Жанр: Классика
Бесы
...лезки стояли еще под глазами; но в эту минуту
тянулся рученками, хлопал в ладошки и хохотал, как хохочут маленькие дети, с захлипом.
Пред ним Кириллов бросал о пол большой резиновый красный мяч; мяч отпрыгивал до
потолка, падал опять, ребенок кричал: "мя, мя!" Кириллов ловил "мя" и подавал ему, тот
бросал уже сам своими неловкими рученками, а Кириллов бежал опять подымать.
Наконец "мя" закатился под шкаф. "Мя, мя!" кричал ребенок. Кириллов припал к полу и
протянулся, стараясь из-под шкафа достать "мя" рукой. Николай Всеволодович вошел в
комнату; ребенок, увидев его, припал к старухе и закатился долгим, детским плачем; та
тотчас же его вынесла.
- Ставрогин? - сказал Кириллов, приподымаясь с полу с мячом в руках, без малейшего
удивления к неожиданному визиту, -хотите чаю?
Он приподнялся совсем.
- Очень, не откажусь, если теплый, - сказал Николай Всеволодович; - я весь промок.
- Теплый, горячий даже, - с удовольствием подтвердил Кириллов: - садитесь: вы грязны,
ничего; пол я потом мокрою тряпкой.
Николай Всеволодович уселся и почти залпом выпил налитую чашку.
- Еще? - спросил Кириллов.
- Благодарю.
Кириллов, до сих пор не садившийся, тотчас же сел напротив и спросил:
- Вы что пришли?
- По делу. Вот прочтите это письмо, от Гаганова; помните, я вам говорил в Петербурге.
Кириллов взял письмо, прочел, положил на стол и смотрел в ожидании.
- Этого Гаганова, - начал объяснять Николай Всеволодович, -как вы знаете, я встретил
месяц тому, в Петербурге, в первый раз в жизни. Мы столкнулись раза три в людях. Не
знакомясь со мной и не заговаривая, он нашел-таки возможность быть очень дерзким. Я
вам тогда говорил; но вот чего вы не знаете: уезжая тогда из Петербурга раньше меня, он
вдруг прислал мне письмо, хотя и не такое, как это, но однако неприличное в высшей
степени и уже тем странное, что в нем совсем не объяснено было повода, по которому оно
писано. Я ответил ему тотчас же, тоже письмом, и совершенно откровенно высказал, что
вероятно он на меня сердится за происшествие с его отцом, четыре года назад, здесь в
клубе, и что я с моей стороны готов принести ему всевозможные извинения, на том
основании, что поступок мой был неумышленный и произошел в болезни. Я просил его
взять мои извинения в соображение. Он не ответил и уехал; но вот теперь я застаю его
здесь уже совсем в бешенстве. Мне передали несколько публичных отзывов его обо мне,
совершенно ругательных и с удивительными обвинениями. Наконец сегодня приходит это
письмо, какого верно никто никогда не получал, с ругательствами и с выражениями:
"ваша битая рожа". Я пришел, надеясь, что вы не откажетесь в секунданты.
- Вы сказали, письма никто не получал, - заметил Кириллов: - в бешенстве можно; пишут
не раз. Пушкин Гекерну написал. Хорошо, пойду. Говорите как?
Николай Всеволодович объяснил, что желает завтра же, и чтобы непременно начать с
возобновления извинений и даже с обещания вторичного письма с извинениями, но с тем
однако что и Гаганов, с своей стороны, обещал бы не писать более писем. Полученное же
письмо будет считаться как не бывшее вовсе.
- Слишком много уступок, не согласится, - проговорил Кириллов.
- Я прежде всего пришел узнать, согласитесь ли вы понести туда такие условия?
- Я понесу. Ваше дело. Но он не согласится.
- Знаю, что не согласится.
- Он драться хочет. Говорите, как драться?
- В том и дело, что я хотел бы завтра непременно всё кончить. Часов в девять утра вы у
него. Он выслушает и не согласится, но сведет вас с своим секундантом, - положим, часов
около одиннадцати. Вы с тем порешите, и затем в час или в два чтобы быть всем на месте.
