Жанр: Боевик

Рождение Минотавра

сторінка №8

я
шестьдесят лет делал скрипки. И все-таки я счастлив, потому что моя работа
провела меня через все ипостаси человеческого счастья.
— Каким образом? — спросил недоверчиво Антонио.
— Когда я пришел в мастерскую деда, я был беден, как бродяги на
таррантских причалах, я не знал совсем ничего. А дед, как мне тогда
казалось, знал все, и от этого постыдность моей нищеты была особенно
наглядна. Прошли долгие годы, пока я набрался богатства знания, и это
богатство согревает мою старость, дает мне спокойствие и уверенность, каких
не могут дать деньги, и это богатство я всегда ношу в себе...
— А любовь?
— Когда я сделал свою первую скрипку, ее голос был пронзителен и
вульгарен, как крики продажных генуэзских девок в Пассо ди Гатто. Я
испытывал от нее восторг и омерзение одновременно. Она магнитом тянула меня
к себе, а через мгновенье я отбрасывал ее с ненавистью, в ней сталкивались
вожделение и детская мечта о красоте, которые жить вместе не могут. Я слушал
голоса птиц и песни детей, шипение волн и шорох дождя, тихий плач женщин и
тоскливый крик гепарда, которого показывали в Падуе на ярмарке бродячие
балаганщики. На танцах я смотрел, как девушки и юноши пляшут бешеную
сальтареллу, и чеканную ломбарду, и зазывно-томную форлану, и пытался
уловить ритм колебания, который мне надо было навсегда поселить в скрипке.
Наверное, мне это удалось, потому что скрипки мои стали петь мягче, глубже,
в них была настоящая страсть и непродажное волнение, и первыми это, конечно,
заметили попы, потому что, слушая звуки моих скрипок, люди плакали, и это
были слезы радости и грусти — в инструментах была моя большая любовь. Я
любил их, как отец и как муж, как любовник, в них была тоска отвергнутого и
радость обладателя, величие и красота альпийских елей, из которых их делали,
крик пленного гепарда и трепет форланы, звон воды на перекатах Треббии и вся
моя благодарность этому миру, давшему мне счастье родиться и создавать в
своей мастерской маленькие звучащие деревянные живые миры, способные
вместить все это...
— И вы думали об этом, учитель, когда создавали свои скрипки? --
спросил Антонио.
— Да, всегда я думал об этом. Я никогда не работал в плохом
настроении, чтобы хоть один надрез не получился у меня случайным,
непродуманным, непрочувствованным. В этом и была та война, которую я вел всю
жизнь, — я давным-давно понял, что звук не получишь колдовством, омовениями
и всей этой прочей ерундой. Я много лет назад понял, что все в мире
управляется законами, и волшебный звук скрипки — не более чем познанный
закон. И законов звучания много, но большинства их мы не знаем, а они от
этого не перестают существовать, и мы медленно — терпением, памятью и умом
— находим истину, хотя объяснить ее не можем. Ощупью изыскиваем мы правду и
как слепые запоминаем ее слабый рельеф, и по звуку знаем — это хорошо!
Много лет спустя объяснят, почему это так, а не иначе. Но кто-то должен идти
впереди, первым сделать то, что до него было невозможным. И если ему это
удается, то свою войну, для познания себя и счастья, он выиграл...


Григорий Белаш явился ровно в десять. Когда я читал протокол его
первого допроса, я не обратил внимания на дату рождения и сильно удивился
теперь — лет ему было тридцать с небольшим, в общем, мы с ним были
приблизительно ровесники. А я почему-то представлял себе старенького
суетливого человечка в замызганном пальто — не знаю уж почему, но именно
так я представлял себе настройщика роялей. Он поздоровался и весело спросил:
— Допрос второй степени с пристрастием?
— Нет, — сказал я. — Будет просто допрос с пристрастием второй
степени.
— В школе это называется — в квадрате.
— Ага, в квадрате, — подтвердил я.
— За что же вы меня так? — улыбаясь, взмолился он. — В прошлый раз
меня тут девушка в такой оборот взяла, что я сразу вспомнил про допровскую
корзину Кислярского. Думал, что куковать мне тут, пока скрипку не найдут.
Обошлось, однако, отпустила...
Он захохотал, искренне, от души, заразительно, и я сам невольно
улыбнулся, представив себе сухой официальный тон Лавровой.
— А вы ей, наоборот, понравились, — сказал я.
— Ну? — воззрился он на меня с интересом. — Не может быть! Если бы я
это знал тогда, обязательно попросил бы телефончик. Это, наверное, очень
волнует, когда к тебе приходит на свидание девушка, ты ее берешь нежно за
талию, а там... а там... Пистолет! Жутко волнует...
Я пожал плечами:
— Не знаю. Не пробовал. Чтобы с пистолетом... Он, видимо, хотел
углубить экскурс в этот вопрос, но я спросил его:
— Так во время кражи вы были в командировке, Григорий Петрович?
— Чтоб мне с места не сойти, — все еще весело сказал он, потом уже
серьезно добавил: — Я понимаю, вы меня не перешучиваться пригласили. И на
мне, как на человеке, вхожем а дом Полякова, тоже лежит тень подозрения.

