествовать над уничтоженным врагом, и обратил глаза в
другую сторону. Наконец мы выехали из крепостных ворот и навек оставили
Белогорскую крепость.
ГЛАВА XIII.
АРЕСТ.
Не гневайтесь, сударь: по долгу моему
Я должен сей же час отправить вас в тюрьму.
- Извольте, я готов; но я в такой надежде,
Что дело объяснить дозволите мне прежде.
Княжнин.
Соединенный так нечаянно с милой девушкою, о которой еще утром я так
мучительно беспокоился, я не верил самому себе и воображал, что все со мною
случившееся было пустое сновидение. Марья Ивановна глядела с задумчивостию то на
меня, то на дорогу, и, казалось, не успела еще опомниться и придти в себя. Мы
молчали. Сердца наши слишком были утомлены. Неприметным образом часа через два
очутились мы в ближней крепости, также подвластной Пугачеву. Здесь мы переменили
лошадей. По скорости, с каковой их запрягали, по торопливой услужливости
брадатого казака, поставленного Пугачевым в коменданты, я увидел, что, благодаря
болтливости ямщика, нас привезшего, меня принимали как придворного временщика.
Мы отправились далее. Стало смеркаться. Мы приближились к городку, где, по
словам бородатого коменданта, находился сильный отряд, идущий на соединение к
самозванцу. Мы были остановлены караульными. На вопрос: кто едет? ямщик отвечал
громогласно: "Государев кум со своею хозяюшкою". Вдруг толпа гусаров окружила
нас с ужасною бранью. "Выходи, бесов кум!" - сказал мне усастый вахмистр. - "Вот
ужо тебе будет баня, и с твоею хозяюшкою!"
Я вышел из кибитки и требовал, чтоб отвели меня к их начальнику. Увидя
офицера, солдаты прекратили брань. Вахмистр повел меня к маиору. Савельич от
меня не отставал, поговаривая про себя: "Вот тебе и государев кум! Из огня да в
полымя... Господи владыко! чем это все кончится?" Кибитка шагом поехала за нами.
Через пять минут мы пришли к домику, ярко освещенному. Вахмистр оставил меня
при карауле и пошел обо мне доложить. Он тотчас же воротился, объявив мне, что
его высокоблагородию некогда меня принять, а что он велел отвести меня в острог,
а хозяюшку к себе привести.
- Что это значит?- закричал я в бешенстве.- Да разве он с ума сошел?
"Не могу знать, ваше благородие", - отвечал вахмистр. - "Только его
высокоблагородие приказал ваше благородие отвести в острог, а ее благородие
приказано привести к его высокоблагородию, ваше благородие!"
Я бросился на крыльцо. Караульные не думали меня удерживать, и я прямо вбежал
в комнату, где человек шесть гусарских офицеров играли в банк. Маиор метал.
Каково было мое изумление, когда, взглянув на него, узнал я Ивана Ивановича
Зурина, некогда обыгравшего меня в Симбирском трактире!
- Возможно ли? - вскричал я. - Иван Иваныч! ты ли?
"Ба, ба, ба, Петр Андреич! Какими судьбами? Откуда ты? Здорово, брат. Не
хочешь ли поставить карточку?"
- Благодарен. Прикажи-ка лучше отвести мне квартиру. ё
"Какую тебе квартиру? Оставайся у меня".
- Не могу: я не один.
"Ну, подавай сюда и товарища".
- Я не с товарищем; я... с дамою.
"С дамою! Где же ты ее подцепил? Эге, брат!" (При сих словах Зурин засвистел
так выразительно, что все захохотали, а я совершенно смутился.)
"Ну" - продолжал Зурин: - "так и быть. Будет тебе квартира. А жаль... Мы бы
попировали по-старинному... Гей! малой! Да что ж сюда не ведут кумушку-то
Пугачева? или она упрямится? Сказать ей, чтоб она не боялась: барин-де
прекрасный; ничем не обидит, да хорошенько ее в шею".
- Что ты это? - сказал я Зурину. - Какая кумушка Пугачева? Это дочь покойного
капитана Миронова. Я вывез ее из плена и теперь провожаю до деревни батюшкиной,
где и оставлю ее.
"Как! Так это о тебе мне сейчас докладывали? Помилуй! что ж это значит?"
- После все расскажу. А теперь, ради бога, успокой бедную девушку, которую
гусары твои перепугали.