Пожалуста постарайтесь так сделать. Оружие, конечно, пистолеты, и особенно вас прошу
устроить так: определить барьер в десять шагов; затем вы ставите нас каждого в десяти
шагах от барьера, и по данному знаку мы сходимся. Каждый должен непременно дойти до
своего барьера, но выстрелить может и раньше, на ходу. Вот и всё, я думаю.
- Десять шагов между барьерами близко, - заметил Кириллов.
- Ну двенадцать, только не больше, вы понимаете, что он хочет драться серьезно. Умеете
вы зарядить пистолет?
- Умею. У меня есть пистолеты; я дам слово, что вы из них не стреляли. Его секундант
тоже слово про свои; две пары, и мы сделаем чет и нечет, его или нашу?
- Прекрасно.
- Хотите посмотреть пистолеты?
- Пожалуй.
Кириллов присел на корточки пред своим чемоданом в углу, всё еще не разобранным, но
из которого вытаскивались вещи по мере надобности. Он вытащил со дна ящик
пальмового дерева, внутри отделанный красным бархатом, и из него вынул пару
щегольских, чрезвычайно дорогих пистолетов.
- Есть всё: порох, пули, патроны. У меня еще револьвер; постойте.
Он полез опять в чемодан и вытащил другой ящик с шестиствольным американским
револьвером.
- У вас довольно оружия, и очень дорогого.
- Очень. Чрезвычайно.
Бедный, почти нищий, Кириллов, никогда впрочем и не замечавший своей нищеты,
видимо с похвальбой показывал теперь свои оружейные драгоценности, без сомнения
приобретенные с чрезвычайными пожертвованиями.
- Вы всё еще в тех же мыслях? - спросил Ставрогин после минутного молчания и с
некоторою осторожностию.
- В тех же, - коротко ответил Кириллов, тотчас же по голосу угадав о чем спрашивают, и
стал убирать со стола оружие.
- Когда же? - еще осторожнее спросил Николай Всеволодович, опять после некоторого
молчания.
Кириллов между тем уложил оба ящика в чемодан и уселся на прежнее место.
- Это не от меня, как знаете; когда скажут, - пробормотал он, как бы несколько тяготясь
вопросом, но в то же время с видимою готовностию отвечать на все другие вопросы. На
Ставрогина он смотрел не отрываясь, своими черными глазами без блеску, с каким-то
спокойным, но добрым и приветливым чувством.
- Я, конечно, понимаю застрелиться, - начал опять, несколько нахмурившись Николай
Всеволодович, после долгого, трехминутного задумчивого молчания; - я иногда сам
представлял, и тут всегда какая-то новая мысль: Если бы сделать злодейство, или,
главное, стыд, то-есть позор, только очень подлый и... смешной, так что запомнят люди
на тысячу лет и плевать будут тысячу лет, и вдруг мысль: "один удар в висок и ничего не
будет". Какое дело тогда до людей, и что они будут плевать тысячу лет, не так ли?
- Вы называете, что это новая мысль? - проговорил Кириллов подумав.
- Я... не называю... когда я подумал однажды, то почувствовал совсем новую мысль.
- "Мысль почувствовали"? - переговорил Кириллов, - это хорошо. Есть много мыслей,
которые всегда и которые вдруг станут новые. Это верно. Я много теперь как в первый раз
вижу.
- Положим, вы жили на луне, - перебил Ставрогин, не слушая и продолжая свою мысль, -
вы там, положим, сделали, все эти смешные пакости... Вы знаете наверно отсюда, что там
будут смеяться и плевать на ваше имя тысячу лет, вечно, во всю луну. Но теперь вы здесь и
смотрите на луну отсюда: какое вам дело здесь до всего того, что вы там наделали, и что
тамошние будут плевать на вас тысячу лет, не правда ли?
- Не знаю, - ответил Кириллов, - я на луне не был, - прибавил он без всякой иронии,
единственно для обозначения факта.
- Чей это давеча ребенок?
