Жанр: Научная фантастика
Зеленые тени, белый кит
...задницу отца Лири. Идите!
Тим с Бобом спешно удалились.
Его светлость обратился к Нолану и Келли:
- Я вижу, вы тоже принесли свою большую картину обратно.
- Мы сумели оттащить ее от вашей двери ярдов на сто, сэр, - сказал Келли. -
Полагаю, вам интересно, почему мы ее возвращаем, ваша честь?
- Учитывая, что совпадения так и налезают одно на другое, - сказал старик,
возвращаясь в дом надеть пальто и твидовое кепи, чтобы можно было стоять на
холоде и закончить разговор, обещавший затянуться, - мне действительно
любопытно.
- Все дело в моей спине, - продолжал Келли. - Она меня подвела, мы и пятьсот
ярдов не прошли по главной дороге. Позвонок то выскочит, то встает на место, уже
лет пять я испытываю христовы муки. Стоит мне чихнуть, как я грохаюсь на колени,
ваша честь.
- Я тоже страдаю от этого недуга, - сказал старик. - Такая боль, словно шилом
тычут в позвоночник. - Старик осторожно коснулся спины, припоминая, и все
закивали.
- Мучения Христа, как я говорил, - сказал Келли.
- Вполне понятно, что вы не могли завершить свое путешествие с такой тяжеленной
рамой, - сказал старик. - И весьма похвально, что вы сумели дотащить такую
неподъемную ношу обратно.
Келли моментально стал выше ростом, услышав оценку своих деяний, и просиял.
- Пустяки. И я сделал бы это еще раз, если бы не эта связка костей над моей
задницей. Прошу прошения, ваша честь.
Однако его светлость уже перевел взгляд своих добрых, затуманенных серо-голубых
глаз на Моргунчика Уаттса, который держал под каждой рукой по персиковой
ренуаровской красотке и переминался на месте.
- О Господи, я не топ в болотах и не надрывал спины, - заявил Уаттс и прошелся с
двумя картинами, чтобы показать, как он шел с ними домой. - Я добрался до дому
ровно за десять минут и принялся вешать картины на стену. И тут у меня за спиной
возникла жена. Вам когда-нибудь случалось испытывать такое: стоит ваша жена
сзади и ни гугу?
- Пожалуй, могу припомнить похожие обстоятельства, - сказал старик, пытаясь
вспомнить, потом кивнул, - действительно, подобные эпизоды промелькнули в его
старческом сознании.
- Ну, ваша светлость, вы согласны со мной, только женщина может так
безмолвствовать? И торчать как идол из Стоунхенджа. В комнате так похолодало,
что у меня зуб на зуб не попадал. Я боялся, что повернусь и окажусь лицом к лицу
с Чудовищем или с дочерью Чудовища, как я ее называю, чтобы отличать от тещи.
Наконец я услышал, как она делает глубокий вдох, а потом очень спокойный выдох,
будто прусский генерал.
- Эта женщина голая, как сойка. А та - оголилась, как раскрытая раковина с
устрицей во время отлива.
- Но, - возразил я, - это же этюды знаменитого художника-француза, изучавшего
человеческое тело.
- Француза! Разрази меня Господь! - возопила она. - Юбки задраны чуть не до
задницы! Платья - до пупка! Чавкают и причмокивают губами в своих грязных
романах! Вот что такое французы! А теперь ты заявился домой и развешиваешь мазню
своего француза по стенам! Раз уж на то пошло, почему бы тебе не снять распятие
и не прибить вместо него толстую голую девку?
- Ну, ваша честь, я просто зажмурился, и мне захотелось, чтобы у меня отвалились
уши.
- И ты хочешь, чтобы на это глазели наши мальчики перед сном? - говорит она.
- Дальше помню только, что бреду по дороге с двумя голыми, как мидии,
красотками, прошу прощения, ваша честь, и премного благодарен.
- Они и в самом деле кажутся раздетыми, - сказал старик, держа в каждой руке по
картине, словно пытался найти в них все то, о чем говорила жена этого
человека. - Когда я смотрю на них, то всегда думаю о лете.
- Это с тех пор, как вам исполнилось семьдесят, ваша светлость, может быть. Но
до того?