Зурин тотчас распорядился. Он сам вышел на улицу извиняться перед Марьей
Ивановной в невольном недоразумении, и приказал вахмистру отвести ей лучшую
квартиру в городе. Я остался ночевать у него.
Мы отужинали, и когда остались вдвоем, я рассказал ему свои похождения. Зурин
слушал меня с большим вниманием. Когда я кончил, он покачал головою и сказал:
"Все это, брат, хорошо; одно не хорошо; зачем тебя черт несет жениться? Я,
честный офицер, не захочу тебя обманывать: поверь же ты мне, что женитьба блажь.
Ну, куда тебе возиться с женою да няньчиться с ребятишками? Эй, плюнь.
Послушайся меня: развяжись ты с капитанскою дочкой. Дорога в Симбирск мною
очищена и безопасна. Отправь ее завтра ж одну к родителям твоим; а сам оставайся
у меня в отряде. В Оренбург возвращаться тебе не за чем. Попадешься опять в руки
бунтовщикам, так вряд ли от них еще раз отделаешься. Таким образом любовная дурь
пройдет сама собою, и все будет ладно".
Хотя я не совсем был с ним согласен, однако ж чувствовал, что долг чести
требовал моего присутствия в войске императрицы. Я решился последовать совету
Зурина: отправить Марью Ивановну в деревню и остаться в его отряде.
Савельич явился меня раздевать; я объявил ему, чтоб на другой же день готов он
был ехать в дорогу с Марьей Ивановной. Он было заупрямился. "Что ты, сударь? Как
же я тебя-то покину? Кто за тобою будет ходить? Что скажут родители твои?"
Зная упрямство дядьки моего, я вознамерился убедить его лаской и искренностию.
- Друг ты мой, Архип Савельич! - сказал я ему. - Не откажи, будь мне
благодетелем; в прислуге здесь я нуждаться не стану, а не буду спокоен, если
Марья Ивановна поедет в дорогу без тебя. Служа ей, служишь ты и мне, потому что
я твердо решился, как скоро обстоятельства дозволят, жениться на ней.
Тут Савельич сплеснул руками с видом изумления неописанного. "Жениться!" -
повторил он. - "Дитя хочет жениться! А что скажет батюшка, а матушка-то, что
подумает?"
- Согласятся, верно согласятся, - отвечал я, - когда узнают Марью Ивановну. Я
надеюсь и на тебя. Батюшка и матушка тебе верят: ты будешь за нас ходатаем, не
так ли?
Старик был тронут. "Ох, батюшка ты мой Петр Андреич!" - отвечал он. - ёХоть
раненько задумал ты жениться, да зато Марья Ивановна такая добрая барышня, что
грех и пропустить оказию. Ин быть по-твоему! Провожу ее, ангела божия, и рабски
буду доносить твоим родителям, что такой невесте не надобно и приданого".
Я благодарил Савельича и лег спать в одной комнате с Зуриным. Разгоряченный и
взволнованный, я разболтался. Зурин сначала со мною разговаривал охотно; но
мало-по-малу слова его стали реже и бессвязнее; наконец, вместо ответа на какойто
запрос, он захрапел и присвистнул. Я замолчал и вскоре последовал его
примеру.
На другой день утром пришел я к Марье Ивановне. Я сообщил ей свои
предположения. Она признала их благоразумие и тотчас со мною согласилась. Отряд
Зурина должен был выступить из города в тот же день. Нечего было медлить. Я тут
же расстался с Марьей Ивановной, поручив ее Савельичу и дав ей письмо к моим
родителям. Марья Ивановна заплакала. "Прощайте, Петр Андреич!" - сказала она
тихим голосом. - "Придется ли нам увидаться или нет, бог один это знает; но век
не забуду вас; до могилы ты один останешься в моем сердце". Я ничего не мог
отвечать. Люди нас, окружали. Я не хотел при них предаваться чувствам, которые
меня волновали. Наконец она уехала. Я возвратился к Зурину, грустен и молчалив.
Он хотел меня развеселить; я думал себя рассеять: мы провели день шумно и буйно,
и вечером выступили в поход.
