Жанр: Классика
Былое и думы
...ойтиться, приостановился середь разговора, взял себя за голову
рукой, упал и умер.
В эти последние годы the diligent 116 Дмитрий Павлович, как Цинциннат,
оставив плуг, перешел к управлению ученой республики в Москве. Случилось это
так. Император Николай, полагая, что генерал-майор Писарев довольно остриг
студентов и основательно научил застегивать вицмундирные сюртуки, захотел
переменить военное управление университета на статское. На дороге между
Москвой, и Петербургом он назначил попечителем князя Сергий Михайловича
Голицына - по какому соображению, это трудно сказать, вероятно, он и сам
себе в этом отчета не мог дать. Разве он назначил его для того, чтобы
доказать, что место попечителя вовсе не нужно. Голицын, которого он взял с
собой, без того уже полуживой от курьерской езды сломя голову, к которой он
не привык, до того испугался нового места, что стал отказываться. Но в этих
случаях толковать с Николаем было невозможно: его упорность доходила до
безумия беременных женщин, когда они чего-нибудь хотят животом.
Вронченко, когда его сделали министром финансов, бросился ему в ноги,
уверяя его в своей неспособности. Николай глубокомысленно отвечал ему:
- Все это вздор; я прежде не управлял государством, а вот научился же,
- научишься и ты.
И Вронченко остался поневоле министром к великой радости всех
"unprotected females" 117 Мещанской улицы, которые осветили свои окна,
говоря: "Наш Василий Федорович стал министром!"
Голицын, проскакавши еще верст сто и еще больше измятый, решился идти
на переговоры и доложил, что он только тогда возьмет место, когда у него
будет надежный товарищ, который бы помогал ему пасти университетскую паству.
Государь через пятьдесят верст велел ему самому сыскать себе товарища. Так
они благополучно приехали в Петербург. (176)
Отдохнув с месяц от дороги, Голицын тихонько поехал в Москву и принялся
искать товарища. У него был по университету помощник, высочайший из смертных
после своего брата и Преображенского табмурмажора, граф А. Панин; но он
действительно был слишком высок, чтоб маленький старичок мог его избрать.
Осмотревшись в Москве, взгляд Голицына остановился на Дмитрии Павловиче С
его точки зрения, он не мог сделать лучшего выбора Дмитрий Павлович имел все
те достоинства, которые высшее начальство ищет в человеке нашего века, без
тех недостатков, за которые оно гонит его: образованье, хорошая фамилия,
богатство, агрономия и не только отсутствие "завиральных идей", но и вообще
всяких происшествий в жизни. Голохвастов не имел ни одной любовной интриги,
ни одного дуэля, не играл отроду в карты, ни разу не напивался допьяна, но
часто по воскресеньям ездил к обедне, и не просто к обедне, а к обедне в
домовую церковь князя Голицына. К этому надобно прибавить мастерской
французский язык, округленные манеры и одну страсть, страсть совершенно
невинную, - к лошадям.
Только что Голицын придумал, как уж Николай опять несся стремглав в
Москву. Тут Голицын поймал его, пока он не ударился в Тулу, и представил ему
Дмитрия Павловича. Он вышел от государятоварищем попечителя.
С этого времени Дмитрий Павлович начал приметно толстеть, наружность
его выражала еще больше важности; он стал как-то больше говорить в нос, чем
прежде, и фрак стал носить как-то пошире, без звезды, но, видимо,
предчувствуя ее.
До его назначения в университет мы были с ним настолько близки,
насколько различие лет позволяло (он был лет 16 старше меня). Тут я с ним
чуть не рассорился, по крайней мере лет десять кряду мы смотрели друг на
друга с неприязненным холодом.
Частной причины на это не было никакой. Его поведение относительно меня
было всегда исполнено деликатности, без ненужной короткости, без
оскорбительного отдаления. Это потому заслуживает внимания, что отец мой, с
своей стороны, стараясь нас сблизить, делал все, что следует, чтоб поселить
между нами ненависть.
Он постоянно толковал мне, что Сенатор и Дмитрий (177) Павлович - мои
естественные покровители, что я должен быть к ним прибежен, что я должен
ценить их родственную ласку. К этому он прибавлял, что само собою
разумеется, что все их знаки внимания оказываются собственно для него, а не
для меня. Относительно старика Сенатора, к которому я привык почти столько
же, сколько к моему отцу, с той разницей, что его я не боялся, мне эти слова
ничего не значили, но от Голохвастова они меня отдаляли, и если не отдалили,
то это благодаря такту, с каким себя Голохвастов постоянно вел.