- Старухина свекровь приехала; нет, сноха... всё равно. Три дня. Лежит больная, с
ребенком; по ночам кричит очень, живот. Мать спит, а старуха приносит; я мячем. Мяч из
Гамбурга. Я в Гамбурге купил, чтобы бросать и ловить: укрепляет спину. Девочка.
- Вы любите детей?
- Люблю, - отозвался Кириллов довольно впрочем равнодушно.
- Стало быть, и жизнь любите?
- Да, люблю и жизнь, а что?
- Если решились застрелиться.
- Что же? Почему вместе? Жизнь особо, а то особо. Жизнь есть, а смерти нет совсем.
- Вы стали веровать в будущую вечную жизнь?
- Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и
время вдруг останавливается и будет вечно.
- Вы надеетесь дойти до такой минуты?
- Да.
- Это вряд ли в наше время возможно, - тоже без всякой иронии отозвался Николай
Всеволодович, медленно и как бы задумчиво. - В Апокалипсисе ангел клянется, что
времени больше не будет.
- Знаю. Это очень там верно; отчетливо и точно. Когда весь человек счастья достигнет, то
времени больше не будет, потому что не надо. Очень верная мысль.
- Куда ж его спрячут?
- Никуда не спрячут. Время не предмет, а идея. Погаснет в уме.
- Старые философские места, одни и те же с начала веков, - с каким-то брезгливым
сожалением пробормотал Ставрогин.
- Одни и те же! Одни и те же с начала веков, и никаких других никогда! - подхватил
Кириллов с сверкающим взглядом, как будто в этой идее заключалась чуть не победа.
- Вы, кажется, очень счастливы, Кириллов?
- Да, очень счастлив, - ответил тот, как бы давая самый обыкновенный ответ.
- Но вы так недавно еще огорчались, сердились на Липутина?
- Гм... я теперь не браню. Я еще не знал тогда, что был счастлив. Видали вы лист, с дерева
лист?
- Видал.
- Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне
было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист зеленый, яркий с
жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и
опять закрывал.
- Это что же, аллегория?
- Н-нет... зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Всё хорошо.
- Всё?
- Всё. Человек несчастлив потому, что не знает, что он счастлив; только потому. Это всё,
всё! Кто узнает, тотчас сейчас станет счастлив, сию минуту. Эта свекровь умрет, а девочка
останется - всё хорошо. Я вдруг открыл.
- А кто с голоду умрет, а кто обидит и обесчестит девочку - это хорошо?
- Хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и то хорошо; и кто не размозжит, и то
хорошо. Всё хорошо, всё. Всем тем хорошо, кто знает, что всё хорошо. Если б они знали,
что им хорошо, то им было бы хорошо, но пока они не знают, что им хорошо, то им будет
нехорошо. Вот вся мысль, вся, больше нет никакой!
- Когда же вы узнали, что вы так счастливы?
- На прошлой неделе во вторник, нет, в среду, потому что уже была среда, ночью.
- По какому же поводу?
- Не помню, так; ходил по комнате... всё равно. Я часы остановил, было тридцать семь
минут третьего.
- В эмблему того, что время должно остановиться?
Кириллов промолчал.
- Они нехороши, - начал он вдруг опять, - потому что не знают, что они хороши. Когда
узнают, то не будут насиловать девочку. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же
станут хороши, все до единого.
- Вот вы узнали же, стало быть, вы хороши?
- Я хорош.
- С этим я впрочем согласен, - нахмуренно пробормотал Ставрогин.
- Кто научит, что все хороши, тот мир закончит.
- Кто учил, того распяли.
- Он придет, и имя ему человекобог.
- Богочеловек?
- Человекобог, в этом разница.
- Уж не вы ли и лампадку зажигаете?
- Да, это я зажег.
- Уверовали?
- Старуха любит, чтобы лампадку... а ей сегодня некогда, - пробормотал Кириллов.
- А сами еще не молитесь?
- Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что
ползет.
Глаза его опять загорелись. Он всё смотрел прямо на Ставрогина, взглядом твердым и
неуклонным. Ставрогин нахмуренно и брезгливо следил за ним, но насмешки в его
взгляде не было.
- Бьюсь об заклад, что когда я опять приду, то вы уж и в бога уверуете, - проговорил он,
вставая и захватывая шляпу.