- Гм, да, да, - сказал старик. - Перед его блуждающим взглядом проплыли видения
полузабытого распутства.
Потом его взгляд перестал блуждать и уперся в Бэннока и Тулери. Они стояли с
дальнего края с подавленным видом, у каждого за спиной высилась огромная
картина, рядом с которой они казались коротышками.
Бэннок приволок свою картину домой и тут только обнаружил, что она не пролезает
ни в дверь, ни в окна.
Тулери картину в дом затащил, и тогда его жена заметила, что в селе их все на
смех поднимут, когда выяснится, что у них есть Рубенс стоимостью полмиллиона
фунтов, но нет дойной коровы!
Вот и все, чем, собственно, закончилась эта долгая ночь. Каждый поделился своей
похожей ужасающей, страшноватой и жутковатой историей, и когда, наконец, все
было рассказано, на отважных бойцов из местной ИРА посыпался холодный снег.
Старик молчал, потому что не мог сказать ничего такого, что не было бы
очевидным, а тем временем ветер уносил белесые призраки выдыхаемого пара. Потом,
очень спокойно, лорд Килготтен распахнул парадную дверь; у него хватило
сообразительности не кивать и не указывать.
Медленно, не проронив ни слова, они проходили мимо старика, словно мимо
знакомого учителя в старой школе, но потом прибавили шагу. Казалось, повернула
вспять река, Ковчег опустел до Потопа, а не после; вереница животных, ангелов,
обжигающе знойных обнаженных дев, благородных богов, гарцующих, как кони, или
парящих, как птицы, прошествовала перед глазами старика, провожавшего их
ласковыми взглядами и беззвучно называвшего каждую картину по имени - вот
Ренуары, Ван Дейки, Лотрек и так далее, пока проходящий мимо Келли не
почувствовал на своем плече прикосновение руки лорда.
Удивленный, Келли оглянулся.
И увидел, что старик пристально смотрит на маленькое полотно, которое он нес под
мышкой.
- Мой портрет? Произведение моей жены?
- Так точно, - сказал Келли.
Старик уставился на Келли и на картину, а потом кивнул в сторону снежной ночи.
Келли улыбнулся.
Двигаясь бесшумно, точно домушник, он исчез вместе с портретом во тьме.
Мгновение спустя раздался его смех, и он вернулся обратно с пустыми руками.
Старик пожал ладонь Келли своей дрожащей рукой, а потом запер дверь.
Он повернулся, словно воспоминание о прошедшей ночи уже выветрилось из его
старческой головы, и заковылял по коридору с шарфом, накинутым на худые плечи,
как легкая усталость. Все проследовали за ним в библиотеку. Там в своих огромных
руках они обнаружили выпивку и увидели, как лорд Килготтен разглядывает картину
над камином, словно припоминая, висело ли там раньше "Разграбление Рима" или
"Падение Трои"? Затем старик почувствовал на себе взгляды и посмотрел в упор на
попавшую в окружение армию.
- Ну, за что мы выпьем теперь?
Все стали переминаться с ноги на ногу.
Потом Флэннери воскликнул:
- За его светлость, конечно!
- За его светлость! - горячо воскликнули все, выпили, закашлялись, поперхнулись
и зачихали, а старик вдруг почувствовал, как некая странная влага наворачивается
на глаза. Он подождал, пока не уляжется шум, и только после этого произнес:
- За нашу Ирландию!
И выпил.
Все сказали: "О Господи! Аминь".
А старик посмотрел на картину над камином и наконец робко заметил:
- Не хотелось об этом упоминать... вот эта картина...
- Сэр?
- По-моему, она висит немного криво, - сказал старик извиняющимся тоном. - Не
могли бы вы...
- Не могли бы мы, ребята! - воскликнул Кейси. И четырнадцать мужчин бросились
поправлять картину...
- ... и поправили, - сказал Финн в конце своего рассказа.
Стояла тишина.
Почти одновременно Джон и я подались вперед и сказали:
- Так все и было на самом деле?
- Ну, - сказал Финн, - это яблочная кожура, если не сердцевина.
Глава 13
- Дурак, - сказал я. - Какой же я дурак.
- Почему? - спросил Джон. - С чего вдруг?
