Жанр: Классика
Смех и горе
..., - говорю, - тебе нужно?"
"Батюшка, ваше благородие, - шепчет, - пожалуйте!., примите!.." - и с
этим словом сует мне что-то в руку.
"Это, - спрашиваю, - что такое?"
"Полтина серебра, извольте принять... полтину серебра"..
"За что же ты, дурак, даешь мне эту полтину серебра?"
"Не мешайте, батюшка, божьему старику помирать".
"Ты кто ему доводишься?"
"Сын, - говорит, - батюшка, родной сын это батька мой родной:
помилосердуйте, не мешайте ему помирать".
А тут, гляжу, из сеней лезет бабенка, такая старушенция, совсем
кикимора, вся с сверчка, плачет и шамшит:
"Батюшка, не мешай ты ему, моему голубчику, помирать-то! Мы за тебя
бога помолим".
Что же, думаю, за что мне добрым людям перечить! Тот сам хочет
помирать, родные тоже хотят, чтоб он умер, а мне это не стоит ни одного
гроша: выплеснул слабительное.
"Помирайте, - говорю, - себе с богом хоть все".
Они это отменно восчувствовали и даже за самую околицу меня провожали с
благодарностию.
Спрашиваю дорогою:
"Что же, наследства, что ли, мол, ждете от старика-то?"
"Нет, - говорят, - батюшка, какое наследство: мы бедные, да уж он
совсем в путь-то собрался... и причастился, теперь ему уж больно охота
помереть".
Только что за околицу я вышел, гляжу, мальчишка бежит.
"Тятя, - кричит, - дедушка протянулся".
И все заголосили:
"Один ты, мол, у нас только и был!"
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ
- А все же, - говорю, - этот случай нимало не приводит нас ни к какому
заключению о том, как избавить народ от его болезней и безвременной смерти.
- Я вам мое мнение сказал, - отвечал лекарь. - Я себе давно решил, что
все хлопоты об устройстве врачебной части в селениях ни к чему не поведут,
кроме обременения крестьян, и давно перестал об этом думать, а думаю о
лечении народа от глупости, об устройстве хорошей, настоящей школы,
сообразной вкусам народа и настоящей потребности, то есть чтобы все эти
гуманные принципы педагогии прочь, а завести школы, соответственные нравам
народа, спартанские, с бойлом.
- Вы хотите бить?
- А непременно-с это и народу понравится, да и характеры будут
воспитываться сильнее, реальнее и злее. Так мы вернее к чему-нибудь доспеем,
чем с этими небитыми фалалеями, которые теперь изо всех новых школ выходят.
Я, при первых деньгах, открою первый "образцовый пансион", где не будет
никакой поблажки. Я это уже зрело обдумал и даже, если не воспретит мне
правительство, сделаю вывеску: "Новое воспитательное заведение с бойлом" а
по желанию родителей, даже будут жестоко бить, и вы увидите, что я, наконец,
создам тип новых людей - тип, желая достичь которого наши ученые и
литературные слепыши от него только удаляются. Доказательство налицо: теперь
все, что моложе сорока лет, уже все скверно, все размягчено и распарено
теплым слоем гуманного обращения. Таким людишкам нужны выгоды буржуазной
жизни, и они на своих ребрах кола не переломят а без этого ничего не будет.
- Ну, а об устройстве врачебной-то части... мы так ни к чему и не
приблизились.
- Да и не к чему приближаться я вам сказал и, кажется, доказал, что
это вовсе не нужно.
- Простите, - говорю, - пожалуйста но тогда позволительно спросить
вас: зачем же, по-вашему, сами врачи?
- А для нескольких потребностей: для собственного пропитания, для
административного декорума, для уничтожения стыда у женщин, для истощения
карманов у богачей и для вскрытия умирающих от холода, голода и глупости.