- Почему? - привстал и Кириллов.
- Если бы вы узнали, что вы в бога веруете, то вы бы и веровали; но так как вы еще не
знаете, что вы в бога веруете, то вы и не веруете, - усмехнулся Николай Всеволодович.
- Это не то, - обдумал Кириллов, - перевернули мысль. Светская шутка. Вспомните, что вы
значили в моей жизни, Ставрогин.
- Прощайте, Кириллов.
- Приходите ночью; когда?
- Да уж вы не забыли ли про завтрашнее?
- Ax, забыл, будьте покойны, не просплю; в девять часов. Я умею просыпаться, когда хочу.
Я ложусь и говорю: в семь часов, и проснусь в семь часов; в десять часов - и проснусь в
десять часов.
- Замечательные у вас свойства, - поглядел на его бледное лицо Николай Всеволодович.
- Я пойду отопру ворота.
- Не беспокойтесь, мне отопрет Шатов.
- А, Шатов. Хорошо, прощайте.
VI.
Крыльцо пустого дома, в котором квартировал Шатов, было незаперто; но, взобравшись в
сени, Ставрогин очутился в совершенном мраке и стал искать рукой лестницу в мезонин.
Вдруг сверху отворилась дверь и показался свет; Шатов сам не вышел, а только свою дверь
отворил. Когда Николай Всеволодович Стал на пороге его комнаты, то разглядел его в
углу у стола, стоящего в ожидании.
- Вы примете меня по делу? - спросил он с порога.
- Войдите и садитесь, - отвечал Шатов, - заприте дверь, постойте, я сам.
Он запер дверь на ключ, воротился к столу и сел напротив Николая Всеволодовича. В эту
неделю он похудел, а теперь, казалось, был в жару.
- Вы меня измучили, - проговорил он, потупясь, тихим полушепотом, - зачем вы не
приходили?
- Вы так уверены были, что я приду?
- Да, постойте, я бредил... может, и теперь брежу... Постойте.
Он привстал и на верхней из своих трех полок с книгами, с краю, захватил какую-то вещь.
Это был револьвер.
- В одну ночь я бредил, что вы придете меня убивать, и утром рано у бездельника
Лямшина купил револьвер на последние деньги; я не хотел вам даваться. Потом я пришел
в себя... У меня ни пороху, ни пуль; с тех пор, так и лежит на полке. Постойте...
Он привстал и отворил было форточку.
- Не выкидывайте, зачем? - остановил Николай Всеволодович, - он денег стоит, а завтра
люди начнут говорить, что у Шатова под окном валяются револьверы. Положите опять,
вот так, садитесь. Скажите, зачем вы точно каетесь предо мной в вашей мысли, что я
приду вас убить? Я и теперь не мириться пришел, а говорить о необходимом. Разъясните
мне, во-первых, вы меня ударили не за связь мою с вашею женой?
- Вы сами знаете, что нет, - опять потупился Шатов.
- И не потому, что поверили глупой сплетне насчет Дарьи Павловны?
- Нет, нет, конечно, нет! Глупость! Сестра мне с самого начала сказала... - с нетерпением
и резко проговорил Шатов, чуть-чуть даже топнув ногой.
- Стало быть, и я угадал, и вы угадали, - спокойным тоном продолжал Ставрогин, - вы
правы: Марья Тимофеевна Лебядкина, моя законная, обвенчанная со мною жена, в
Петербурге, года четыре с половиной назад. Ведь вы меня за нее ударили?
Шатов, совсем пораженный, слушал и молчал.
- Я угадал и не верил, - пробормотал он наконец, странно смотря на Ставрогина.
- И ударили?
Шатов вспыхнул и забормотал почти без связи:
- Я за ваше падение... за ложь. Я не для того подходил, чтобы вас наказать; когда я
подходил, я не знал, что ударю... Я за то, что вы так много значили в моей жизни... Я...
- Понимаю, понимаю, берегите слова. Мне жаль, что вы в жару; у меня самое
необходимое дело.