Это было в конце февраля. Зима, затруднявшая военные распоряжения, проходила,
и наши генералы готовились к дружному содействию. Пугачев все еще стоял под
Оренбургом. Между тем около его отряды соединялись и со всех сторон приближались
к злодейскому гнезду. Бунтующие деревни, при виде наших войск, приходили в
повиновение; шайки разбойников везде бежали от нас, и все предвещало скорое и
благополучное окончание.
Вскоре князь Голицын, под крепостию Татищевой, разбил Пугачева, рассеял его
толпы, освободил Оренбург, и, казалось, нанес бунту последний и решительный
удар. Зурин был в то время отряжен противу шайки мятежных башкирцев, которые
рассеялись прежде нежели мы их увидали. Весна осадила нас в татарской деревушке.
Речки разлились, и дороги стали непроходимы. Мы утешались в нашем бездействии
мыслию о скором прекращении скучной и мелочной войны с разбойниками и дикарями.
Но Пугачев не был пойман. Он явился на Сибирских заводах, собрал там новые
шайки и опять начал злодействовать. Слух о его успехах снова распространился. Мы
узнали о разорении Сибирских крепостей. Вскоре весть о взятии Казани и о походе
самозванца на Москву встревожила начальников войск, беспечно дремавших в надежде
на бессилие презренного бунтовщика. Зурин получил повеление переправиться через
Волгу. (9)
Не стану описывать нашего похода и окончания войны. Скажу коротко, что
бедствие доходило до крайности. Мы проходили через селения разоренные
бунтовщиками и поневоле отбирали у бедных жителей то, что успели они спасти.
Правление было повсюду прекращено: помещики укрывались по лесам. Шайки
разбойников злодействовали повсюду; начальники отдельных отрядов самовластно
наказывали и миловали; состояние всего обширного края, где свирепствовал пожар,
было ужасно... Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!
Пугачев бежал, преследуемый Иваном Ивановичем Михельсоном. Вскоре узнали мы о
совершенном его разбитии. Наконец Зурин получил известие о поимке самозванца, а
вместе с тем и повеление остановиться. Война была кончена. Наконец мне можно
было ехать к моим родителям! Мысль их обнять, увидеть Марью Ивановну, от которой
не имел я никакого известия, одушевляла меня восторгом. Я прыгал как ребенок.
Зурин смеялся и говорил, пожимая плечами: "Нет, тебе не сдобровать! Женишься -
ни за что пропадешь!"
Но между тем странное чувство отравляло мою радость: мысль о злодее,
обрызганном кровию стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила
меня поневоле: Емеля, Емеля! - думал я с досадою; - зачем не наткнулся ты на
штык, или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы ты придумать. Что
прикажете делать? Мысль о нем неразлучна была во мне с мыслию о пощаде, данной
мне им в одну из ужасных минут его жизни, и об избавлении моей невесты из рук
гнусного Швабрина.
Зурин дал мне отпуск. Через несколько дней должен я был опять очутиться
посреди моего семейства, увидеть опять мою Марью Ивановну... Вдруг неожиданная
гроза меня поразила.
В день, назначенный для выезда, в самую ту минуту, когда готовился я пуститься в
дорогу, Зурин вошел ко мне в избу, держа в руках бумагу, с видом чрезвычайно
озабоченным. Что-то кольнуло меня в сердце. Я испугался, сам не зная чего. Он
выслал моего деньщика, и объявил, что имеет до меня дело. - Что такое? - спросил
я с беспокойством. - "Маленькая неприятность", - отвечал он, подавая мне бумагу.
- "Прочитай, что сейчас я получил". Я стал ее читать: это был секретный приказ
ко всем отдельным начальникам арестовать меня, где бы ни попался, и немедленно
отправить под караулом в Казань в Следственную Комиссию, учрежденную по делу
Пугачева.
Бумага чуть не выпала из моих рук. "Делать нечего!" - сказал Зурин. - "Долг
мой повиноваться приказу. Вероятно, слух о твоих дружеских путешествиях с
Пугачевым как-нибудь да дошел до правительства. Надеюсь, что дело не будет иметь
никаких последствий и что ты оправдаешься перед комиссией. Не унывай и
отправляйся". Совесть моя была чиста; я суда не боялся; но мысль отсрочить
минуту сладкого свидания, может быть, на несколько еще месяцев - устрашала меня.
Тележка была готова. Зурин дружески со мною простился. Меня посадили в тележку.
Со мною сели два гусара с саблями наголо, и я поехал по большой дороге.
СУД.