Я стоял в раздумьях у своего окна на третьем этаже отеля. По дублинской улице в
свете фонаря прошел человек.
- Это он, - пробормотал я. - Два дня назад...
Два дня назад кто-то прошипел мне из проулка возле отеля:
- Сэр! Это важно! Сэр!
Я обернулся и вгляделся во мрак. И какой-то коротышка сказал мне скрипучим
голосом:
- Был бы у меня фунт на билет, я бы получил работу в Белфасте!
Я засомневался.
- Работа замечательная! - продолжал он скороговоркой. - Платят прилично! Я... я
вышлю долг но почте. Только назовите ваше имя и в какой гостинице остановились.
Он знал, что я турист. Отказать было уже невозможно; обещание вернуть деньги
растрогало меня. Я хрустнул фунтовой бумажкой, отделяя ее от остальных купюр.
Взгляд его скользнул, как ястреб, что ходит кругами.
- А было б у меня два фунта, я бы поел в дороге.
Я достал вторую кредитку.
- А на три я мог бы взять с собой жену - не оставлять же ее дома одну.
Я отслюнявил третью.
- А, черт! - вскричал человечек. - Какие-то несчастные пять фунтов, и мы найдем
в этом жестоком городе гостиницу, тогда уж я наверняка доберусь до работы!
Как он отплясывал яростный танец, невесомый, едва касаясь земли, он отплясывал,
отбивая такт ладонями, сверкая глазами, и скалил зубы в улыбке, прищелкивая
языком!
- Господь отблагодарит вас, сэр!
Он убежал, и с ним мои пять фунтов. На полпути к гостинице я сообразил, что
вопреки всем своим клятвам он не записал мое имя.
- Черт! - процедил я тогда.
- Черт! - гаркнул я сейчас, у окна, когда режиссер стоял за моей спиной.
Потому что в прохожем я узнал того самого субъекта, которому уже два дня
следовало находиться в Белфасте.
- А, я знаю его, - сказал Джон. - Он приставал ко мне днем. Клянчил деньги на
поезд до Голуэя.
- И ты дал?
- Нет, - просто ответил Джон. - Ну, может, шиллинг...
Тут случилось самое худшее. Демонический нищий задрал голову, заметил нас и -
готов поклясться - помахал нам ручкой.
Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не помахать в ответ. На моих губах
заиграла болезненная ухмылка.
- Уже неохота из отеля выходить, - сказал я.
- В самом деле, похолодало. - Джон надевал пальто.
- Нет, - сказал я. - Дело не в холоде, а в них.
И мы снова выглянули в окно,
По мощеной дублинской улице разгуливал ночной ветер, гоняя сажу от Тринитиколледжа
до парка Святого Стефана. Двое торчали, как мумии, напротив, у
кондитерской. Еще один околачивался на углу - руки засунуты в карманы, ощупывают
глубоко погребенные кости, вместо бороды - сосульки. Дальше, в подъезде, - ворох
старых газет, который зашевелится, словно куча мышей, и пожелает доброго вечера,
если пройти мимо. У входа в отель, словно тепличная роза, стояла знойная женщина
- сила природы.
- А, попрошайки, - сказал Джон.
- Не просто попрошайки, - ответил я, - а люди на улицах, которые каким-то
образом превращаются в попрошаек.
- Как в кино. Я мог бы расставить их всех на съемочной площадке, - сказал
Джон. - Все ждут в темноте, когда выйдет герой. Пойдем ужинать.
- Герой, - сказал я. - Черт, это же я.
Джон пристально посмотрел на меня:
- Ты их побаиваешься?
- Да. Нет. Проклятие! Теперь все для меня превратилось в большую шахматную
партию. Все эти месяцы я сижу за машинкой и наблюдаю за ними в их рабочие и
свободные часы. Когда они делают перерыв на кофе, я делаю то же самое. Иду в
кондитерскую, в книжный, в театр "Олимпия". Если точно рассчитаю время,
обходится без милостыни, не появляется желание отвести их к парикмахеру или на
кухню. Я знаю все ходы-выходы в гостинице.
- Бог ты мой, - усмехнулся Джон. - Тебя довели.
- Да, и больше других - нищий с моста О'Коннела! Он непостижим, он внушает ужас.