Вещи эти отец мой говорил не в минуту досады, а в самом лучшем
расположении духа, и это оттого, что в екатерининском веке клиентизм был
обыкновенен-, подчиненные не смели сердиться за "ты" от начальника и все на
свете открыто искали милостивцев и покровителей.
Когда Дмитрий Павлович был назначен в университет, я думал точно так,
как князь Сергий Михайлович, что это будет очень полезно для университета;
вышло совсем напротив. Бели бы Голохвастов тогда попал в губернаторы или в
обер-прокуроры, весьма можно предположить, что он был бы лучше многих
губернаторов и многих обер-прокуроров. Место в университете было совсем не
по нем; свой холодный формализм, свое педантство он употребил на мелочное,
пансионское управление студентами; такого вмешательства начальства в жизнь
аудитории, такого педельства на большом размере не было при самом Писареве.
И тем хуже, что Голохвастов сделался в нравственном отношении то, что были
Панин и Писарев для волос и пуговиц.
Прежде в нем было, при всем можайско-верейском торизме его, что-то
образованно-либеральное, любовь к законности, негодование против произвола,
против чиновничьего грабежа. С вступления в университет он становился ex
officio 118 со стороны всех стеснительных мер, он считал это необходимостью
своего сана. Время моего курса было временем наибольшей политической
экзальтации; мог ли же я остаться в хороших отношениях с таким усердным
слугою Николая?
Формализм его и это вечное священнодействие, mise en scene 119 себя,
иногда вводили его в самые забавные (178) истории, из которых, вечно занятый
сохранением достоинства и постоянно довольный собой, он не умел никогда
ловко вывернуться.
Как председатель московского ценсурного комитета, он, разумеется,
тяжелой гирей висел на нем и сделал то, что впоследствии книги и статьи
посылали ценсировать в Петербург. В Москве был старик Мяснов, большой
охотник до лошадей, он составил какую-то генеалогическую таблицу лошадиных
родов и, желая выиграть время, просил позволения посылать в ценсуру
корректурные листы - вместо рукописи, в которой, вероятно, хотел сделать
поправки. Голохвастов затруднился, произнес длинную речь, где плодовито
изложил pro и contra 120, и заключил ее тем, что, впрочем, разрешить
присылку корректурных листов в ценсуру можно, буде автор удостоверит, что в
его книге нет ничего против правительства, религии и нравственности.
Холерический и раздражительный Мяснов встал и с серьезным видом сказал:
- Так как это дело остается на моей ответственности, то я считаю
необходимым оговориться, в книге моей, конечно, нет ни одного слова против
правительства, ни против нравственности, но насчет религии я не так уверен.
- Помилуйте! - сказал удивленный Голохвастов.
- А вот, извольте видеть, в Кормчей книге есть статья, так гласящая:
"Над корчагами клянущие, волосы плетущие и на конские ристалища ходящие да
будут преданы анафеме". А я в моей книге очень много говорю о конских
ристалищах, так, право, и не знаю...
- Это не может быть препятствием, - заметил Голохвастов.
- Покорнейше вас благодарю за разрешение сомнения, - ответил колкий
старик, откланиваясь.
Когда я возвратился из второй ссылки, положение Голохвастова в
университете было не прежнее. На место князя Сергий Михайловича поступил
граф Сергей Григорьевич Строганов. Понятия Строгонова, сбивчивые и неясные,
были все же несравненно образованнее. Он хотел поднять университет в глазах
государя, отстаивал его права, защищал студентов от полицейских набегов и
был (179) либерален, насколько можно быть либеральным, нося на плечах
генерал-адъютантский "наш" с палочкой внутри и будучи смиренным обладателем
строгановского майората. В этих случаях не надо забывать la difficulte
vaincue 121
- Какая страшная повесть Гоголева "Шинель", - сказал раз Строгонов Е.
К, - ведь это привидение на мосту тащит просто с каждого из нас шинель
с плеч. Поставьте себя в мое положение и взгляните на эту повесть.