Нет, вижу, что с этого барина, видно, уж взятки гладки, да он вдобавок
и говорить со мною больше не хочет: встал и стоит, как воткнутый гвоздь, а
приставать к нему не безопасно: или в. дверь толкнет, или по меньшей мере
как-нибудь некрасиво обзовет.
- Не посоветуете ли, - спрашиваю, - по крайности, к кому бы мне
обратиться: не занимает ли этот вопрос кого-нибудь другого, не имеет ли с
ним еще кто-нибудь знакомства, от кого бы можно было получить другие
соображения.
- Толкнитесь, - говорит, - к смотрителю уездного училища: он здесь
девкам с лица веснушки сводит и зубы заговаривает, также и от лихорадки
какие-то записки дает и к протопопу можете зайти, он по лечебнику
Каменецкого лечит. У него в самом деле врачебной практики даже больше, чем у
меня: я только мертвых режу, да и то не поспеваю вот и теперь сейчас надо
ехать.
- Извините, - говорю, - еще один вопрос: а акушерка здешняя знает
деревенский быт?
- Нет, к ней не ходите: ее в деревни не берут она только офицерам,
которые стоят с полком, деньги под залог дает да скворцов учит говорить и
продает их купцам. Вот становой у нас был Васильев, тот, может быть, и мог
бы вам что-нибудь сказать, он в душевных болезных подавал утешение, умел
уговаривать терпеть, - но и его, на ваше несчастие, вчерашний день взяли и
увезли в губернский город.
- Как, - говорю, - Васильева-то увезли! За что же это? Я его знаю -
казалось, такой прекрасный человек...
- Ну, прекрасный не прекрасный, а был человек очень пригодный досужным
людям для развлечения, а взяли его по доносу благочинного, что он будто бы
хотел бежать в Турцию и переменить там веру. Я ему предлагал принять его в
самую толерантную веру - в безверие, но он не соглашался, боялся, что будет
чувствовать себя несвободным от необходимости объяснять свои движения
причинами, зависящими от молекул и нервных центров, - ну, вот и зависит
теперь от смотрителя тюремного замка. Впрочем, время идет, и труп, ожидающий
моего визита, каждую минуту все больше и больше воняет надо пожалеть людей
и скорей его порезать.
Говорить было более некогда, и мы расстались но когда я был уже на
улице, лекарь высунулся в фуражке из окна и крикнул мне:
- Послушайте! повидайтесь-ка вы с посредником Готовцевым.
- А что такое?
- Да он ведь у нас администратор от самых младых ногтей и первый в
своем участке школы завел, - его всем в пример ставят. Не откроет ли он вам
при своих дарованиях секрета, как устроить, чтобы народ не умирал без
медицинской помощи?
Я поблагодарил, раскланялся и скрылся.
Ни к акушерке, ни к смотрителю училища, разумеется, я не пошел, а
отправился повидаться с посредником Готовцевым.
Прихожу, велел о себе доложить и ожидаю в зале. Выходит хозяин, молодой
человек, высокий,румяный, пухлый, с кадычком и очень тяжелым взглядом сверху
вниз. Отрекомендовались друг другу, присели, и я изложил озабочивающее меня
дело и попросил услуги советом.
- По-моему, дело это очень нетрудно уладить но здесь, как и во всяком
деле, нужна решительность, а ее у нас, знаете... ее-то у нас и нет нигде,
где она нужна. У нас теперь не дело делается, а разыгрывается в лицах басня
о лебеде, раке и щуке, которые взялись везти воз. Суды тянут в одну сторону,
администрация - в другую, земство потянет в третью. Планы и предначертания
сыплются как из рога изобилия, а осуществлять их неведомо как: "всякий
бестия на своем месте", и всяк стоит за свою шкуру. Без одной руководящей и
притом смело руководящей воли в нашем хаосе нельзя, и воля эта должна быть
ауторизована, ответ ее должен быть ответ Пилата жидам: "еже писах - писах"
тогда и возможно все: и всяческое благоустройство, и единодействие... и все.