Я ненавижу его, я люблю его. Идем.
Лифт, сотню лет обитавший в запущенной шахте, как призрак, плавно двинулся
вверх, волоча свои безбожные цепи и жуткие потроха. Дверь, сделав выдох,
отворилась. Кабина застонала, словно от удара в живот. Оскорбленный тоскующий
призрак устремился вниз.
Пока мы ехали, Джон говорил:
- При соответствующем выражении лица нищие не пристанут.
- Это мое лицо, - терпеливо объяснил я. - Оно из городка Яблочный Пирог, штат
Висконсин. из поселка Сарсапарель, штат Мэн. У меня на лбу написано - "любит
собак". Достаточно выйти на пустую улицу, как в радиусе нескольких миль изо всех
люков и лазов выскакивают нахлебники и маршируют ко мне рядами и колоннами.
- Научись смотреть мимо них, поверх, вскользь, - посоветовал Джон, - или
насквозь. Прижимай их взглядом к земле. - Он задумался. - Я живу тут два года.
Хочешь, покажу, как с ними обращаться?
- Показывай!
Джон распахнул дверь лифта, мы вышли из вестибюля отеля "Роял Гиберниан" и
окунулись в насыщенную сажей ночь.
- Помоги мне, Боже, - пролепетал я. - Вот поднимаются головы, загораются глаза.
Учуяли яблочный пирог.
- Догонишь меня у книжного, - прошептал Джон. - Делай, как я!
- Погоди! - крикнул я.
Но он уже вышел за дверь, сбежал по ступенькам и зашагал по тротуару.
Я смотрел, прижавшись носом к стеклу. Нищие на одном углу и на другом, напротив
отеля и перед ним, потянулись к Джону. Их глаза засверкали.
Джон бросил на них невозмутимый взгляд. Нищие колебались, я уверен, скрипя
своими башмаками. Потом их кости осели. Челюсти отвисли. Глаза погасли. Джон
посмотрел на них в упор. Они отвели взгляды.
Барабанная дробь каблуков Джона затихла. Из подвальчика у меня за спиной
доносились музыка и смех. Я подумал, может, сбегать вниз, опрокинуть стаканчик,
чтоб вернуть храбрость?
"А-а, к черту!" - подумал я и настежь распахнул дверь.
Эффект был такой, словно ударили в большой монгольский бронзовый гонг.
Я услышал, как подметки высекают искры из мостовой. Они бросились ко мне, их
кованые башмаки высекали снопы светлячков. Я увидел, как мне машут руками. Ктото
закричал: "Нас не много осталось!"
Ниже по улице, у книжного, ждал Джон. Он стоял ко мне спиной, но третьим,
затылочным глазом, наверное, наблюдал за этой сценой: индейцы приветствуют
Колумба, святой Франциск с мешком орехов в окружении своих друзей - белок. Или
же я виделся ему Папой Римским на балконе собора Святого Петра, под которым все
колышется и волнуется.
Не успел я спуститься с парадной лестницы, как ко мне бросилась женщина и сунула
под нос кулек в пеленках.
- Взгляните на несчастное дитя! - запричитала она.
Я посмотрел на младенца. Младенец - на меня.
Боже праведный, неужели он мне подмигнул?
"Нет, глаза у младенца закрыты, - подумал я. - Она накачала его джином, чтобы он
не мерз на улице".
Мои руки, мои деньги поплыли-потянулись к ней и к остальным из ее команды.
- Господь вас благодарит, сэр!
Я растолкал их и побежал. Опозоренный, я мог бы теперь брести остаток пути, но
нет, я улепетывал, от моей решительности не осталось и следа. А на холодном
ветру раздавался крик младенца. "Черт, - подумал я, - она ущипнула его, чтобы он
запищал и разбил мне сердце!"
Джон, стоя ко мне спиной, увидел мое отражение в витрине книжного магазина и
кивнул.
Я остановился, чтобы перевести дух, разглядывая себя: телячьи глаза,
восторженный, ранимый рот.
- Признайся! - вздохнул я. - У меня неправильное выражение лица.
- Мне нравится твое выражение лица. - Он взял меня под руку. - Мне бы так
научиться.
