Жанр: Боевик
Рождение Минотавра
...туманным
серым утром, по реке будет плыть клочьями серый водяной пар, а деревья по
берегам будут похожи на старинные выцветшие гравюры — черные, размытые, без
листьев. Тихие улицы, белые тротуары, косой штрих дождя за окном, а
гостиницы — уютные, старые, в них топят печи дровами, которые шипят и
стреляют в топке и на колосники выкатываются красные, в синеватом дымке
угольки. Тишина, тишина — она осязаема и ласкова, как прикосновение кошки.
И в одиноком, пустом номере гостиницы будет непрерывно звучать — раз за
разом, снова и снова, не давая покоя и отдохновения, концерт Гаэтано
Пуньяни, лирически-мягкий, вдохновенно певучий, настойчивый, как колокола
судьбы, никогда не слышанный мной и вошедший в мою жизнь символом исполнения
обязательств, вошедший без спроса, решительно, бесповоротно...
Из автомата в вестибюле я позвонил дежурному по МУРу, узнать — нет ли
каких новостей. Дежурил Кабанов из второго отдела, ленивый флегматичный
парень, исключительно способный сыщик. Он специализировался в расследовании
убийств, за что наш комиссар называл его шутя "Инспектор Кадавр".
— Тебе, Стае, какая-то женщина раза три звонила, — вяло сказал
Кабанов. — Оставила телефон, просила позвонить.
— Как фамилия?
— Погодь, сейчас взгляну. У меня тут записано все, — я слышал, как он
пыхтел в трубку — методично, ровно, уверенно, так же, как он разматывает
свои дела. — Вот, нашел. Доктор Константинова. Сказала, что ты знаешь.
— Знаю, знаю. Больше ничего?
— Пока бог миловал от новостей. Ну ничего, к полуночи появятся...
— Давай, старик, держись. Желаю спокойной вахты. Привет.
— Большой привет, — сказал лениво Кабанов и положил трубку.
Я посмотрел на часы — пять минут одиннадцатого. Звонить еще можно.
Интересно, зачем это я так срочно понадобился ей? Набрал номер. Сначала
никто не снимал трубку, потом подошла девочка и ответила тонким голоском: "А
мамы нет дома, она в больнице на дежурстве..." Я набрал номер клиники и
сразу же услышал голос Константиновой.
— Здравствуйте, это Тихонов. Вы мне звонили сегодня, я только что
узнал.
— Да, я вас разыскивала по поводу Обольникова. Я не знаю, какие у вас
планы, но я собираюсь завтра решать вопрос о нем...
— В каком смысле? — удивился я.
— Мы его завтра или выпишем, или будем оформлять принудительное
лечение на режиме...
— А что случилось?
— Сегодня совершенно случайно санитарка обнаружила у него пузырек с
соляной кислотой...
— С соляной кислотой? — не понял я.
— Да. Опытные алкоголики, попадающие к нам, пьют ее в слабом растворе
— действие всех препаратов от этого нейтрализуется.
— Подождите, так ведь весь эффект лечения пропадает? — никак не мог
сообразить я.
— Ну конечно! — сказала сердито Константинова. — Чего здесь
непонятного — эффект лечения основан на возникновении биологического
неприятия организмом алкоголя. А они, видите ли, не хотят лишать себя этого
удовольствия...
— Но ведь Обольников сам явился в клинику для прохождения лечения?
— Не знаю, — устало сказала Константинова, — не знаю, зачем он это
сделал. Может быть, у него были какие-то иные соображения.
— А как он себя вообще вел последние дни?
— Плохо. Грозился и упрашивал выпустить его из клиники, требовал
отдать его одежду и отпустить. Я, естественно, отказала.
— Просил одежду? — переспросил я и вспомнил пустой гардероб в его
комнате. — Доктор, если я сейчас приеду к вам, вы сможете показать мне его
одежду?