- Мне о-очень т-трудно, - отвечал К(орш), - я не привык рассматривать
предметы с точки зрения человека, имеющего тридцать тысяч душ.
Действительно, с такими двумя бельмами, как майорат и "наш" с палочкой,
трудно ясно смотреть на божий свет, и граф Строгонов иногда заступал
постромку, делался чисто-начисто генерал-адъютантом, то есть
взбалмошно-грубым, особенно когда у него разыгрывался его желчный почечуй,
но генеральской выдержки у него недоставало, и в этом снова выражалась
добрая сторона его натуры. Для объяснения того, что я хочу сказать, приведу
один пример.
Раз кончивший курс казенный студент, очень хорошо занимавшийся и
определенный потом в какую-то губернскую гимназию старшим учителем, услышав,
что в одной из московских гимназий открылась по его части ваканция младшего
учителя, пришел просить у графа перемещения. Цель молодого человека состояла
в том, чтобы продолжать заниматься своим делом, на что он не имел средств в
губернском городе. По несчастию, Строгонов вышел из кабинета желтый, как
церковная свечка.
- Какое вы имеете право на это место? - спросил он, глядя по сторонам и
подергивая усы.
- Я потому прошу, граф, этого места, что именно теперь открылась
ваканция.
- Да и еще одна открывается, - перебил граф, - ваканция нашего посла в
Константинополе. Не хотите ли ее?
- Я не знал, что она зависит от вашего сиятельства, - ответил молодой
человек, - я приму место посла с искренней благодарностию. (180)
Граф стал еще желтее, однако учтиво просил его в кабинет.
У меня лично с ним бывали прекурьезные сношения; самое первое свидание
наше не лишено того родного колорита, по которому сразу узнается русская
школа.
Вечером как-то, во Владимире, сижу я дома за своею Лыбедью; вдруг
является ко мне учитель гимназии, немец, доктор Иенского университета, по
прозванию Делич, в мундире. Доктор Делич объявил мне, что утром приехал из
Москвы попечитель университета, граф Строганов, и прислал его пригласить
меня завтра в десять часов утра к себе.
- Не может быть; я его совсем не знаю, и вы, верно, перемешали.
- Это не фозмошно. Der Herr Graf geruhten aufs freundlichste sich bei
mir zu beurkunden fiber Ihre Lage hier 122. Увы, едете?
Русский человек, я поборолся еще с Деличем, убедился еще больше, что
ездить совсем не нужно, и поехал на другой день.
Альфиери, как человек не русский, поступил иначе, когда французский
маршал, занявший Флоренцию, пригласил его, незнакомого, к себе на вечер. Он
ему написал, что если это просто частное приглашение, то он за него весьма
благодарит, но просит его извинить, потому что он никогда не ездит к
незнакомым. Если же это приказ, то, зная военное положение города, он
непременно в восемь часов вечера отдастся в плен (se constituera
pri-sonnier).
Строгонов звал меня как редкость, принадлежавшую прежде к университету,
как блудного кандидата. Ему просто хотелось меня видеть и, сверх того,
хотелось, такова слабость души человеческой, даже под толстым аксельбантом,
похвастать передо мной своими улучшениями по университету.
Он меня принял очень хорошо. Наговорил мне кучу комплиментов и скорым
шагом дошел до чего хотел.
- Жаль, что вам нельзя побывать в Москве, вы не узнаете теперь
университет; от здания и аудитории до (181) профессоров и объема
преподавания - все изменилось, -j и пошел, и пошел.
Я очень скромно заметил, чтоб показать, что я внимательно слушаю и не
пошлый дурак, что, вероятно, преподавание оттого так изменилось, что много
новых профессоров возвратилось из чужих краев.
- Без всякого сомнения, - отвечал граф, - но, сверх того, дух
управления, единство, знаете, моральное единство...
Впрочем, отдадим ему справедливость, он своим "моральным единством"
больше сделал пользы университету, чем Земляника своей больнице "честностию
и порядком". Университет очень много обязан ему... но все же нельзя не
улыбнуться при мысли, что он хвастался этим . перед человеком, сосланным под
надзор за политические проступки. Ведь это стоит того, что человек,
сосланный за политические проступки, без всякой необходимости поехал по зову
генерал-адъютанта. О, Русь!.. Что же тут удивительного, что иностранцы
ничего не понимают, глядя на нас!