Мы оглянулись. Нищие уходили в свистящую темноту с моими шиллингами. Улица
опустела. Зарядил дождь.
- А теперь, - сказал я наконец, - я загадаю тебе загадку посложнее: этот человек
вызывает во мне неистовую ярость, потом - блаженство. Раскуси его, и ты
разгадаешь всех нищих на свете.
- На мосту О'Коннела? - догадался Джон.
- На мосту О'Коннела, - сказал я.
И мы зашагали сквозь моросящий дождь.
На полпути к мосту, пока мы разглядывали изысканный ирландский хрусталь в
витрине, меня потянула за локоть женщина в накинутой на голову шали.
- Умирает! - зарыдала она. - Моя несчастная сестра. Рак. Жить осталось месяц!
Господи, дайте хоть пенни!
Рука Джона сжала мою. Я глядел на женщину, как будто раздвоившись: одна моя
половина говорила: "Один пенни - что тебе стоит!", другая сомневалась: "Еще
чего, знает, небось, что просишь меньше, получаешь больше!"
Я изумился:
- Вы же...
Я думал: ведь только что, у гостиницы, ты совала мне под нос младенца!
- Болею я! - Она отступила в тень. - И прошу ради умирающей!
Ты припрятала ребенка, думал я, закуталась в зеленую шаль вместо серой и
побежала, срезая углы, нас перехватить.
- Рак... - На ее звоннице был лишь один колокол, но как она умела в него
звонить! - Рак:
Джон решительно ее перебил:
- Простите, не вам ли мы уже подавали у гостиницы?
У нас с нищенкой дыхание сперло от такой дерзости.
Лицо ее скомкалось. Я вгляделся в него. Господи, это же другое лицо!
Восхитительно! Она знает то, что знают, чувствуют и чему учатся актеры: когда ты
голосишь, нахраписто лезешь вперед, ты - один образ, когда сожмешься, жалостливо
подожмешь губы и опустишь долу глаза - другой. Женщина - одна, а вот роль? Нет,
нет!
- Рак... - прошептала она.
Джон выпустил мою руку, попрошайка схватила мою монету. Словно на роликовых
коньках, она улизнула за угол, всхлипывая от счастья.
- Господи! - Я восторженно смотрел ей вслед. - Она изучала Станиславского. В
одной книге он пишет, что достаточно сощурить глаз и скривить рот, чтобы
получился другой человек. А что, если это правда? Все, что она наговорила? И так
испереживалась, что не может плакать и вынуждена разыгрывать роли, чтобы сводить
концы с концами? Вот что, если?
- Неправда, - сказал Джон. - Но будь я проклят, если не дам ей роль в "Моби
Дике"! Представь ее в порту. В тумане, когда отплывает "Пекод". Она рыдает,
причитает, скорбит! Ну, представил?
Рыдает, причитает, думал я, где-то в кромешной темени.
После нашего ухода угол улицы, наверное, так и остался пустовать под дождем.
Вот и серый каменный мост, названный в честь знаменитого О'Коннела, под ним
катит холодные свинцовые волны река Лиффи, и уже за квартал слышно слабое пение.
Мне вспомнились события десятидневной давности.
- Рождество, - прошептал я, - лучшее время в Дублине.
Для попрошаек, хотел я сказать, но не сказал.
Ибо за неделю до Рождества дублинские улицы наводняют облаченные в черное стайки
детей во главе с учителем или монахиней. Они сбиваются в кучки в подъездах,
выглядывают из театральных вестибюлей и толпятся в проулках, у них на устах:
"Возрадуйтесь, люди добрые", а в глазах сияет "Полночная звезда...", в руках -
бубны, снежинки ласково ткут воротнички вокруг их тоненьких шей. Пение везде и
всюду, и не было вечера в Дублине, чтобы, прогуливаясь по Графтон-стрит, я не
слышал, как перед очередью в кинотеатр распевали "В яслях" или "Украсим жилища",
перед пабом - "Четыре провинции". За одну только предрождественскую ночь я
насчитал с полсотни хоров. Певчие - девочки и мальчики, монастырские и школьные
- плетут и ткут в морозном воздухе кружева песнопений, вдоль, поперек, вверх,
вниз и из конца в конец Дублина. Как сквозь метель невозможно пройти
незаснеженным, так и мимо них нельзя пройти равнодушно. Я окрестил их "славные
попрошайки", потому что за полученные деньги они воздают сторицей.