- Я слишком долго вас ждал, - как-то весь чуть не затрясся Шатов и привстал было с
места; - говорите ваше дело, я тоже скажу... потом...
Он сел.
- Это дело не из той категории, - начал Николай Всеволодович, приглядываясь к нему с
любопытством; - по некоторым обстоятельствам я принужден был сегодня же выбрать
такой час и итти к вам предупредить, что, может быть, вас убьют.
Шатов дико смотрел на него.
- Я знаю, что мне могла бы угрожать опасность, - проговорил он размеренно, - но вам,
вам-то почему это может быть известно?
- Потому что я тоже принадлежу к ним, как и вы, и такой же член их общества, как и вы.
- Вы... вы член общества?
- Я по глазам вашим вижу, что вы всего от меня ожидали, только не этого, - чуть-чуть
усмехнулся Николай Всеволодович, - но позвольте, стало быть, вы уже знали, что на вас
покушаются?
- И не думал. И теперь не думаю, несмотря на ваши слова, хотя... хотя кто ж тут с этими
дураками может в чем-нибудь заручиться! - вдруг вскричал он в бешенстве, ударив
кулаком по столу. - Я их не боюсь! Я с ними разорвал. Этот забегал ко мне четыре раза и
говорил, что можно... но, - посмотрел он на Ставрогина, - что ж собственно вам тут
известно?
- Не беспокойтесь, я вас не обманываю, - довольно холодно продолжал Ставрогин, с
видом человека, исполняющего только обязанность. - Вы экзаменуете, что мне известно?
Мне известно, что вы вступили в это общество за границей, два года тому назад, и еще при
старой его организации, как раз пред вашею поездкой в Америку и, кажется, тотчас же
после нашего последнего разговора, о котором вы так много написали мне из Америки в
вашем письме. Кстати, извините, что я не ответил вам тоже письмом, а ограничился...
- Высылкой денег; подождите, - остановил Шатов, поспешно выдвинул из стола ящик и
вынул из-под бумаг радужный кредитный билет; - вот возьмите, сто рублей, которые вы
мне выслали; без вас я бы там погиб. Я долго бы не отдал, если бы не ваша матушка: эти
сто рублей подарила она мне девять месяцев назад на бедность, после моей болезни. Но
продолжайте пожалуста...
Он задыхался.
- В Америке вы переменили ваши мысли и, возвратясь в Швейцарию, хотели отказаться.
Они вам ничего не ответили, но поручили принять здесь, в России, от кого-то какую-то
типографию и хранить ее до сдачи лицу, которое к вам от них явится. Я не знаю всего в
полной точности, но ведь в главном, кажется, так? Вы же, в надежде или под условием,
что это будет последним их требованием и что вас после того отпустят совсем, взялись.
Всё это, так ли, нет ли, узнал я не от них, а совсем случайно. Но вот чего вы, кажется, до
сих пор не знаете: Эти господа вовсе не намерены с вами расстаться.
- Это нелепость! - завопил Шатов, - я объявил честно, что я расхожусь с ними во всем! Это
мое право, право совести и мысли... Я не потерплю! Нет силы, которая бы могла...
- Знаете, вы не кричите, - очень серьезно остановил его Николай Всеволодович, - этот
Верховенский такой человечек, что может быть нас теперь подслушивает, своим или
чужим ухом, в ваших же сенях пожалуй. Даже пьяница Лебядкин чуть ли не обязан был за
вами следить, а вы может быть за ним, не так ли? Скажите лучше: согласился теперь
Верховенский на ваши аргументы или нет?
- Он согласился; он сказал, что можно, и что я имею право...
- Ну, так он вас обманывает. Я знаю, что даже Кириллов, который к ним почти вовсе не
принадлежит, доставил об вас сведения; а агентов у них много, даже таких, которые и не
знают, что служат обществу. За вами всегда надсматривали. Петр Верховенский между
прочим приехал сюда за тем, чтобы порешить ваше дело совсем, и имеет на то
полномочие, а именно: истребить вас в удобную минуту, как слишком много знающего и
могущего донести. Повторяю вам, что это наверно; и позвольте прибавить, что они
почему-то совершенно убеждены, что вы шпион, и если еще не донесли, то донесете.