А у нас... Вы не приглядывались к ходу дел в губернии?
Отвечаю, что еще не приглядывался.
- Напрасно вы очень много потеряли.
Я отвечал, что не лишаю себя надежды возвратить эту потерю, потому что
скоро поеду в губернский город на заседания земства, а может быть и раньше,
чтобы там поискать у кого-нибудь совета и содействия в моих затруднениях.
- И прекрасно сделаете: там есть у нас старик Фортунатов, наш русский
человек и очень силен при губернаторе.
Я заметил, что я этого Фортунатова знаю по гимназии и по университету.
- Ну вот, - отвечает, - лучше этого вам и не надо: он всемогущ, потому
что губернатор беспрестанно все путает, и так путает, что только один
Василий Иванович Фортунатов может что-нибудь разобрать в том, что он
напутал. Фортунатов - это такой шпенек в здешнем механизме, что выньте его -
и вся машина станет или черт знает что заворочает. Вы с ним можете говорить
прямо и откровенно: он человек русский и прямой, немножко, конечно, с
лукавинкой, но уж это наша национальная черта, а зато он один всех
решительнее. Вы не были здесь, когда поднялась история из-за школ? Это было
ужасное дело: вынь да положь, чтобы в селах были школы открыты, а мужики,
что им ни говори, только затылки чешут. Фортунатов видит раз всех нас,
посредников, за обедом: "братцы, говорит, ради самого господа бога
выручайте: страсть как из Петербурга за эти проклятые школы, нас нажигают!"
Поговорили, а мужики школ все-таки не строят тогда Фортунатов встречает раз
меня одного: "Ильюша, братец, говорит (он большой простяк и всем почти ты
говорит), - да развернись хоть ты один! будь хоть ты один порешительней
заставь ты этих шельм, наших мужичонков, школы поскорее построить". Дело,
как видите, трудное, потому что, с одной стороны, мужик не понимает пользы
учения, а с другой - нельзя его приневоливать строить- школы, не ведено
приневоливать. Но тем не менее есть же свои администраторские приемы, где я
могу, не выходя из... из... из круга приличий, заставить... или... как это
сказать... склонить... "Извольте, говорю, Василий Иванович, если дело идет о
решительности, я берусь за это дело, и школы вам будут, но только уж
смотрите, Василий Иванович!" - "Что, спрашивает, такое?" - "А чтобы мои руки
были развязаны, чтоб я был свободен, чтобы мне никто не препятствовал
действовать самостоятельно!" Им было круто, он и согласился, говорит:
"Господи! да бог тебе в помощь, Ильюша, что хочешь с ними делай, только
действуй!" Я человек аккуратный, вперед обо всем условился: "смотрите же,
говорю, чур-чура: я ведь разойдусь, могу и против земства ударить, так вы и
там меня не предайте". - "Ну что ты, бог с тобой, сами себя, что ли, мы
станем предавать?" Ну когда так - я и поставил дело так, что все только рты
разинули. В один год весь участок школами обзавел. Приезжайте в какую хотите
деревушку в моем участке и спросите: "есть школа?" - уж, конечно, не скажут,
что нет.
- Как же, - говорю, - вы всего этого достигли? Каким волшебством?
- Вот вам и волшебство! - самодовольно воскликнул посредник и, выступив
на середину комнаты, продолжал: - Никакого волшебства не было и тени, а
просто-напросто административная решительность. Вы знаете, я что сделал? Я,
я честный и неподкупный человек, который горло вырвет тому, кто заикнется
про мою честь: я школами взятки брал!
- Как же это так школами взятки брать? - воскликнул я, глядя во все
глаза.
- Да-с я очень просто это делал: жалуется общество на помещика или
соседей. "Хорошо, говорю, прежде школу постройте!" В ногах валяются,
плачут... Ничего: сказал: "школу постройте и тогда приходите!" Так на своем
стою. Повертятся, повертятся мужичонки и выстроят, и вот вам лучшее
доказательство: у меня уже весь, буквально весь участок обстроен школами.