— Сейчас нет сестры-хозяйки, а ключи от кладовой у нее. Приезжайте
завтра с утра — я сменяюсь в десять.
— Хорошо. До свидания...
Наконец закончился этот долгий трудный день.
Глава 8 Человека к благу можно привести и силой
Мастер Страдивари еще триста дней работал у старого Никколо Амати.
Амати мучился ногами — они опухли чудовищно, превратившись в бесформенные
ватные колонны. Ему стало тяжело работать у верстака, и он заказал себе
высокий стульчик, вроде тех, что делают для детей, которые еще не достают до
стола. И каждый день, кроме первого дня пасхи и рождества, он медленно,
тяжело спускался по лестнице в мастерскую и строгал, пилил, вырезал и клеил
скрипки, альты, виолончели.
Накануне страстной пятницы лекарь дон Себастиано пустил ему кровь, и
мастер Никколо был слишком слаб, чтобы работать, но в мастерскую спустился
и, сидя на своем стуле, смотрел, как Антонио натягивает струны на новую
скрипку. Смотрел сердито, неодобрительно, потому что вся затея с этой
скрипкой казалась ему глупой, недостойной серьезного мастера. Страдивари
потратил на нее много месяцев, а в мире нет такого фокуса, на который
великий мастер может тратить столько времени. А эта скрипка — просто фокус,
прихоть, пустой каприз таланта.
— Такие штуки уже пытался сделать один мой ученик, — недовольно
говорил Амати. — Он пытался построить скрипку из волнистого клена — не
получилось, потом он вырезал виолончель из альпийской сосны — ее нельзя
было слушать, как колодезный ворот...
Антонио от удивления чуть не выронил скрипку из рук:
— Учитель, у вас были ученики? Я слышу об этом впервые!
Что-то похожее на румянец выступило на бледных отечных щеках Амати --
он понял, что проговорился. И острые сердитые глаза покрылись тусклой
пленкой старческой бессильной слезы.
— Я не люблю вспоминать об этом, потому что память о нем вызывает в
моем сердце горечь.
— Он оказался плохим человеком?
— Нет, скорее я оказался глупым человеком.
Мастер смотрел в растворенное окно, туда, где по ярко-синему небу
Ломбардии бежали на север к Альпам причудливые стада облаков. Одуряюще пахли
азалии, и одинокая птичка в саду все время испуганно вскрикивала --
чью-итть! И все это так не вязалось со старостью, болезнью, бессилием, когда
сам Страдивари чувствовал в своем сухом костистом теле одновременное биение
тысячи быстрых, веселых и сильных пульсов...
— Его звали Андреа Гварнери, — сказал мастер Никколо, не заботясь о
том, чтобы перекинуть хоть какой-то мост через паузу, наполненную тишиной,
запахом цветов, бесследно растворившимися десятилетиями. — Когда он пришел
ко мне, ему было столько же, сколько тебе сейчас. Я стар, чтобы лицемерить,
поэтому я могу тебе сказать правду — он был талантливее тебя. Опытный
садовник может много рассказать о цветке, который еще не раскрылся. А я уже
был достаточно опытен, и очень скоро понял, что искусство моего ученика
через несколько лет сравняется с моим. Его ждало бессмертие. Но людям
останешься ты, а не он.
— Почему? — сердито, обиженно спросил Антонио.
Амати глянул на него искоса и усмехнулся:
— Не обижайся, сынок. Обижаться на правду глупо. Человек должен точно
знать, чего он стоит. Андреа Гварнери погубил себя потому, что не знал своей
настоящей цены. Он знал о своей талантливости, но не знал или не хотел
знать, что при этом он ленив, легкомыслен и духовно слаб.
— Он не любил работать? — спросил Страдивари.