Поэтому я готов с максимальной обстоятельностью отвечать на все интересующие
вас вопросы...
— Вот и прекрасно. Расскажите мне о вашей командировке.
— Пожалуйста, — он еле заметно пожал плечами, как человек, которого
во второй раз спрашивают об одном и том же. — Как вам известно, я работаю
настройщиком музыкальных инструментов в филармонии. Если вы наводили обо мне
справки, то уже знаете, что специалистов, равных мне по квалификации, в
нашей стране еще трое: Исопатов, Гуревич и Косырев. Гуревич уже глубокий
старик и почти не работает. А мы обслуживаем уникальные инструменты,
которыми пользуются наши крупнейшие музыкальные мастера. Причем мы работаем
всегда с инструментами, закрепленными за нами сугубо персонально...
— Почему? — спросил я.
Белаш еле заметно ухмыльнулся, и я понял, что его рассмешила моя
неосведомленность.
— Потому что у каждого из инструментов свой голос, и пианист-виртуоз,
толкователь и интерпретатор, раз и навсегда привык к этому голосу. Он
наизусть знает диапазон его звука, и звук подчиняется ему, как живой. Если я
ошибусь в настройке и звук станет чуть-чуть выше или ниже, то я могу
пианисту попросту сорвать концерт. То, чего никто и не заметит, не услышит,
музыканту высокого класса режет ухо, как пилой.
— Понятно. Дальше.
— 14 октября, по-моему, это был четверг, я выехал в Ленинград, где
пробыл по понедельник включительно, вернувшись в Москву во вторник. Отчет по
командировке, счета и билеты мною сданы в бухгалтерию. Можете проверить.
— Уже проверено, — кивнул я. — Все точно. С кем вы виделись в
Ленинграде?
— В хронологическом порядке?
— Желательно.
Белаш почесал в затылке:
— Тогда вы меня не торопите. Дайте вспомнить все по порядку...
— А я вас и не тороплю. Вспоминайте.
— Так, значит, с вокзала я поехал в гостиницу, номер мне был заказан в
"Европейской". Оттуда пешком — это напротив — в филармонию. Освободился я
там, наверное, часа в четыре и поехал на Мойку к Евгению Константиновичу
Преображенскому. У него совершенно волшебный "Стейнвей", но жутко капризный.
Вы бывали на его концертах?
— Нет, только по радио слышал.
— Ну, неважно. У Преображенского я пробыл до позднего вечера, хотя
рассчитывал управиться в два счета. Группа высоких не строила... И, кажется,
в этот день все. Да, точно, я собирался еще зайти к приятелям Медведевым, но
было уже поздно, я поехал в гостиницу, позвонил Леше Медведеву,
передоговорился на завтра и лег спать. На другой день я работал в
консерватории, потом поехал к Медведевым, вернулся часа в три, будучи при
этом крупно "под шафе". В воскресенье завтракал поздно, состояние у меня
было несколько взвешенное, потом поехал, работал в филармонии, там
познакомился с девушкой и вместе с ней ужинал в ресторане "Москва"...
— Координаты девушки сохранились? — безразличным тоном спросил я.
Белаш недоуменно посмотрел на меня:
— Девушки? Конечно. А что?
— Ничего. Я их переписать хотел.
Белаш достал из кармана записную книжку, полистал, открыл страницу:
— "Валя Морозова, Ленинград, ул. Громова, д. 7, кв. 56".
Я записал. Белаш закрыл книжку, растерянно покачал головой.
— Ну, короче, в понедельник я занимался с инструментами в Малом
оперном, поужинал моими любимыми миногами и в полночь сказал: "Арриведерчи,
Питер!" Вот и все. А теперь, может быть, перейдем на игру "Спрашивайте --
отвечаем"?..
— Хорошо. Спрашиваем: вы Иконникова знаете? Белаш заулыбался:
— Отвечаем: а кто же его среди музыкантов не знает?
— Вы давно знакомы?
— Лет пять, наверное...
— Дружите?
— Ну как вам сказать — это, конечно, не третье твое плечо, но
отношения у нас хорошие.
— Что вас связывает?
— Второй закон диалектики: единство и борьба противоположностей.
— Точнее.
— Точнее? У нас с ним отношения давние, тут одним словом не
отделаешься, но в принципе это выглядит так: я считаю его выжившим из ума
гением, а он считает меня талантливым недоумком. Вот мы и перевоспитываем
друг друга.
— Кроме того, вы канал связи между ним и Поляковым?
---- Если хотите, то да. Не будь меня, мой старый дурак давно бы убил
Полякова скалкой. А так я его помаленьку в ум ввожу...
— А на чем основан их конфликт?