Правда это?
Шатов скривил рот, услыхав такой вопрос, высказанный таким обыкновенным тоном.
- Если б я и был шпион, то кому доносить? - злобно проговорил он, не отвечая прямо. -
Нет, оставьте меня, к чорту меня! - вскричал он, вдруг схватываясь за первоначальную,
слишком потрясшую его мысль, по всем признакам несравненно сильнее, чем известие о
собственной опасности: - Вы, вы, Ставрогин, как могли вы затереть себя в такую
бесстыдную, бездарную лакейскую нелепость! Вы член их общества! Это ли подвиг
Николая Ставрогина! - вскричал он чуть не в отчаянии.
Он даже сплеснул руками, точно ничего не могло быть для него горше и безотраднее
такого открытия.
- Извините, - действительно удивился Николай Всеволодович, - но вы, кажется, смотрите
на меня как на какое-то солнце, а на себя как на какую-то букашку сравнительно со мной.
Я заметил это даже по вашему письму из Америки.
- Вы... вы знаете... Ах, бросим лучше обо мне совсем, совсем! - оборвал вдруг Шатов. -
Если можете что-нибудь объяснить о себе, то объясните... На мой вопрос! - повторял он в
жару.
- С удовольствием. Вы спрашиваете: как мог я затереться в такую трущобу? После моего
сообщения я вам даже обязан некоторою откровенностию по этому делу. Видите, в
строгом смысле я к этому обществу совсем не принадлежу, не принадлежал и прежде и
гораздо более вас имею права их оставить, потому что и не поступал. Напротив, с самого
начала заявил, что я им не товарищ, а если и помогал случайно, то только так, как
праздный человек. Я отчасти участвовал в переорганизации общества по новому плану, и
только. Но они теперь одумались и решили про себя, что и меня отпустить опасно и,
кажется, я тоже приговорен.
- О, у них всё смертная казнь и всё на предписаниях, на бумагах с печатями, три с
половиной человека подписывают. И вы верите, что они в состоянии!
- Тут отчасти вы правы, отчасти нет, - продолжал с прежним равнодушием, даже вяло
Ставрогин. - Сомнения нет, что много фантазии, как и всегда в этих случаях: кучка
преувеличивает свой рост и значение. Если хотите, то, по-моему, их всего и есть один
Петр Верховенский, и уж он слишком добр, что почитает себя только агентом своего
общества. Впрочем основная идея не глупее других в этом роде. У них связи с
Internationale; они сумели завести агентов в России, даже наткнулись на довольно
оригинальный прием... но, разумеется, только теоретически. Что же касается до их
здешних намерений, то ведь движение нашей русской организации такое дело темное и
почти всегда такое неожиданное, что действительно у нас всё можно попробовать.
Заметьте, что Верховенский человек упорный.
- Этот клоп, невежда, дуралей, не понимающий ничего в России! - злобно вскричал
Шатов.
- Вы его мало знаете. Это правда, что вообще все они мало понимают в России, но ведь
разве только немножко меньше, чем мы с вами; и при том Верховенский энтузиаст.
- Верховенский энтузиаст?
- О, да. Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в... полупомешанного.
Попрошу вас припомнить одно собственное выражение ваше: "Знаете ли, как может быть
силен один человек?" Пожалуста не смейтесь, он очень в состоянии спустить курок. Они
уверены, что я тоже шпион. Все Они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в
шпионстве.
- Но ведь вы не боитесь?
- Н-нет... Я не очень боюсь... Но ваше дело совсем другое. Я вас предупредил, чтобы вы
всё-таки имели в виду. По-моему, тут уж нечего обижаться, что опасность грозит от
дураков; дело не в их уме: и не на таких, как мы с вами, у них подымалась рука. А
впрочем, четверть двенадцатого, - посмотрел он на часы и встал со стула; - мне хотелось
бы сделать вам один совсем посторонний вопрос.
- Ради бога! - воскликнул Шатов, стремительно вскакивая с места.
- То-есть? - вопросительно посмотрел Николай Всеволодович.