.Второй раз я видел его в Петербурге, именно в то время, когда меня
ссылали в Новгород. Сергей Григорьевич жил у брата своего, министра
внутренних дел, Я входил в залу в то самое время, как Строганов выходил. Он
был в белых штанах и во всех своих регалиях, лента через плечо; он ехал во
.дворец. Увидя меня, он остановился и, отведя меня в сторону, стал
расспрашивать о моем деле. Он и его брат были возмущены безобразием моей
ссылки.
Это было во время болезни моей жены, несколько дней после рождения
малютки, который умер. Должно . быть, в моих глазах, словах было видно
большое негодование или раздражение, потому что Строгонов вдруг стал меня
уговаривать, чтобы я переносил испытания с христианской кротостью.
- Поверьте, - говорил он, - каждому на свой пай достается нести крест.
"Даже и очень много иногда", - подумал я, глядя на всевозможные кресты
и крестики, застилавшие его грудь, и не мог удержаться, чтоб не улыбнуться.
Он догадался и покраснел. (182)
- Вы, верно, думаете, - сказал он, - хорошо, мол, ему проповедовать.
Поверьте, что tout est compense 123, - по крайней мере так думает Азаис.
Сверх проповеди, он и Жуковский действительно хлопотали обо мне, но
челюсти бульдога, вцепившегося в меня, не легко было разнять.
Поселившись в 1842 году в Москве, я стал иногда бывать у Строгонова. Он
ко мне благоволил, но иногда будировал. Мне очень нравились эти приливы и
отливы. Когда он бывал в либеральном направлении, он говорил о книгах и
журналах, восхвалял университет и все сравнивал его с тем жалким положением,
в котором он был в мое время. Но когда он был в консервативном направлении,
тогда упрекал, что я не служу и что у меня нет религии, бранил мои статьи,
говоря, что я развращаю студентов, бранил молодых профессоров, толковал, что
они его больше и больше ставят в необходимость изменить присяге или закрыть
их кафедры.
- Я знаю, какой крик поднимется от этого, вы первый будете меня
называть вандалом.
Я склонил голову в знак подтверждения и прибавил:
- Вы этого никогда не сделаете, и потешу я вас могу искренно
поблагодарить за хорошее мнение обо мне.
- Непременно сделаю, - ворчал Строгонов, потягивая ус и желтея, - вы
увидите.
Мы все знали, что он ничего подобного не предпримет, за это можно было
позволить ему периодически постращать, особенно взяв в расчет его майорат,
его чин и почечуй.
Раз как-то он до того зарапортовался, говоривши со мной, что, браня все
революционное, рассказал мне, как 14 декабря Т. ушел с площади, расстроенный
прибежал в дом к его отцу и, не зная, что делать, подошел к окну и стал
барабанить по стеклу; так прошло некоторое время. Француженка, бывшая
гувернанткой в их доме, не выдержала и громко сказала ему: "Постыдитесь, тут
ли ваше место, когда кровь ваших друзей льется на площади, так-то вы
понимаете ваш долг?" Он схватил шляпу и пошел - куда вы думаете? -
спрятаться к австрийскому послу. (183)
- Конечно, ему следовало бы идти в полицию и донести, - сказал я.
- Как? - спросил удивленный Строгонов и почти попятился от меня.
- Или вы считаете, как француженка, - сказал я, не удерживая больше
смеха, - что его обязанность была идти на площадь и стрелять в Николая?
- Видите, - заметил Строгонов, поднимая плечи и нехотя посматривая на
дверь, - какой у вас несчастный pli 124 ума, я только говорю, что вот эти
люди... когда нет истинных, моральных, основанных на вере принципов, когда
они сходят с прямого пути... все путается. Вы с летами все это увидите.
До этих лет я еще не дожил, но эту сторону ненаходчивости у Строгонова,
над которой часто зло подсмеивался Чаадаев, я, совсем напротив, ставлю ему в
большое достоинство.
Говорят, что во время совершенного помрачения духа нашего невского
Саула, после февральской революции, увлекся и Строгонов. Он будто бы настоял
в новом ценсурном совете на воспрещении пропускать что бы то ни было из
писанного мною. Я это принимаю за действительный знак его хорошего
расположения ко мне; услышав это, я принялся за русскую типографию. Но Саул
шел дальше. Вскоре реакция обошла и перешла нашего графа, он не хотел быть
палачом университета и вышел из попечителей. Но это еще не все. Через
два-три месяца после Строгонова вышел в отставку и Голохвастов, устрашенный
рядом безумных мер, которые ему предписывались из Петербурга.