Мирская молва -
Морская волна.
Пословица.
Я был уверен, что виною всему было самовольное мое отсутствие из Оренбурга. Я
легко мог оправдаться: наездничество не только никогда не было запрещено, но еще
всеми силами было ободряемо. Я мог быть обвинен в излишней запальчивости, а не в
ослушании. Но приятельские сношения мои с Пугачевым могли быть доказаны
множеством свидетелей и должны были казаться по крайней мере весьма
подозрительными. Во всю дорогу размышлял я о допросах, меня ожидающих, обдумывал
свои ответы, и решился перед судом объявить сущую правду, полагая сей способ
оправдания самым простым, а вместе и самым надежным.
Я приехал в Казань, опустошенную и погорелую. По улицам, наместо домов, лежали
груды углей и торчали закоптелые стены без крыш и окон. Таков был след,
оставленный Пугачевым! Меня привезли в крепость, уцелевшую посереди сгоревшего
города. Гусары сдали меня караульному офицеру. Он велел кликнуть кузнеца. Надели
мне на ноги цепь и заковали ее наглухо. Потом отвели меня в тюрьму и оставили
одного в тесной и темной канурке, с одними голыми стенами и с окошечком,
загороженым железною решеткою.
Таковое начало не предвещало мне ничего доброго. Однако ж я не терял ни
бодрости, ни надежды. Я прибегнул к утешению всех скорбящих и, впервые вкусив
сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца, спокойно
заснул, не заботясь о том, что со мною будет.
На другой день тюремный сторож меня разбудил, с объявлением, что меня требуют
в комиссию. Два солдата повели меня через двор в комендантской дом, остановились
в передней и впустили одного во внутренние комнаты.
Я вошел в залу довольно обширную. За столом, покрытым бумагами, сидели два
человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой гвардейский
капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и свободный в
обращении. У окошка за особым столом сидел секретарь с пером за ухом, наклонясь
над бумагою, готовый записывать мои показания. Начался допрос. Меня спросили о
моем имени и звании. Генерал осведомился, не сын ли я Андрея Петровича Гринева?
И на ответ мой возразил сурово: "Жаль, что такой почтенный человек имеет такого
недостойного сына!" Я спокойно отвечал, что каковы бы ни были обвинения,
тяготеющие на мне, я надеюсь их рассеять чистосердечным объяснением истины.
Уверенность моя ему не понравилась. "Ты, брат, востер", - сказал он мне
нахмурясь; - "но видали мы и не таких!"
Тогда молодой человек спросил меня: по какому случаю и в какое время вошел я в
службу к Пугачеву и по каким поручениям был я им употреблен?
Я отвечал с негодованием, что я, как офицер и дворянин, ни в какую службу к
Пугачеву вступать и никаких поручений от него принять не мог.
"Каким же образом", возразил мой допросчик, дворянин и офицер один пощажен
самозванцем, между тем как все его товарищи злодейски умерщвлены? Каким образом
этот самый офицер и дворянин дружески пирует с бунтовщиками, принимает от
главного злодея подарки, шубу, лошадь и полтину денег? Отчего произошла такая
странная дружба и на чем она основана, если не на измене, или по крайней мере на
гнусном и преступном малодушии?"
Я был глубоко оскорблен словами гвардейского офицера, и с жаром начал свое
оправдание. Я рассказал, как началось мое знакомство с Пугачевым в степи, во
время бурана как при взятии Белогорской крепости он меня узнал и пощадил. Я
сказал, что тулуп и лошадь, правда, не посовестился я принять от самозванца; но
что Белогорскую крепость защищал я противу злодея до последней крайности.
Наконец я сослался и на моего генерала, который мог засвидетельствовать мое
усердие во время бедственной оренбургской осады.
Строгий старик взял со стола открытое письмо и стал читать его вслух:
"На запрос вашего превосходительства косательно прапорщика Гринева, якобы
замешанного в нынешнем смятении, и вошедшего в сношения с злодеем, службою
недозволенные и долгу присяги противные, объяснить имею честь: оный прапорщик
Гринев находился на службе в Оренбурге от начала октября прошлого 1773 года до
24 февраля нынешнего года, в которое число он из города отлучился, и с той поры
уже в команду мою не являлся. А слышно от перебежчиков, что он был у Пугачева в
слободе и с ним вместе ездил в Белогорскую крепость, в коей прежде находился он
на службе; что касается до его поведения, то я могу..." Тут он прервал свое
чтение, и сказал мне сурово: "Что ты теперь скажешь себе в оправдание?"