— Как тебе сказать? Очень быстро он придумал лучший, чем у меня,
математический формуляр обеих дек, он совершенно волшебно компонировал эфы и
дужку. Но он так и не смог найти секрет лака. Понимаешь, везде, где
требовалась настойчивость и прилежание, там кончался Гварнери. Он отличался
от тебя тем, что ты живешь, чтобы придумывать новые скрипки...
— А он? — настороженно спросил Антонио.
— А для него это была одна из многочисленных забав в жизни. Он строил
удивительную скрипку и на другой день исчезал на неделю с какими-нибудь
бродягами и блудными девками, пьянствовал, устраивал драки, из озорства
взорвал доганьерскую заставу на границе герцогства Веронского, за что его
посадили в тюрьму. Андреа скакал на лошади, как кирасир, и дрался на шпагах,
как пьяный мушкетер. Он играл в карты и дружил со всеми ливорнскими ворами.
Андреа был жуликоват, как генуэзец, весел, как неаполитанец, и зол, как
сицилиец. Побожиться на библии в заведомой лжи ему было как высморкаться. В
конце концов я прогнал его — он взял мою скрипку и на деке приписал: "...и
Андреа Гварнери" — и продал ее богатому купцу из Павии.
— И были тысячу раз правы! — с сердцем воскликнул Антонио. — Он же
самый настоящий вор!
— Да, — задумчиво сказал Амати. — Я был тогда очень сердит. И
все-таки моя вина в том, что я не смог из него сделать великого мастера.
Тогда я не понимал, что человека к благу можно привести и силой...
— Добро нельзя внушить силой, — сказал Страдивари.
— Но силой можно победить зло, — нахмурился Амати. — Зло жило в нем
самом, как демон. И этот демон праздности, жадности и тщеславия оказался
сильнее Гварнери... А я — я не сумел помочь ему... С тех пор слоняется по
свету пустое обличье человека и утверждает, что его зовут Андреа Гварнери.
Но это вранье: я могу присягнуть, что мастера Гварнери сожрал изнутри
маленький злой демон, рожденный его алчным и суетным сердцем...
Страдивари уже не слушал учителя — погруженный в раздумья, он мерил
широкими шагами мастерскую, рассеянно бормоча:
— Значит, он тоже искал в этом направлении...
Амати смотрел на новую скрипку, потом сказал:
— Чувствительность ели и клена очень различна. — И с сомнением
покачал головой.
— Но в этом же все и дело! — воскликнул Страдивари. — Ель гораздо
чувствительнее клена. Поэтому я рассчитал так, что скорость колебания нижней
кленовой деки относительно верхней — еловой будет на одну четверть меньше.
Каждая из дек будет иметь совершенно самостоятельный звук, но диапазон
составит ровно один тон, и они неизбежно должны слиться и родить совершенно
новое, доселе неслыханное звучание...
— А в каком положении деки будут давать резонанс? — недоверчиво
спросил Амати.
— Вот этого мне и было всего труднее добиться! — со счастливой
улыбкой сказал Страдивари. — Я подгонял их восемь недель!
Амати долго молчал, потом пожал плечами и сказал:
— Сынок, ты в этом уже понимаешь больше меня. Я знаю только, что в
жизни столкновение двух разных и сильных характеров может породить взрыв.
Может быть, в звуке он родит гармонию...
Великий мастер Никколо Амати был болен, стар и утомлен жизнью. Он не
знал, что его ученик Антонио Страдивари открыл новую эпоху в истории
музыки...
На улицу Радио я приехал в девять. У Константиновой было бледное
утомленное лицо, синева полукружьями легла под глазами, четче проступили
обтянутые прозрачной кожей скулы, губы поблекли, выцвели.
— ...А почему вас интересует его одежда? — спросила она.
— Потому что дома у него ничего больше нет...
— Понятно, — кивнула Константинова. — Вот опись его имущества,
принятого на сохранение.
Я быстро просмотрел листок, исписанный вкривь и вкось фиолетовыми
буквами. Пиджак коричневый, брюки х/б, рубашка синтетическая, майка голубая,
кальсоны, полуботинки бежевые, ключи, паспорт, 67 копеек.