Так окончилась публичная карьера Дмитрия Павловича, и он, как настоящий
москвич, сложив с себя бремя государственных дел, расположился важно
отдохнуть, занимаясь сельским хозяйством и Окруженный семьей, рысаками и
хорошо переплетенными книгами.
Во внутренней жизни его в продолжение его кураторства все шло
благополучно, то есть в свое время являлись на свет дети, в свое время у них
резались зубы. Имение было ограждено законными наследниками. Сверх того,
(184) еще одно лицо обрадовало и согрело последние десять лет его жизни. Я
говорю о приобретении Бычка, первого рысака по бегу, красоте, мышцам и
копытам не только Москвы, но и всей России. Бычок представлял поэтическую
сторону серьезного существования Дмитрия Павловича. У него в кабинете висели
несколько портретов Бычка, писанных масляными красками и акварелью. Как
представляют Наполеона - то худым консулом с длинными и мокрыми волосами, то
жирным императором с клочком волос на лбу, сидящим верхом на стуле с
коротенькими ножками, то императором, отрешенным от дел, стоящим, заложив
руки за спину, "а скале середь плещущего океана, - так и Бычок был
представлен в разных моментах своей блестящей жизни: в стойле, где он провел
свою юность, в поле - свободный, с небольшой уздечкой, наконец, заложенный
едва видимой, невесомой упряжью в крошечную коробочку на полозьях, и возле
него кучер в бархатной шапке, в синем кафтане, с бородой, так правильно
расчесанной, как у ассирийских царей-быков, - тот самый кучер, который
выиграл на нем не знаю сколько кубков Сазиковой работы, стоявших под стеклом
в зале.
Казалось бы, отделавшись от скучных забот по университету, с огромным
именьем и огромным доходом, с двумя звездами и четырьмя детьми, тут-то бы и
жить да поживать. Судьба решила иначе; вскоре после своей отставки Дмитрий
Павлович, здоровый, сильный мужчина, лет пятидесяти с чем-то, занемог, хуже
да хуже, сделалась горловая чахотка, и он умер после тяжелой и мучительной
болезни в 1849 году.
И вот, я поневоле останавливаюсь в раздумье перед этими двумя могилами,
и ряд странных вопросов, о которых я упомянул, снова представляется уму.
Смерть приравняла двух непохожих братьев. Кто же из них лучше
воспользовался своим промежутком между двумя немыми и безответными
пропастями? Один истратил и себя и свое достояние, но имел свой медовый
месяц из лучших липовых сот. Положим, что он и был человек бесполезный, но
вреда намеренного никому не делал. Он оставил детей в бедности - плохо; но
они все-таки получили воспитание и должны были получить кой-что от дяди. А
сколько тружеников, работавших всю жизнь, с горькой слезой закрывают глаза,
глядя на детей, кото(185)рым они не могли дать ни воспитания, ни куска
хлеба? Т. Карлейль, утешая людей, слишком умилявшихся над судьбой
несчастного сына Людовика XVI, сказал им: "Это правда, он был воспитан
сапожником, то есть получил то дурное воспитание, которое получали и теперь
получают миллионы детей бедных (Поселяя и работников".
Другой брат совсем не жил, он служил жизнь, так, как священники служат
обедню, то есть с чрезвычайной важностью совершал какой-то привычный ритуал,
более торжественный, чем полезный. Обдумать, зачем он его исполнял, ему было
так же некогда, как его брату. Если из жизни Дмитрия Павловича исключить
два-три случая - Бычка, скачки и кубки да два-три входа и выхода, например,
когда он взошел в университет с сознанием, что он - начальник его, когда он
вышел первый раз из своей комнаты в звезде, когда он представлялся е. и.
величеству, когда водил по аудиториям е. и. высочество, - останется одна
проза, одно деловое, натянутое, официальное утро. Спору нет, мысль о
важности его участия в делах административных доставляла ему удовольствие;
этикет - своего рода поэзия, своего рода артистическая гимнастика, как
парады и танцы; но ведь какая бедная поэзия в сравнении с пышными пирами, в
которых провел свою жизнь" его брат, тайком обвенчавшийся на хорошенькой
барышне с упоительными глазками.