Конечно, в этих школах нет почти еще книг и учителей, но я уж начинаю второй
круг, и уж дело пошло и на учителей. Это, спросите, как?
Я молчу.
- А опять, - продолжает, - все тем же самым порядком: имеешь надобность
ко мне, найми в школу учителя. Отговорок никаких: найми учителя, и тогда
твое дело сделается. Мне самому ничего не нужно, но для службы я черт... и
таким только образом и можно что-нибудь благоустроять. А без решительности
ни к чему не придете. Захотелось теперь устройства врачебной части пусть
начальство выскажется, что ему этого хочется: это ему принадлежит но не
мешай оно энергическим исполнителям, как это делать. Фемиде ли вы служите,
или земству, или администрации - это должно быть все равно: камертон дан -
пой, сигнал пущен - пали. Если бы начальство стояло стойко и решительно,
я... я вам головой отвечаю, что я не только врачебную часть, а я черт знает
что заведу вам в России с нашим народом! Наш народ еще, слава богу, глуп, с
ним еще, слава богу, жить можно... "Строй, собачий сын, больницу! - закричал
посредник на меня неистово, подняв руки над моею головой. - Нанимай лекаря,
или... я тебя... черт тебя!..", и Готовцев начал так штырять меня кулаками
под ребра, что я, в качестве модели народа, все подавался назад и назад и,
наконец, стукнулся затылком об стену и остановился. Дальше отступать было
некуда.
"А-а! - закричал в эту секунду Готовцев, - так вот я тебя, канальский
народ, наконец припер к стене... теперь тебе уж некуда назад податься, и ты
строишь что мне нужно... и за это я тебя целую... да-с, целую сам своими
собственными устам"".
С этим он взял меня обеими руками за лацканы, поцеловал меня холодным
поцелуем в лоб и проговорил:
"Вот как я тебя благодарю за твое послушание! А если ты огрызаешься и
возбуждаешь ведомство против ведомства (он начал меня раскачивать за те же
самые лацканы), если ты сеешь интриги и, не понимая начальственных забот о
тебе, начинаешь собираться мне возражать... то... я на тебя плюю!, то я иду
напролом... я сам делаюсь администратором, и (тут он закачал меня во всю
мочь, так что даже затрещали лацканы) если ты придешь ко мне за чем-нибудь,
так я... схвачу тебя за шиворот... и выброшу вон... да еще в сенях приподдам
коленом".
И представьте себе: он действительно только не плюнул на меня, а то
проделал со мною все, что говорил: то есть схватил меня за шиворот, выбросил
вон и приподдал в сенях коленом.
Я понял из этого затруднительность сельских общин в совершенстве и,
удирая скорей домой в деревню, всю дорогу не мог прийти в себя.
"Нет, - решил я себе, - нет, господа уездная интеллигенция: простите вы
меня, а я к вам больше не ездок. С вами, чего доброго, совсем расшибешься".
Но как дело-то, однако, не терпит и, взявшись представить записку, ее
все-таки надо представить, то думаю: действительно, махну-ка я в губернский
город - там и архивы, и все-таки там больше людей с образованием там я и
посоветуюсь и допишу записку, а между тем подойдет время к открытию
собраний.
Сборы невелики: еду в губернский город и, признаюсь вам, еду не с
спокойным духом.
Что-то, мол, опять мне идет здесь на Руси все хуже и хуже чем-то
теперь здесь одарит господь!
Прежде всего не узнаю того самого города, который был мне столь памятен
по моим в нем страданиям. Архитектурное обозрение и костоколотная мостовая
те же, что и были, но смущает меня нестерпимо какой-то необъяснимый цвет
всего сущего. То, бывало, все дома были белые да желтые, а у купцов водились
с этакими голубыми и желтыми отворотцами, словно лацканы на уланском
мундире, - была настоящая житейская пестрота а теперь, гляжу, только один
неопределенный цвет, которому нет и названия.