- Делайте, делайте ваш вопрос, ради бога, - в невыразимом волнении повторял Шатов, - но
с тем, что и я вам сделаю вопрос. Я умоляю, что вы позволите... я не могу... делайте ваш
вопрос!
Ставрогин подождал немного и начал:
- Я слышал, что вы имели здесь некоторое влияние на Марью Тимофеевну, и что она
любила вас видеть и слушать. Так ли это?
- Да... слушала... - смутился несколько Шатов.
- Я имею намерение на этих днях публично объявить здесь в городе о браке моем с нею.
- Разве это возможно? - прошептал чуть не в ужасе Шатов.
- То-есть в каком же смысле? Тут нет никаких затруднений, свидетели брака здесь. Всё
это произошло тогда в Петербурге совершенно законным и спокойным образом, а если не
обнаруживалось до сих пор, то потому только, что двое единственных свидетелей брака,
Кириллов и Петр Верховенский, и наконец сам Лебядкин (которого я имею удовольствие
считать теперь моим родственником) дали тогда слово молчать.
- Я не про то... Вы говорите так спокойно... но продолжайте! Послушайте, вас ведь не
силой принудили к этому браку, ведь нет?
- Нет, меня никто не принуждал силой, - улыбнулся Николай Всеволодович на задорную
поспешность Шатова.
- А что она там про ребенка своего толкует? -торопился в горячке и без связи Шатов.
- Про ребенка своего толкует? Ба! Я не знал, в первый раз слышу. У ней не было ребенка и
быть не могло: Марья Тимофеевна девица.
- А! Так я и думал! Слушайте!
- Что с вами, Шатов?
Шатов закрыл лицо руками, повернулся, но вдруг крепко схватил за плечо Ставрогина.
- Знаете ли, знаете ли вы, по крайней мере, - прокричал он, - для чего вы всё это наделали
и для чего решаетесь на такую кару теперь?
- Ваш вопрос умен и язвителен, но я вас тоже намерен удивить: да, я почти знаю, для чего
я тогда женился и для чего решаюсь на такую "кару" теперь, как вы выразились.
- Оставим это... об этом после, подождите говорить; будем о главном, о главном: я вас
ждал два года.
- Да?
- Я вас слишком давно ждал, я беспрерывно думал о вас. Вы единый человек, который бы
мог... Я еще из Америки вам писал об этом.
- Я очень помню ваше длинное письмо.
- Длинное чтобы быть прочитанным? Согласен; шесть почтовых листов. Молчите,
молчите! Скажите: можете вы уделить мне еще десять минут, но теперь же, сейчас же... Я
слишком долго вас ждал!
- Извольте, уделю полчаса, но только не более, если это для вас возможно.
- И с тем, однако, - подхватил яростно Шатов, - чтобы вы переменили ваш тон. Слышите,
я требую, тогда как должен молить... Понимаете ли вы, что значит требовать, тогда как
должно молить?
- Понимаю, что таким образом вы возноситесь над всем обыкновенным, для более высших
целей, - чуть-чуть усмехнулся Николай Всеволодович; - я с прискорбием тоже вижу, что
вы в лихорадке.
- Я уважения прошу к себе, требую! - кричал Шатов, - не к моей личности, - к чорту ее, - а
к другому, на это только время, для нескольких слов... Мы два существа и сошлись в
беспредельности... в последний раз в мире. Оставьте ваш тон и возьмите человеческий!
Заговорите хоть раз в жизни голосом человеческим. Я не для себя, а для вас. Понимаете
ли, что вы должны простить мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам
случай познать при этом вашу беспредельную силу... Опять вы улыбаетесь вашею
брезгливою светскою улыбкой. О, когда вы поймете меня! Прочь барича! Поймите же, что
я этого требую, требую, иначе не хочу говорить, не стану ни за что!
Исступление его доходило до бреду; Николай Всеволодович нахмурился и как бы стал
осторожнее.
- Если я уж остался на полчаса, - внушительно и серьезно промолвил он, - тогда как мне
время так дорого, то поверьте, что намерен слушать вас по кр
...Закладка в соц.сетях