И в дополнение, Дмитрий Павлович своей правильной жизнью, своим
образцовым поведением в нравственном, служебном и гигиеническом отношениях
даже не дошел ни до здоровья, ни до долголетия и умер так же неожиданно, как
его брат, но только с гораздо большими мучениями 125.
Ну, и all right! 126. (186)
ГЛАВА ХХХII
Последняя поездка в Соколова. - Теоретический разрыв. - Натянутое
положение. - Dahin! Dahin!
После примирения с Белинским в 1840 году наша небольшая кучка друзей
шла вперед без значительного разномыслия; были оттенки, личные взгляды, но
главное и общее шло из тех же начал. Могло ли оно так продолжаться навсегда
- я не думаю. Мы должны были дойти до тех пределов, до тех оград, за которые
одни пройдут, а другие зацепятся.
Года через три-четыре я с глубокой горестью стал замечать, что, идучи
из одних и тех же начал, мы приходили к разным выводам, - и это не потому,
чтоб мы их розно понимали, а потому, что они не всем нравились.
Сначала эти споры шли полушутя. Мы смеялись, например, над
малороссийским упрямством Р, старавшегося вывести логическое
построение личного духа. При этом я вспоминаю одну из последних шуток
милого, доброго Крюкова. Он уже был очень болен, мы сидели с Р у
его кровати. День был ненастный, вдруг блеснула молния и вслед за ней
рассыпался сильный удар грома. Р подошел к окну и опустил стору.
- Что же, от этого будет лучше? - спросил я его.
- Как же, - ответил за него Крюков, - Р верит in die
Personlichkeit des absoluten Geistes 127 и потому завешивает окно, чтоб ему
не было видно, куда целить, если вздумает в него пустить стрелу.
Но можно было догадаться, что на шутках такое существенное различие в
воззрениях долго не остановится.
На одном листе записной книжки того времени, с видимой arriere pensee
128, помечена следующая сентенция: "Личные отношения много вредят прямоте
мнений. Уважая прекрасные качества лиц, мы жертвуем для них резкостью
мнений. Много надобно сил, чтобы плакать и все-таки уметь подписать приговор
Камилла Демулена",
В этой зависти к силе Робеспьера уже дремали зачатки злых споров 1846
года. (187)
Вопросы, до которых мы коснулись, не были случайны; их, как суженого,
нельзя было на коне объехать. Это те гранитные камни преткновения на дороге
знания, которые во все времена были одни и те же, пугали людей и манили к
себе. И так, как либерализм, последовательно проведенный, непременно
поставит человека лицом к лицу с социальным вопросом, так наука, - если
только человек вверится ей без якоря, - непременно прибьет его своими
волнами к седым утесам, о которые бились - от семи греческих мудрецов до
Канта и Гегеля - все дерзавшие думать. Вместо простых объяснений, почти все
пытались их обогнуть и только покрывали их новыми слоями символов и
аллегорий, оттого-то и теперь они стоят так же грозно, а пловцы боятся ехать
прямо и убедиться, что это вовсе не скалы, а один туман, фантастически
освещенный.
Шаг этот не легок, но я верил и в силы и в волю наших друзей, им же не
вновь приходилось искать фарватера, как Белинскому и мне. Долго бились мы с
ним в беличьем колесе диалектических повторений и выпрыгнули, наконец, из
него на свой страх. У них был наш пример перед глазами и Фейербах в руках.
Долго не верил я, но, наконец, убедился, что если друзья наши не делят
образа доказательств Р(едкина), то, в сущности, все же они с ним согласнее,
чем со мной, и что, при всей независимости их мысли, еще есть истины,
которые их пугают. Кроме Белинского, я расходился со всеми, с Грановским и
Е. К.
Открытие это исполнило меня глубокой печалью порог, за который они
запнулись, однажды приведенный к слову, не мог больше подразумеваться. Споры
вышли из внутренней необходимости снова прийти к одному уровню; для этого
надобно было, так сказать, окликнуться, чтоб узнать, кто где.
Прежде чем мы сами привели в ясность наш теоретический раздор, его
заметило новое поколение, которое
...Поділитися у соцмережах