Я хотел было продолжать, как начал, и объяснить мою связь с Марьей Ивановной
так же искренно, как и все прочее. Но вдруг почувствовал непреодолимое
отвращение. Мне пришло в голову, что если назову ее, то комиссия потребует ее к
ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными изветами злодеев, и ее самую
привести на очную с ними ставку - эта ужасная мысль так меня поразила, что я
замялся и спутался.
Судьи мои, начинавшие, казалось, выслушивать ответы мои с некоторою
благосклонностию, были снова предубеждены противу меня при виде моего смущения.
Гвардейский офицер потребовал, чтоб меня поставили на очную ставку с главным
доносителем. Генерал велел кликнуть вчерашнего злодея. Я с живостию обратился к
дверям, ожидая появления своего обвинителя. Через несколько минут загремели
цепи, двери отворились, и вошел - Швабрин. Я изумился его перемене. Он был
ужасно худ и бледен. Волоса его, недавно черные как смоль, совершенно поседели
длинная борода была всклокочена. Он повторил обвинения свои слабым, но смелым
голосом. По его словам, я отряжен был от Пугачева в Оренбург шпионом; ежедневно
выезжал на перестрелки, дабы передавать письменные известия о всем, что делалось
в городе; что наконец явно передался самозванцу, разъезжал с ним из крепости в
крепость, стараясь всячески губить своих товарищей-изменников, дабы занимать их
места и пользоваться наградами, раздаваемыми от самозванца. - Я выслушал его
молча и был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным
злодеем, оттого ли, что самолюбие его страдало при мысли о той, которая отвергла
его с презрением; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства,
которое и меня заставляло молчать, - как бы то ни было, имя дочери Белогорского
коменданта не было произнесено в присутствии комиссии. Я утвердился еще более в
моем намерении, и когда судьи спросили: чем могу опровергнуть показания
Швабрина, я отвечал, что держусь первого своего объяснения и ничего другого в
оправдание себе сказать не могу. Генерал велел нас вывести. Мы вышли вместе. Я
спокойно взглянул на Швабрина, но не сказал ему ни слова. Он усмехнулся злобной
усмешкою и, приподняв свои цепи, опередил меня и ускорил свои шаги. Меня опять
отвели в тюрьму и с тех пор уже к допросу не требовали.
Я не был свидетелем всему, о чем остается мне уведомить читателя; но я так
часто слыхал о том рассказы, что малейшие подробности врезались в мою память и
что мне кажется, будто бы я тут же невидимо присутствовал.
Марья Ивановна принята была моими родителями с тем искренним радушием, которое
отличало людей старого века. Они видели благодать божию в том, что имели случай
приютить и обласкать бедную сироту. Вскоре они к ней искренно привязались,
потому что нельзя было ее узнать и не полюбить. Моя любовь уже не казалась
батюшке пустою блажью; а матушка только того и желала, чтоб ее Петруша женился
на милой капитанской дочке.
Слух о моем аресте поразил все мое семейство. Марья Ивановна так просто
рассказала моим родителям о странном знакомстве моем с Пугачевым, что оно не
только не беспокоило их, но еще заставляло часто смеяться от чистого сердца.
Батюшка не хотел верить, чтобы я мог быть замешан в гнусном бунте, коего цель
была ниспровержение престола и истребление дворянского рода. Он строго допросил
Савельича. Дядька не утаил, что барин бывал в гостях у Емельки Пугачева, и чтоде
злодей его таки жаловал; но клялся, что ни о какой измене он и не слыхивал.
Старики успокоились и с нетерпением стали ждать благоприятных вестей. Марья
Ивановна сильно была встревожена, но молчала, ибо в высшей степени была одарена
скромностию и осторожностию.
Прошло несколько недель... Вдруг батюшка получает из Петербурга письмо от
нашего родственника князя Б**. Князь писал ему обо мне. После обыкновенного
приступа, он объявлял ему, что подозрения насчет участия моего в замыслах
бунтовщиков к несчастию оказались слишком основательными, что примерная казнь
должна была бы меня постигнуть, но что государыня, из уважения к заслугам и
преклонным летам отца, решилась помиловать преступного сына и, избавляя его от
позорной казни, повелела только сослать в отдаленный край Сибири на вечное
поселение.