— Да ну! История древняя как мир. Зависть талантливого
лентяя-неудачника к таланту трудолюбивому, а потому успешному. Да и конфликт
у них односторонний. Поляков-то — добрая душа, постоянно носится с идеей
спасти и вернуть искусству Иконникова, хотя это так же реально, как из
вашего окошка увидеть Нахичевань. Сколько я денег перетаскал от Полякова
Иконникову...
— И что — берет Иконников деньги Полякова?
— Да что вы! Если бы он знал, чьи это деньги, он бы в момент устроил
какое-нибудь театрализованное представление вроде сожжения этих денег в Доме
композиторов. И лучше всего — при большом стечении перепуганных
симфонистов...
— Иконников утверждает, что Поляков мучится перед ним чувством вины и
поэтому...
— Да слушайте вы этого дурака больше, — перебил Белаш. — Чушь
собачья! Слышал я это тысячу раз, вместе с обещаниями, что мир еще заговорит
о нем! И еще, мол, как заговорит! Поляков просто очень добрый и застенчивый
до робости человек. И это он сам поддерживавает глупые слухи, будто
Иконников когда-то, мол, был много талантливее его. Ерунда это, вздор! Такое
дарование, как Поляков, рождается раз в сто лет, А друг мой Иконников --
человек несомненно очень способный — обладает редким апломбом, которого
начисто лишен Поляков. И пока Поляков не сформировался окончательно,
Иконников его попросту заслонял. Ну а потом уж время поставило все на свои
места.
— А как вы в целом относитесь к Иконникову? Белаш задумался, пожал
плечами:
— Черт его знает. Каждая наша встреча заканчивается крупной ссорой, а
потом я все-таки с ним снова мирюсь — человек он, конечно, незаурядный,
хотя и есть в нем масса просто отвратительных черт...
— А именно?
— Ну как вам сказать? Вот если бы создали общество защиты Геростратов,
он бы по праву занял там председательское место...
У меня мелькнула чудовищная мысль, и я не удержался:
— Ему нравится разрушать?
Белаш внимательно посмотрел на меня, покачал головой:
— Нет, вы меня не поняли. Он не считает действия Герострата
правильными. Он утверждает, что этих действий в принципе не было. Ну, как
если бы храм Артемиды сгорел от окурка, а потом обвинили во всем Герострата.
Вот в последний раз, например, он двинул мне собственного изготовления
теорию о неправосудности приговора Каину...
— Я уже знаком с этой теорией, — кивнул я.
— Ну, тогда вы имеете представление о его образе мышления. И все-таки
мне его очень жалко. Очень способный, потерянный для людей человек.
— Почему потерянный? Занимается же он там со своими змеями?
— Б-р-р-р! — передернул плечами Белаш. — Совершенно в стиле моего
друга — из всех человеческих занятий выискать самое мерзкое. Змеиный яд,
эксперименты все эти, конечно, штука полезная. Но я думаю, что таким делом
можно заниматься только от великой любви к людям. Иначе это уже где-то на
грани извращения...
Некоторое время мы посидели молча, потом я спросил:
— Как вы думаете, мог Иконников соучаствовать в краже "Страдивари"?..
Белаш твердо сказал:
— Уверен, что нет. Мужик он противный, но украсть "Страдивари" — не
думаю.
— Однако не любите вы своего приятеля, — сказал я.
— А за что же его любить? — удивился Белаш. — Совсем малосимпатичный
человечек Иконников. Уважать, презирать, интересоваться — это сколько
угодно. Любить его — это не занятие для слабонервных. Что же касается
кражи, то я бы мог поручиться за него, но вы же поручительств не
принимаете...
— Нет, не принимаем, — подтвердил я. — Такого рода, во всяком
случае.
— А жаль. Впрочем, если бы я даже проиграл свое поручительство, у меня
было бы одно-единственное объяснение: старческое склерозное хулиганство.
Знаете: сам — не гам и тебе не дам!
— Всякое бывает, — сказал я уклончиво. — Давайте, Григорий Петрович,
ваш пропуск, я подпишу на выход...
— Отпускаете все-таки? — засмеялся он, доставая и протягивая мне
бланк.
— А что с вами остается делать? — Я достал штамп, подышал на него.
— Да, жаль, хороший был "Страдивари", — сказал Белаш. — Просто
прекрасный...
— Почему "был"? — поднял я голову.
Белаш развел руками:
— Такие вещи воруют, чтобы не попадаться...
Я оттиснул штамп, расписался, протянул ему пропуск и сказал:
— Рубль из сумочки в трамвае тоже воруют, чтобы не попадаться...