Первое, о чем я полюбопытствовал, умываясь, как Чичиков, у себя в
номере, был именно неопределенный цвет нашего города.
- Объясните мне, пожалуйста, почтенный гражданин, - спрашиваю я у
коридорного лакея, - что Это у вас за странною краской красят дома и заборы?
- А это-с, сударь, - отвечает, - у нас нынче называется "цвет под
утиное яйцо".
- Этакого цвета у вас, помнится, никогда не было?
- И звания его, сударь, прежде никогда не слыхали.
- Откуда же он у вас взялся?
- А это нынешний губернатор нас, - говорит, - в прошлом году
перекрасил.
- Вот, мол, оно что.
- Точно так-с, - утверждает "гражданин". - Прежде цвета были разные,
кто какие хотел, а потом был старичок губернатор - тот велел все в
одинаковое, в розовое окрасить, а потом его сменил молодой губернатор, тот
приказал сделать все в одинаковое, в мрачно-серое, а этот нынешний как
приехали: "что это, - изволит говорить, - за гадость такая! перекрасить все
в одинаковое, в голубое", но только оно по розовому с серым в голубой не
вышло, а выяснилось, как изволите видеть, вот этак под утиное яйцо. С тех
пор так уж больше не перекрашивают, а в чистоте у нас по-прежнему остались
только одни церкви: с архиереем все губернаторы за это ссорились, но он так
и не разрешил церквей под утиное яйцо подводить.
Я поблагодарил слугу за обстоятельный рассказ, а сам принарядился,
кликнул извозчика и спрашиваю:
- Знаешь, любезный, где Фортунатов живет? Извозчик посмотрел на меня с
удивлением и потом как бы чего внезапно оробел или обидясь отвечал:
- Помилуйте, как же не знать! Поехали и приезжаем.
Извозчик осаживает у подъезда лошадь и шепчет: "первый человек!" - Что
ты говоришь?
- Василий-то Иваныч, говорю-с, у нас первый человек.
- Ладно, мол.
Вхожу в переднюю, - грязненько спрашиваю грязненького казачка: дома ли
барин? Отвечает, что дома.
- Занят или нет?
- Никак нет-с, - отвечает, - они после послеобеденного вставанья на
диване в кабинете лежат, дыню кушают.
Велел доложить, а сам вступаю в залу.
Уж я ходил-ходил, ходил-ходил по этой зале, нет ни ответа, ни привета,
и казачок совсем как сквозь землю провалился.
Наконец растворяется дверь, и казачок тихо подходит на цыпочках и
шепчет:
- Барин, - говорит, - изволят спрашивать: вы по делу или без дела?
Черт знает, думаю, что на это отвечать! Скажу, однако, если он бьет на
такую официальность, что приехал по делу.
Малец пошел и опять выходит и говорит:
- По делу пожалуйте в присутствие.
- Ну, мол, - так поди скажи, что я без дела. Пошел, но и опять
является.
- Как, - говорит, - ваша фамилия?
- Ватажков, - говорю, - Ватажков, я же тебе сказал, что Ватажков.
Юркнул малец и возвращается с ответом, что барин-де сказал, что они
никакого Сапожкова не знают.
То есть просто из терпения вывели!..
Рассвирепел я, завязал мальчишке дурака и ухожу, как вдруг, слышу,
добродушным голосом кричат:
- Ах ты, заморская птица! Орест Маркович! воротись, брат, воротись! Я
ведь думал, что черт знает кто, что с докладом входишь! Гляжу, в окне
красуется Василий Иванович Фортунатов - толст, сед, сопит и весь лоснится.
Возвращаюсь я, и облобызались.
Обыкновенные вопросы: что ты, как ты, откуда, давно ли, надолго ли?