Ключи, ключи мне надо было посмотреть!
Кладовая находилась на втором этаже, рядом со столовой, в том коридоре,
где Обольников устроил нам с Лавровой "волынку". Мне бы не хотелось
встретить его в этот момент, но поскольку бутерброд всегда падает маслом
вниз, то уже на лестничном марше я увидел сияющую рыбью морду. Он мельком
поздоровался со мной и сказал Константиновой:
— Доктор, просьба у меня к вам будет полносердечная. Уж не откажите
мне в доброте вашей всегдашней...
— Слушаю вас, — сухо сказала она.
— Просился я выписать меня по глупости и моментальной душевной
слабости, так как от лечения и всех выпавших на меня переживаний ослаб я
организмом и духом. Но понял я в раздумьях своих, что, причиняя некоторые
притеснения и ущемления, только добра и здравия желаете вы мне. Поэтому
одумался я и прошу не выписывать меня, а лечить с прежним усердием и
заботой...
От его ласкового простодушного нахальства у меня закружилась голова.
Константинова полезла в карман халата за сигаретой, да, видно, вспомнила,
что курить в лечебном корпусе нельзя, потерла зябко ладони, спросила
прищурясь:
— Значит, вещи можно не отдавать и вас не выписывать?
— Не надо, не надо, — ласково, весело закивал Обольников.-- Уж
потерплю я, помучусь маленько выздоровления ради.
Константинова посмотрела на меня вопросительно. Я сказал:
— Далеко не уходите, Обольников. Вы можете мне понадобиться.
— Хорошо и ладненько, — радостно согласился он, и я готов был
поклясться — в мутных бесцветных глазах его сверкнуло злорадство, только
понять я все не мог, что это могло его так обрадовать.
Сестра-хозяйка открыла дверь в кладовую — небольшую комнату,
уставленную маленькими фанерными шкафиками — точь-в-точь, как в заводской
или спортивной раздевалке. На шкафчике с черным жирным номером "63" была
приклеена бумажка — "Обольников С. С.". Сестра вставила ключ в висячий
замок.
Вот тут-то и произошел один из тех случаев, о которых принято полагать,
будто они управляют путями закономерностей. Я так и не понял впоследствии,
то ли у Обольникова не выдержали нервы, то ли он стал жертвой своей дурацкой
примитивной хитрости, но когда сестра вставила ключ в замок, у нас за спиной
раздался резкий скрипучий голос Обольникова:
— Это что такое? Вам кто давал разрешение копаться в моих вещах?
От неожиданности у сестры сильно вздрогнули руки и замок вместе с
петлей выпал из дверцы шкафика. Замок повис на второй петле, а на его дужке
бессильно моталась, еле слышно позванивая, петля, выскочившая из дверцы...
— Вы зачем туда лезете? Разрешение на такие безобразия имеются у вас?
— во всю силу нажимал на голос Обольников.
На сером кафельном полу сиротливо валялся шурупчик. А петля-то на трех
должна была крепиться к дверце. Видать, и этот — единственный — был
привернут кое-как, держался на соплях. В том-то и дело: Обольников обскакал
меня. Я вот ждал прихода сестры-хозяйки, а он ждать не стал. Молодец, Сергей
Семенович, ай да молодец!
— Теперь вы понимаете, почему он передумал выписываться? — повернулся
я к Константиновой. Но она еще этой конструкции продумать до конца не успела
и смотрела на меня с недоумением.
— Что же это деется вокруг такое? — надрывался Обольников.-- Земля,
что ли, вовсе бессудная стала?
— Замолчите, Обольников, — сказал я злобно. — Вот предписанное
прокурором постановление на обыск в вашей квартире. Оно включает личный
обыск.