Я все еще раздумывал над рассказом Белаша. Он, конечно, здесь ни при
чем, но что-то в его поведении меня настораживало, что-то еще он знал, но
сообщить не захотел. Осталось у меня ощущение какой-то недосказанности, хотя
я и сам не знал той сферы вопросов, которые надо было задать ему, а там уж
по двоичной системе — да--нет — делать для себя выводы. Мне казалось
почему-то, что он знает об Иконникове много больше. Нет, как тут ни верти и
ни раскладывай, не станут дружить много лет такие разные люди — существуют
определенные закономерности в человеческих отношениях. Белаш и Иконников --
жизненные антиподы, они, как сказочный двухголовый зверь Тяни-Толкай, должны
быть всегда устремлены в разные стороны.
Зазвонил телефон. Трубка тягучим голосом Халецкого сказала:
— Тихонов? Здравствуйте, это я.
— Здравствуйте, Ной Маркович, — приветливо сказал я. — Чем
порадовать можете?
— Этого я сам еще не знаю. Приходите в почерковедческую лабораторию,
вместе посмотрим...
— А есть на что смотреть?
— Во всяком случае, интересный эксперимент я вам обещаю.
— Сейчас приду. Подготовьте встречу... Халецкий засмеялся:
— Тихонов, мне кажется, что под утро, когда сон особенно сладок, вам
регулярно должно являться одно и то же видение...
— А именно?
— Солнечное утро, гром фанфар и трепет флагов. На открытой "Чайке"
алого цвета подъезжаете вы к воротам Петровки, 38, а сотрудники уже все
построены в каре. Вы сходите с подножки и начальник управления, естественно
в парадной форме, рапортует: "Товарищ генеральный комиссар милиции..."
— Такого звания нет, — сказал я.
— Было такое звание раньше, я помню.
— Тогда подождем, пока его снова введут специально для меня, --
засмеялся я и положил трубку.
У эксперта-почерковеда Ашукина на столе были разложены обгорелые
обрывки листочков, которые мы подобрали в квартире Полякова. Халецкий
подготовил их для исследования и теперь наши "халдеи" — эксперты попытаются
выжать информацию из ничего. Потому что листочки эти были ничем — горстка
обгорелых, с абсолютно неразличимыми надписями, грязных обрывков бумаги. И
мне было немного смешно, что Халецкий называет их "документами для
исследования"...
— На документах есть поперечная линовка — это затрудняет задачу, --
сказал озабоченно Халецкий. Я промолчал, хотя был уверен, что затруднять там
нечего — пустое дело, никто еще не получил из ничего что-то.
Пинцетами с мягкими губками они удивительно сноровисто и точно брали
горелые обрывки и укладывали на столик микроосветителя ОИ-18. Я уже видел
однажды такую машину в работе — невероятная комбинация из бинокулярного
микроскопа и прожектора, бросающего тонкую — спицей — струю света.
— Графитовый давленый штрих... повреждение... еще штрих...
следовоспринимающий объект здесь уничтожен... идет анилиновая длинная
запись... продольный ряд штрихов... давленые, глубокие... след шариковой
авторучки... текст неразборчивый... — Ашукин вперился в прибор и со стороны
казался марсианским пришельцем с длинными трубчатыми глазами окуляров.
Халецкий томился рядом — ему тоже хотелось посмотреть, но здесь первое
слово было за Ашукиным. А я сидел верхом на стуле и спокойно дожидался, я-то
все равно в этом ничего не понимал. Да и не очень я верил в эту затею.
Ашукин поднял голову и спросил:
— Есть такой музыкант — Салерно?
— Есть, — быстро сказал Халецкий. — Пианист Салерно, по-моему, его
зовут Василий.
— Тогда это листочек из книжки на букву "С", — уверенно сказал
Ашукин. — Посмотрите...
Его место занял Халецкий. Он смотрел в бинокль прибора, и верхняя часть
лица была будто закрыта такой чудной тяжелой маской, и я видел лишь его
медленно, беззвучно шевелящиеся губы. Острый лучик, белый, пронзительный,
бешено метался по обгорелому листку, потом замирал, полз по нему еле
заметно, вроде он прощупывал его, чуть быстрее, быстрее, и снова начинал
метаться по коричнево-черному клочку.
— Я тоже хочу посмотреть, — сказал я.
Халецкий, не отрывая глаз от прибора, твердо вывел меня из игры:
— Вы здесь все равно ничего не разберете. Так, вот следующая фамилия
— Ситковецкий...
Похоже, что Халецкий может сейчас крупно посрамить меня с моими
скептическими прогнозами. Он встал и сказал Ашукину:
— Я думаю, надо документы испепелить. Ашукин согласно кивнул, а я
заорал:
— Да вы что? Только что какой-то текст появился, а вы уже
отказываетесь?