Ответив на этот допрос впопад и невпопад, начинаю сам любопытствовать.
- Как ты? - говорю. - Я ведь тебя оставил социалистом, республиканцем и
спичкой, а теперь ты целая бочка.
- Ожирел, брат, - отвечает, - ожирел и одышка замучила.
- А убеждения, мол, каковы?
- Какие же убеждения: вон старшему сыну шестнадцатый год - уж за
сестриными горничными волочится, а второму четырнадцать все своим хребтом
воздоил и, видишь, домишко себе сколотил, - теперь проприетер.
- Отчего же это ты по новым учреждениям-то не служишь, ни по судебной
части и не ищешь места по земству?
- Зачем? пусть молодые послужат, а я вот еще годок - да в монастырь
хочу.
- Ты в монастырь? Разве ты овдовел?
- Нет, жена, слава богу, здорова: да так, брат... грехи юности-то пора
как-нибудь насмарку пускать.
- Да ведь ты еще и не стар.
- Стар не стар, а около пяти десятков вертится, а главное, все надоело.
Модные эти учреждения, модные люди... ну их совсем к богу!
- А что такое? Обижают тебя, что ли?
- Нет, не то что обижают... Обижать-то где им обижать. Уж тоже хватил
"обижать"! Кто-о? Сами к ставцу лицом сесть не умеют, да им меня обижать?
Тьфу... мы их и сами еще забидим. Нет, брат, не обижают, а так... -
Фортунатов вздохнул и добавил: - Довольно грешить.
Показалось мне, что старый приятель мой не только со мною хитрит и
лицемерит, но даже и не задает себе труда врать поскладнее, и потому, чтобы
положить этому конец, я прямо перешел к моей записке, которую я должен
составить, и говорю, что прошу у него совета. - Нет, душа моя, - отвечает
он, - это по части новых людей, - к ним обращайся, а я к таким делам не
касаюсь.
- Да я к новым-то уж обращался.
- Ну и что же: много умного наслушался? Я рассказал. Фортунатов
расхохотался.
- Ах вы, прохвосты этакие, а еще как свиньи небо скопать хотят! Мы вон
вчера одного из них в сумасшедший дом посадили, и всех бы их туда впору.
- А кого это, - спрашиваю, - вы посадили в сумасшедший дом?
- Становишку одного, Васильева.
- Боже мой! Ведь я его знаю! Философ.
- Ну вот, он и есть. Философию знает и богословию, всего Макария
выштудировал и на службе состоит, а не знал, что мы на богословов-то не
надеемся, а сами отцовское восточное православие оберегаем и у нас
господствующей веры нельзя переменять. Под суд ведь угодил бы, поросенок
цуцкой, и если бы "новым людям", не верующим в бога, его отдать - засудили
бы по законам а ведь все же он человечишко! Я по старине направил все это
на пункт помешательства.
- Ну?
- Ну, освидетельствовали его вчера и, убедивши его, что он не богослов,
а бог ослов, посадили на время в сумасшедший дом.
У меня невольно вырвалось восклицание о странной судьбе несчастного
Васильева, но Фортунатов остановил меня тем, что Васильеву только надо
благодарить бога, что для него все разрешилось сумасшедшим домом.
- И то, - говорит, - ведь тут, брат, надо было это поворотить, потому
на него, ведь поди-ка ты, истцы-то три власти: суд, администрация, и
духовное начальство, - а их небось сам Соломон не помирит.
- Не ладят?
- И не говори лучше: просто которого ни возьми - что твой
Навуходоносор!, коренье из земли норовит все выворотить. - Губернатор каков
у вас? Фортунатов махнул рукой.
- Сделай, - говорит, - ему визит, посмотри на него, а главное, послушай
- поет курского соловья прекраснее.
- Да я, - отвечаю, - и то непременно поеду.
- Посоветоваться... вот это молодец! Сделай милость, голубчик, поезжай!