Он замолк и долго внимательно смотрел мне в лицо неподвижными
водянистыми глазами, только кончик носа чуть подрагивал. Потом он спокойно
спросил:
— А чего же вы найти у меня хотите, гражданин хороший?
— Сядьте за стол и распишитесь, что постановление вам предъявлено.
— С большим нашим удовольствием, — ответил он почти весело, и я
ощутил, что все в нем дрожит от сдерживаемого напряжения. Обольников
поставил на бумаге нелепую витиеватую закорючку. — Так что вам от меня-то
надобно?
— Я предлагаю вам добровольно выдать дубликаты ключей от квартиры
Полякова.
Он глубоко вздохнул, и вздох этот был исполнен душевного облегчения. Ну
что же, и мне надо привыкнуть к поражению. Обольников меня здесь переиграл,
он успел раньше.
— Нету у меня ключей скрыпача. Напраслину на меня наводите. А коли нет
веры простому человеку, работящему, не начальнику, ничем не заслуженному --
то ищите, раз у вас права на беззаконие есть...
Все перечисленное в сохранной описи оказалось в шкафчике на месте.
Только ключей не было. Не только ключей Полякова — всей связки ключей,
сданной Обольниковым при поступлении в клинику, не оказалось.
— Где же ключи ваши, Обольников? — спросил я. Он горестно развел
руками:
— Я, между прочим, гражданин милиционер, еще в прошлый раз вам
докладывал, что заняться здесь персоналом не мешало бы. Начинается с
дармовой шамовки за счет больного человека, а кончается — и-и-и где — и не
усмотришь! Так вам же за простого человека заступиться некогда...
Сестра-хозяйка, незаметная тихая женщина, начала тяжело, мучительно
багроветь. Константинова прикусила губу, покачала головой и задумчиво
сказала:
--- Слушайте, Обольников, какой же вы редкий мерзавец...
— Конечно, раз меня вокруг обвиноватили, то и называть мет ня можно,
как на язык ни попадет. Только не в МУРе власть кончается. И не в вашей
больнице тюремной, пропади она пропадом. Я до правды дойду, хоть все ботинки
истопчу.
Я достал из кармана перочинный нож, подошел к двери кладовой и,
осторожно засунув лезвие в замочную щель, легонько покрутил. Старый,
разбитый английский замок поскрипел, чуть по-упирался, потом послушно
щелкнул — язычок влез в корпус замка. Я засмеялся:
— Вот она, вся ваша правда, Обольников...
— А че? — настороженно спросил он.
— Пока я собирался да потягивался, вы сегодня ночью открыли замок,
вывинтили шурупы, влезли в шкаф и забрали ключи.
— Но мы не даем им ножей в пользование, — вмешалась Константинова.
— Да что вы говорите! — покосился я сердито. — Он же
квалифицированный слесарь! Ему подобрать железяку — две минуты. Он и шурупы
назад не завернул потому, что очень торопился...
— А вы это докажите еще! — выкрикнул Обольников. Я усмехнулся:
— Зачем же мне еще раз собственную глупость и нерасторопность
доказывать? Я для вас другие доказательства припас.
Я смотрел на его пылающие уши, синюшные изжеванные губы, волнистый
прыгающий нос, и все во мне переворачивалось от острой, прямо болезненной
антипатии к нему.
— Снимайте халат, надевайте вашу одежду, — сказал я. Обольников
потуже стянул на себе полы халата, будто щитом прикрываясь от меня, сипло
спросил:
— Зачем? Зачем одеваться?
— Я забираю вас с собой.
— Почему? Куда с собой? — быстро переспросил он.
— В тюрьму.