Сей неожиданный удар едва не убил отца моего. Он лишился обыкновенной своей
твердости, и горесть его (обыкновенно немая) изливалась в горьких жалобах.
"Как!" - повторял он, выходя из себя. - "Сын мой участвовал в замыслах Пугачева!
Боже праведный, до чего я дожил! Государыня избавляет его от казни! От этого
разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая
то, что почитал святынею своей совести; отец мой пострадал вместе с Волынским и
Хрущевым. Но дворянину изменить своей присяге, соединиться с разбойниками, с
убийцами, с беглыми холопьями!.. Стыд и срам нашему роду!.." Испуганная его
отчаянием матушка не смела при нем плакать и старалась возвратить ему бодрость,
говоря о неверности молвы, о шаткости людского мнения. Отец мой был неутешен.
Марья Ивановна мучилась более всех. Будучи уверена, что я мог оправдаться,
когда бы только захотел, она догадывалась об истине и почитала себя виновницею
моего несчастия. Она скрывала от всех свои слезы и страдания, и между тем
непрестанно думала о средствах, как бы меня спасти.
Однажды вечером батюшка сидел на диване, перевертывая листы Придворного
Календаря; но мысли его были далеко, и чтение не производило над ним
обыкновенного своего действия. Он насвистывал старинный марш. Матушка молча
вязала шерстяную фуфайку и слезы изредко капали на ее работу. Вдруг Марья
Ивановна, Тут же сидевшая за работой, объявила, что необходимость ее заставляет
ехать в Петербург, и что она просит дать ей способ отправиться. Матушка очень
огорчилась. "Зачем тебе в Петербург?" - сказала она. - "Неужто, Марья Ивановна,
хочешь и ты нас покинуть?" Марья Ивановна отвечала, что вся будущая судьба ее
зависит от этого путешествия, что она едет искать покровительства и помощи у
сильных людей, как дочь человека, пострадавшего за свою верность.
Отец мой потупил голову: всякое слово, напоминающее мнимое преступление сына,
было ему тягостно и казалось колким упреком. "Поезжай, матушка!" - сказал он ей
со вздохом. - "Мы твоему счастию помехи сделать не хотим. Дай бог тебе в женихи
доброго человека, не ошельмованного изменника". Он встал и вышел из комнаты.
Марья Ивановна, оставшись наедине с матушкою, отчасти объяснила ей свои
предположения. Матушка со слезами обняла ее и молила бога о благополучном конце
замышленного дела. Марью Ивановну снарядили, и через несколько дней она
отправилась в дорогу с верной Палашей и с верным Савельичем, который,
насильственно разлученный со мною, утешался по крайней мере мыслию, что служит
нареченной моей невесте.
Марья Ивановна благополучно прибыла в Софию и, узнав на почтовом дворе, что
Двор находился в то время в Царском Селе, решилась тут остановиться. Ей отвели
уголок за перегородкой. Жена смотрителя тотчас с нею разговорилась, объявила,
что она племянница придворного истопника, и посвятила ее во все таинства
придворной жизни. Она рассказала, в котором часу государыня обыкновенно
просыпалась, кушала кофей, прогуливалась; какие вельможи находились в то время
при ней; что изволила она вчерашний день говорить у себя за столом, кого
принимала вечером, - словом, разговор Анны Власьевны стоил нескольких страниц
исторических записок и был бы драгоценен для потомства. Марья Ивановна слушала
ее со вниманием. Они пошли в сад. Анна Власьевна рассказала историю каждой аллеи
и каждого мостика, и, нагулявшись, они возвратились на станцию очень довольные
друг другом.
На другой день рано утром Марья Ивановна проснулась, оделась и тихонько пошла
в сад. Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под
свежим дыханием осени. Широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся лебеди важно
выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла около прекрасного
луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра
Александровича Румянцева. Вдруг белая собачка английской породы залаяла и
побежала ей навстречу Марья Ивановна испугалась и остановилась. В эту самую
минуту раздался приятный женский голос: "Не бойтесь, она не укусит". И Марья
Ивановна увидела даму, сидевшую на скамейке противу памятника. Марья Ивановна
села на другом конце скамейки. Дама пристально на нее с
...Поділитися у соцмережах