По их примеру даже самые опустившиеся дублинские нищие отмывают руки, штопают
износившиеся ухмылки, одалживают банджо или покупают скрипку. Кто-то даже
расщедрится на четырехрядную гармошку. Как могут они молчать, когда полмира
распевает песни, а другая половина, прогуливаясь вдоль мелодичной реки, готова
щедро и с радостью платить, лишь бы послушать новый хор?
Так что Рождество - лучшее время года для всех. Нищие работают, фальшивят,
конечно, зато хоть раз в году они чем-то заняты.
Но Рождество прошло, дети в лакрично-черных одеяниях улетели в свои гнездышки,
городские нищие умолкли и, радуясь тишине, вернулись к своим бездельничьим
повадкам. Все, кроме нищих на мосту О'Коннела, которые круглый год стараются
отрабатывать полученное.
- У них есть самоуважение, - говорил я на ходу Джону. - Я рад, что вон тот,
первый, бренчит на гитаре, второй пиликает на скрипке. А вот и он, Господи, на
середине моста!
- Тот, кого мы ищем?
- Он самый. С гармошкой. Можно поглазеть. Думаю, можно.
- То есть? Он же слепой. Или нет? Дождь ласково капал на серый каменный Дублин,
на серые плиты набережной, в серый лавовый поток реки под мостом.
- В том-то и дело, - сказал я наконец, - что не знаю.
И мы стали на ходу разглядывать человека, стоявшего точно посредине моста
О'Коннела.
Он был невысок ростом - этакая колченогая статуя, умыкнутая из какого-нибудь
сада; его одежду, как у большинства ирландцев, слишком часто застирывала
непогода; волосы слишком часто седели от задымленного воздуха; щеки закоптила
щетина, из оттопыренных ушей торчали седые пучки; лицо покраснело от
бесконечного стояния на холоде, от слишком долгого пития в пабах, чтобы снова
выдержать долгие бдения на морозе. На глазах черные очки, но как знать, что
притаилось под ними. Несколько недель назад я заподозрил, что он провожает меня
взглядом, проклиная мое стыдливое бегство, или просто слышит, как меня подгоняют
угрызения совести. Я ужасно боялся, что он может сорвать со своего носа очки,
когда я прохожу мимо. Но пуще всего я боялся бездны, которая разверзнется предо
мной и куда низвергнутся со страшным воем его чувства. Лучше не знать, что там,
под закопченными стеклами, - зрачок пятнистой кошки или межзвездное
пространство.
Но была еще одна, особая причина, почему я не мог смириться с его
существованием.
И в дождь, и в снег, и на ветру, долгими промозглыми неделями, он торчал на
мосту с непокрытой головой.
Только он один в Дублине часами простаивал под ливнями и моросящими дождями,
вода струилась по его ушам, слипшимся пепельно-каштановым волосам, бровям и
заливала угольно-черные стекла очков на носу, с которого сбегали дождинкижемчужинки.
Дождь сбегал по щекам, по складкам у рта и губам, словно поток из пасти каменной
химеры, поливая с острого подбородка твидовый шарф и пиджак паровозного цвета.
- Почему он не носит шапку? - стал допытываться я.
- Может, у него просто нет? - сказал Джон.
- Но должна быть, - вскричал я.
- Ну, нельзя же без нее, - сказал я тише.
- А если она ему не по карману?
- Такой бедности даже в Дублине нет. Уж шапка-то есть у каждого!
- Может, ему по счетам платить надо или кто-нибудь из родных захворал?
- Но выстаивать неделями, месяцами под дождем и глазом не моргнуть, не повернуть
головы - уму непостижимо. - Я замотал головой. - Это все хитрости, уловки, как у
остальных. Чтобы разжалобить. Чтобы тебе было зябко смотреть и ты не скупился на
подаяние.
- Уверен, тебе уже стало стыдно за свои слова, - сказал Джон.
- Да, стыдно. - Вода сочилась даже из-под моей кепки и текла по носу. - Черт,
есть же этому объяснение!