Константинова испуганно отступила от меня, а сестра-хозяйка стала снова
быстро бледнеть, пока багровый румянец недавнего смущения не застыл у нее на
шее и подбородке красными студенистыми каплями. Обольников медленно,
беззвучно сел на стул, замер неподвижно и только костистый огромный кадык,
как проглоченный шарик от пинг-понга, ритмично прыгал — вверх-вниз,
вверх-вниз. В кладовой повисла напряженная тишина, нарушаемая лишь екающим
громким дыханием Обольниксва. Это длилось несколько долгих, просто
бесконечных мгновений, и тяжесть этой тишины испуга была мне самому
невыносима. И чтобы утвердить себя в своем решении, я повторил:
— Собирайтесь, я отвезу вас в МУР и оформлю арест...
Обольников поднялся со стула, подошел к шкафику, достал одежду и начал
снимать с себя халат, и по мере того как он переодевался, он двигался все
быстрее и быстрее, пока его движения не стали бессмысленными в суетливой
истеричности. При этом он непрерывно бормотал:
— Я сейчас... я сейчас... мигом я соберусь... я не задержу...
"..Принимая во внимание вышеизложенное, а также учитывая:
— что для проверки собранных по уголовному делу данных требуется
известное время;
— что, находясь на свободе, Обольников — как об этом свидетельствует
эпизод похищения ключей из гардероба антиалкогольной лечебницы — может
активно воспрепятствовать установлению истины, --
ПОСТАНОВИЛ:
Мерой пресечения в отношении подозреваемого Обольникова С. С. в
соответствии со статьей 90 УПК РСФСР до предъявления ему в 10-дневный срок
обвинения избрать заключение под стражу..."
Комиссар дочитал, взял ручку, потом положил ее на стол.
— А почему только на десять дней? Почему ты не хочешь арестовать его
до суда? — спросил он.
— Потому что, во-первых, нам еще не ясна его роль в этом деле. А
во-вторых, в этом случае надо будет предъявить ему обвинение по всей форме.
И тогда он будет точно ориентирован в том, что мы знаем, а где у нас --
белые пятна.
Комиссар сказал:
— А как ты теперь это все представляешь?
— Я думаю, что Обольников навел "слесаря" на квартиру Полякова,
непосредственно участия в краже не принимая. И скорее всего ключи передал
ворам попользоваться.
Комиссар задумчиво-рассеянно смотрел мимо меня в окно, покручивая
пальцем ручку на столе. Не оборачиваясь, спросил:
— Ты твердо веришь в такой вариант?
Я помолчал немного, тяжело вздохнув, ответил:
— Нет, почти совсем не верю...
— Почему?
— То, что Обольников побывал в квартире Полякова, сомнений не
вызывает. Но если он действовал заодно с ворами, то зачем приходил слесарь?
Ведь у Обольникова были ключи!
— Совпадения исключены?
— Полностью. Помните, Поляков говорил, что во время работы слесаря
позвонили из школы и попросили выступить?
— Помню, — кивнул комиссар.
— Сказали ему, что это школа для больных детей. Этим вопросом
заинтересовалась Лаврова...
— Кстати, как она там у тебя — ничего?..
— Толковая девица. Так вот, она потратила целый день, обзванивая все
московские специальные школы...
— Выяснилось, что никто Полякова не приглашал? — спросил-сообщил
комиссар.
— Точно. Напарник слесаря отвлекал внимание, чтобы тот мог снять
слепки ключей. В этом ракурсе событий роль Обольникова мне совершенно
непонятна...
— А Иконников? — спросил комиссар. — Что про него думаешь?
— Не знаю, — покачал я головой. — Человек он, конечно, неприятный...
Комиссар засмеялся:
— Хороший аргумент! Ты вот спроси Обольникова, он тебя как — приятным
человеком считает?
— Так я и не говорю ничего. Но самостоятельная версия "Иконников --
похититель скрипки" исключает версию с участием Обольникова.,.
Комиссар посмотрел на меня поверх очков:
— В таких сложных материях я бы не пренебрегал вводными словами: "мне
думается" или там "вполне допустимо"...
— Можно и так, — согласился я. — Это подипломатичнее будет. Но штука
в том, что я действительно уверен — нет между Иконниковым и Обольниковым
никакой связи.