Они с недоумением посмотрели на меня, потом громко от души захохотали.
Вытирая слезу с глаза, Халецкий сквозь смех сказал:
— Я ведь давно вам говорил, Тихонов, что дилетантство ваше до добра не
доведет... — И, отсмеявшись, объяснил: — Документы находятся в стадии
полусожжения и обугливания. Для исследования на макрорепродукторе их надо
перевести в следующую фазу — испепеления...
Ашукин закрепил листок на керамической пластинке, вложил ее в муфельную
печь и включил рубильник. Затем они уселись и закурили, вот точно как
плотники на перекуре, не спеша стали беседовать. Вернее, беседовал один
только Халецкий, потому что, сколько я знаю Ашукина, он разговаривать на
умеет, во всяком случае, очень не любит. Он прирожденный слушатель --
добродетель, высоко ценимая Халецким. Говорили о том, что осень теплая, а
грибов все равно мало, а плодожорку на даче лучше всего уничтожать
трифинилфосфатом, скоро уже зима — это солнышко, конечно, никого уже не
обманет, хорошо бы внучку отдать в секцию фигурного катания, но некому
водить ее на стадион, а пускать одну по городу боязно, движение на улицах
стало совершенно сумасшедшее, а что будет еще, когда на всю мощность пустят
автозавод в Тольятти, — подумать страшно... Потом поговорили о том, выведут
американцы войска из Вьетнама или переговоры в Париже — это просто так, их
обычные штучки.
А я сидел и думал о том, возродится ли истина из пепла, и можно ли
получить что-то из ничего, и о том, что, наверное, нельзя никогда отрицать
невидимое, вон вчера в "Известиях" писали об умельце, соорудившем замок,
который умещается на торце волоса и который разглядеть невозможно, но он
все-таки существует, этот замок.
— Готово! — сказал Ашукин и вынул из печи пластинку. Листок стал
светло-серым и на нем отчетливее проступили какие-то непонятные значки. В
комнате плавал ощутимый запах бумажной гари. Ашукин положил на несколько
минут пластинку в охладительную камеру.
— Вот это — универсальная макрорепродукционная установка Маслова, --
показал мне Халецкий сооружение, похожее на рентгеновский аппарат, только
экран был не вертикальный, а горизонтальный.
Включили макрорепродуктор. На лист пал луч апакового освещения. Свет
шел прямо из центра объектива, очень яркий, и в то же время я видел, что он
совсем не дает тени. Они быстро меняли фильтры, подкручивали ручки
настройки, отчего свет стал сине-зеленым, потом темно-красным, просто
кровяным, и снова белым. На вакуум-экране изображение постепенно
фокусировалось, а Халецкий, глядя в окуляр, командовал:
— Правый подсвет больше, больше, еще пять градусов, еще немного... у
штриха сильная тень... еще два градуса левый подсвет... меньше немного...
о-то-то!..
Когда Халецкому надо было сказать "как раз", "в самую точку", он
говорил "о-то-то". И я понял, что — "о-то-то" — из пепла поперла
информация.
— Взгляните в видоискатель, — сказал мне Халецкий.
Я прижался к резиновой обивке бинокулярного видоискателя, еще теплой от
лица Халецкого, и в первый миг ничего не увидел. Потом глаза привыкли к
слепящей нереальности бестеневого освещения и на сером, как старый алюминий,
листе для меня из ничего проступили светящиеся графитовые буквы-борозды:
"СЛЕСАРЬ Д...Я... П...ША ТЕЛ. 157......2".
Цифра 2 была у самого края серого поля, будто специально обогнувшего
ее, чтобы сохранить для нас, и дальше обрывалась — пустой матовый отсвет
пластины, на которой был укреплен листок, и все.
— Не хватает в номере трех цифр, — сказал я Халецкому. — Это тысяча
абонентов. Проверить их невозможно...
— Здесь мы бессильны, — развел он руками. — Этот кусочек листа
потерян безвозвратно...
И я понял, что ничего — это то, что уничтожено, исчезло необратимо и
навсегда. А если есть хоть малейшая зацепка, глубиной в микрон, можно
карабкаться дальше.