- Почему бы тебе не спросить его самого?
- Нет!
И тут случилось ужасное.
Пока мы разговаривали под холодным дождем, нищий молчал. И вдруг, словно
возрожденный к жизни непогодой, он с силой сдавил гармошку и выдавил из ее
продолговатого складного-раскладного чрева несколько сиплых нот, но это не было
вступлением к тому, что последовало за этим.
Он открыл рот. И запел.
Над мостом О'Коннела поплыл сладостный, чистый баритон, ровный, уверенный, без
дрожи в голосе или изъяна. Достаточно ему было разомкнуть губы, и распахивались
все потаенные, сокровенные дверцы у него внутри. Он не столько пел, сколько
выпускал на волю душу.
- Великолепно, - сказал Джон, - замечательно.
- Потрясающе, - сказал я. - О да.
Мы слушали, как он не без иронии пел про "Прекрасный город Дублин", где дожди
идут всю зиму, сорок дней в месяц, потом спел прозрачную, как белое вино,
"Катлин Мавурнин", затем - про Мак-Ушлу и прочих увядших юношей, девиц, про
озера, холмы, про былую славу, нынешние невзгоды, но в его пенни все это как-то
одухотворялось, наливалось молодостью и свежими красками, словно под легким
весенним, совсем не зимним дождем. Если он вообще дышал, то, должно быть, ушами,
так плавно, без запинки, выстраивались одно за другим округлые слова.
- Ему надо петь на сцене, - пробормотал Джон. - Он слишком хорош для такого
места.
- И мне это часто приходит в голову.
Джон мял в руках свои бумажник. Я смотрел то на него, то на поющего попрошайку;
дождевые капли катились с его обнаженной головы и смолянистых волос, подрагивая
на мочках ушей.
И тут случилась противоестественная метаморфоза. Не успел Джон протянуть нищему
деньги, как я схватил его за локоть и потащил на другую сторону моста. Джон
упирался, тараща на меня глаза, потом, чертыхаясь, пошел со мной.
Удаляясь, мы услышали, как нищий затянул новую песню. Оглянувшись, я увидел, как
он, гордо подставив ливню очки и рот, пел чистым звонким голосом:
Сгинь, пропади, в ящик сыграй,
Загнись, старый черт, копыта отбрось,
Помри, подохни, концы отдай,
А то меня милый заждался небось.
- Почему ты всем раздавал деньги направо и налево, а ему нет? - спросил Джон.
Нищие Дублина. Кому приходило в голову присмотреться к ним, узнать их, понять?
Я, во всяком случае, о них не думал все последующие дни.
А когда задумался, то совершенно уверился в том, что каменный человек-химера,
принимающий ежедневный душ, распевая ирландские оперы на мосту О'Коннела, вовсе
не слепой. И опять его голова показалась мне вместилищем тьмы.
Однажды я очутился у магазина рядом с мостом О'Коннела и принялся изучать стопку
добротных твидовых кепи. Новая шапка была мне не нужна, в чемодане хранился
запас, которого хватило бы на всю жизнь. И все же я вошел, чтобы купить теплую
красивую коричневую кепку, и принялся рассеянно разглядывать ее.
- Сэр, - сказал продавец. - Это седьмой размер. Вам, пожалуй, подойдет семь с
половиной.
- Она мне подойдет, подойдет. - И я запихал кепку в карман.
- Я дам вам пакет, сэр.
- Нет! - Я залился краской, догадавшись вдруг, что у меня на уме, заплатил и
выбежал на улицу.
Мост дожидался меня под моросящим дождем. Осталось только подойти и...
На середине моста простоволосого слепого попрошайки не оказалось.
На его месте стояли пожилой мужчина и женщина. Они крутили ручку внушительных
размеров шарманки, постреливавшей и кашлявшей, словно кофемолка, заправленная
стеклом и камнями. Слышалась не мелодия, а героические, удручающие усилия
желудка переварить железку.
Я ждал, пока так называемая музыка стихнет, комкая в потном кулаке новую
твидовую кепку. Шарманка хрипела, ухала и лязгала.
"Будь ты проклят!" - казалось, цедили сквозь зубы остервене
...Закладка в соц.сетях