— Во всяком случае, внешней никакой связи не видно, — поддакнул мне
ехидно комиссар. — А когда Иконников последний раз был у Полякова? Ты не
поинтересовался?
— Почему не поинтересовался? Последний раз он был там лет двенадцать
назад...
Ответил и понял, что комиссар что-то знает, что-то очень важное, и
сознательно скрывает это, "заводит" меня сильнее. Комиссар откинулся в
кресле, посмотрел на меня, потом открыл ящик стола и достал оттуда почтовый
конверт.
— На, почитай, — протянул конверт с исполненным шариковой ручкой
адресом: "Петровка, 38. Начальнику уголовного розыска". На тетрадном, в
линейку, листе бумаги аккуратным почерком было написано:
"Прошу внимательно прочитать мое письмо и подумать над ним всерьез. В
случае, если это не относится к вашей компетенции, прошу переправить его в
надлежащие органы. В ночь, когда была совершена кража в квартире Л. О.
Полякова, я совершенно случайно оказалась около его дома и видела, как П. П.
Иконников выходил из ворот его дома с небольшим свертком в руках. Все эти
дни я нахожусь в тягостном положении. Дело в том, что мы все — Поляков,
Иконников и я — хорошо знакомы между собой, и если Иконников не имеет
никакого отношения к краже, то, заявив о том, что я видела его в эту ночь на
месте преступления, я бы поставила себя в ужасное положение. Но и судьба
Полякова мне слишком дорога, чтобы занять просто нейтральную позицию. Может
быть, я не набралась бы мужества и не написала этого письма, но вчера я
видела Иконникова, совершенно пьяного, он много болтал и, между прочим,
сказал мне, что ждет какой-то депеши, и тогда, мол, все будет в порядке. Я
всерьез обеспокоилась, что речь идет о судьбе бесценного инструмента.
Поэтому я приняла решение написать вам, чтобы вы проверили это
обстоятельство. Если вы соберете серьезные доказательства вины Иконникова,
то я тоже дам соответствующие показания. В силу изложенных мною причин я не
могу назвать своего имени, хотя понимаю, что это гадко. И все-таки не судите
меня строго — не так легко сказать в лицо хорошо знакомому человеку, что он
вор, не испытывая при этом достаточной уверенности в справедливости
подобного чудовищного обвинения".
Я сложил лист, спрятал его в конверт, вернул комиссару. Он усмехнулся:
— Чего же ты мне его даешь? Зарегистрируй, подшей в дело и работай...
— Значит, все-таки Иконников? — подумал я вслух. — А вдруг нас
наводят?
— Может быть, и наводят. Хотя по настрою письмо выглядит
правдоподобно.
— Я себе с этим делом мозги вывихну, — сказал я.
— Ничего, — успокоил комиссар, — мы тебе их обратно вправим. Как ты
думаешь, кто бы мог написать это письмо? Я отрицательно покачал головой.
— Идеи есть? — спросил комиссар.
— Есть. Надо получить у прокурора санкцию на перлюстрацию
корреспонденции Иконникова...
— Изумительная идея. По своей находчивости и остроумию. Но допустим. И
что тогда?
— Если письмо не липа, настоящее если это письмо, то можно будет
перехватить депешу. А если письмо — навет, никакого ущерба от этого
Иконникову не будет...
— Резонно. Но безнравственно. Не подходит, — отрезал комиссар.
— Почему?
— Потому что нас с тобой судьба определила в дерьме барахтаться. И
есть только одна возможность самому не обмараться — под наши с тобой
благородные цели подкладывать только чистые методы.
— Я, между прочим, не любовной перепиской соседей интересуюсь, --
сказал я сердито.
— Еще бы не хватало, — хмыкнул комиссар. — Если бы ты располагал
неопровержимыми
...Поділитися у соцмережах