То есть разуважишь ты его в конец, и будешь первый его друг и приятель, и не
оглянешься, как он первое место тебе предложит. Страсть любит свежих людей,
а через полгода выгонит. Злою страстью обуян к переменам. Архиерей наш
анамедни ему махнул: "Полагаю, говорит, ваше превосходительство, что если бы
вы сами у себя под начальством находились, то вы и самого себя сменили бы?"
Вот, батюшка, кому бы нашим Пальмерстоном-то быть, а он в рясе. Ты когда у
губернатора будешь, боже тебя сохрани: ни одного слова про архиерея не
обмолвись, - потому что после того, как тот ему не допустил перемазать
храмов, он теперь яростный враг церкви, через что мне бог помог и станового
Васильева от тюрьмы спасти и в сумасшедший дом пристроить.
- Позволь же, - говорю, - пожалуйста, как же ты уживаешься с таким
губернатором?
- А что такое?
- Да отчего же он тебя не сменит, если он всех сменяет?
- А меня ему зачем же сменять? Он только одних способных людей сменяет,
которые за дело берутся с рвением с особенным, с талантом и со тщанием. Эти
на него угодить не могут. Они ему сделают хорошо, а он ждет, чтоб они
что-нибудь еще лучше отличились - чудо сверхъестественное, чтобы ему
показать а так как чуда из юда не сделаешь, то после, сколь хорошо они ни
исполняй, уж ему все это нипочем - свежего ищет ну, а как всех их,
способных-то, поразгонит, тогда опять за всех за них я один, неспособный, и
действую. Способностей своих я не неволю и старанья тоже валю как попало
через пень колоду - он и доволен "при вас, говорит, я всегда покоен". Так и
тебе мое опытное благословение: если хочешь быть нынешнему начальству
прелюбезен и делу полезен, не прилагай, сделай милость, ни к чему великого
рачения, потому хоша этим у нас и хвастаются, что будто способных людей
ищут, но все это вздор, - нашему начальству способные люди тягостны. А ты
пойди, пожалуй, к губернатору, посоветуйся с ним для его забавы, да и скопни
свою записку ногой, как копнется. Черт с нею: придет время, все само
устроится.
- Ну нет, - говорю, - я как-нибудь не хочу. Тогда лучше совсем
отказаться.
- Ну, как знаешь только послушай же меня: повремени, не докучай никому
и не серьезничай. Самое главное - не серьезничай, а то, брат... надоешь всем
так, - извини, - тогда и я от тебя отрекусь. Поживи, посмотри на нас: с кем
тут серьезничать-то станешь? А я меж тем губернаторше скажу, что способный
человек приехал и в аппетит их введу на тебя посмотреть, - вот тогда ты и
поезжай.
"Что же, - рассуждаю, - так ли, не так ли, а в самом деле немножко
ориентироваться в городе не мешает".
Живу около недели и прислушиваюсь. Действительно, мой старый приятель
Фортунатов прав: мирным временем жизнь эту совсем нельзя назвать:
перестрелка идет безумолчная.
В первые дни моего здесь пребывания все были заняты бенефисом станового
Васильева, а потом тотчас же занялись другим бенефисом, устроенным одним
мировым судьею полицеймейстеру. Судьи праведные считают своим призванием
строить рожны полиции, а полиция платит тем же судьям все друг друга
"доказывают", и случаев "доказывать" им целая бездна. Один такой как из
колеса выпал в самый день моего приезда. Перед самой полицией подрались
купец с мещанином. За что у них началась схватка - неизвестно полиция
застала дело в том положении, что здоровый купец дает щуплому мещанину
оплеуху, а тот падает, поднимается и, вставая, говорит: - Ну, бей еще! ,
Купец без затруднения удовлетворяет его просьбу мещанин снова падает и
снова поднимается и кричит
- А ну, бей еще!
Купец и опять ему не отказывает.
- Ну, бей, бей! пожалуй
...Закладка в соц.сетях