Поляков был дома. У него начинался сильный грипп. Покраснел нос,
припухли веки и каждый раз он по-кошачьи вкрадчиво чихал — п-сь-с-т! И при
этом смущался, отворачивался, чтобы утереться платком, и говорил мне
виновато: "Ах, это все так некстати!", будто иногда кстати воруют скрипки
"Страдивари" или простужаются кстати. Я спросил его об Иконникове, и он
сразу погрустнел еще больше.
— Несчастный, обиженный жизнью человек, — тяжело вздохнул Поляков. --
Про него легче всего сказать — сам виноват. Но это ведь не совсем так...
— Почему не совсем?
— Не так это все линейно и не так явно, как кажется со стороны. Здесь
всегда надо принимать во внимание личность Паши...
В комнате было сухо и жарко, остро пахло бороментолом и каким-то еще
лекарством, по-моему, валидолом. На столе лежал раскрытый футляр, и в нем
тускло светилось темное дерево скрипки. Я невольно покосился на нее. Поляков
встал с дивана, запахнул длинный халат, который висел на нем, как на
плечиках, подошел к столу, достал из футляра скрипку.

— Это "Вильом", — сказал он. — Очень хороший инструмент...
Прошел смычком по напряженным сухожилиям струн, и жаркий стоялый воздух
в комнате рванулся тонким быстрым смерчем. Поляков прикрыл глаза, и голова у
него была наклонена к скрипке, будто он чутко слушал одному ему известные
звуки дыхания маленькой деревянной груди с красивыми, нервно изогнувшимися
прорезями под названиями эфы. Я не знаю, что играл Поляков, кажется, это
называется рондо-каприччиозо, но звучало это поразительно, и я подумал о
причудливых сплетениях судьбы, когда отменяется концерт, на который рвались
сотни любителей и ценителей его таланта, а слушаю его я один — ничего не
понимающий в музыке сыщик...
И глядя на него сейчас, худого, в длиннополом халате, с припухшим
желтым лицом и закрытыми глазами, я необычайно легко представил его молодым,
почти сорок лет назад, когда я еще не родился, играющего в пустом
гостиничном номере, ночью, после триумфа на концерте, в котором он сделал
никем не замеченную ошибку во второй части композиции Гаэтано Пуньяни. А
Иконников стоял за дверью и слушал, но не слышал колокола судьбы...
Поляков неожиданно перестал играть, положил скрипку в футляр.
— Вильом был прекрасный мастер, — сказал он. — И всю жизнь мечтал
сделать скрипку лучше Страдивари. В отдельных инструментах он почти достиг
уровня кремонца, но обойти его так и не смог...
Мне очень хотелось задать вопрос, но перебивать я не решился, и Поляков
сказал сам:
— Есть люди, способные почти сразу раскрыть отпущенное им дарование. И
тогда слушатели, критика, все окружающие присваивают ему титул гения,
поскольку показанный им уровень рассматривают как аванс — мол, все еще
впереди, раз он так играет сейчас. Паша раскрылся мгновенно, и если бы он
много работал, то еще некоторое время количественно рос. Но, во-первых, он
мало работал, а во-вторых, он первым понял, что качественных сдвигов у него
не будет. Все, что мог, он показал сразу.
— Но он же сильный человек? — спросил я
— Паша? — удивился Поляков. — Полжизни Павел затратил на то, чтобы
казаться не тем, кто он есть на самом деле. Он слабый и добрый человек. А
все остальное — так, позы, причудливые маски...
Я набрался духу и спросил:
— Вы исключаете его причастность к краже?
Поляков смотрел на меня некоторое время с недоуме

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.