Жанр: Философия
Символический обмен и смерть
...ьтура сильнее какой-либо иной страдает
коллективной паранойей. Что бы ни случилось, малейший непорядок, катастрофа, землетрясение,
рухнувший дом, непогода - все это чье-то покушение: ведь должен же за это кто-нибудь отвечать.
Поэтому не столь интересен рост самого вредительства, терроризма и бандитизма, сколько тот
факт, что все происходящее интерпретируют в этом смысле. Несчастный случай или нет? Вопрос
неразрешим. Да он и неважен, поскольку категория Несчастного Случая, анализируемая Октавио
Пасом, слилась с категорией Покушения. И в рациональной системе так и должно быть:
случайность может быть отнесена только на счет чьей-то человеческой воли, а потому любая
неполадка расценивается как порча - или, в политическом контексте, как покушение на
общественный порядок1. И это
1 Некоторые политические группы даже только тем и занимаются, что 6ерут на себя ответственность за
тот или иной несчастным случай или террори288
действительно так: природная катастрофа представляет опасность для установленного порядка, не
только из-за вызываемого ею реального расстройства, по и потому, что она наносит удар всякой
полновластной "рациональности" - в том числе и политической. Поэтому на землетрясение
отвечают осадным положением (в Никарагуа), поэтому на месте катастроф развертываются силы
порядка (при катастрофе в Эрменонвиле их собралось больше, чем при какой-нибудь
демонстрации). Неизвестно ведь, до чего дойдет разбушевавшееся из-за несчастного случая или
катастрофы "влечение к смерти" и не обернется ли оно вдруг против политического строя.
Примечательно, что при безраздельном господстве системы разума и при неукоснительном
следовании ее логике мы вернулись к "первобытным" воззрениям, приписывая любое событие, и
особенно смерть, чьей-то враждебной воле. На самом деле это мы, мы одни находимся в
первобытном состоянии (в том самом, которое пытаемся заклинать, приписывая первобытным
людям), потому что у "первобытных" людей подобное представление соответствовало логике их
амбивалентных взаимообменов со всем окружающим миром, так что в рамках их социальных
структур даже природные катастрофы и смерть оставались постижимыми уму, - а у пас оно
сугубо паралогично, это паранойя разума, чьи аксиомы повсюду вокруг порождают абсолютную
неумопостижимость: Смерть как нечто неприемлемо-неразрешимое, Несчастный Случай как
наваждение, как абсурдно-злобное сопротивление материи и природы, не желающей смириться с
"объективными" законами, куда мы ее загнали. Отсюда наша все растущая завороженность
катастрофой, несчастным случаем, покушением - это сам разум, гонимый надеждой на мировое
восстание против его норм и привилегий.
"ЕСТЕСТВЕННАЯ" СМЕРТЬ
Биологическому пониманию смерти и логической воле разума соответствует идеальная,
стандартная форма смерти, а именно смерть "естественная". Это "нормальная" смерть, поскольку
она наступает "в конце жизни". Само ее понятие возникает из возможности раздвинуть
жизненные пределы: жизнь становится процессом накопления, и в этой количественной стратегии
играют свою роль наука и техника. Наука и биомедицинская техника заняты вовсе не удовлетворением
изначального желания жить как можно дольше - к простический
акт, происхождение которого неизвестно; в этом состоит вся их "практика" - превращать
случайность в подрывную деятельность.
289
длению жизни их толкает превращение жизни в жизненный капитал (ее количественная
измеримость) посредством символического упрощения смерти.
Таким образом, естественная смерть означает не приятие такой смерти, которая происходит "в
порядке вещей", а систематическое отрицание смерти. Естественная смерть - это смерть, которая
подлежит ведению пауки и которую паука должна изничтожать. В ясном виде это значит вот что:
смерть бесчеловечна, иррациональна и бессмысленна, как и неодомашненная природа
(западноевропейское понятие "природы" - это всегда понятие природы вытесняемой и одомашниваемой).
Хорошая смерть - побежденная смерть, подчиненная закону: вот в чем идеал
естественной смерти.
Каждый должен иметь возможность до конца истратить свой биологический "капитал",
пользоваться своей жизнью "до предела", без всякой насильственно-преждевременной смерти. Как
если бы каждому выдавался документальный план его жизни, этакий "пожизненный контракт" на
"нормальную продолжительность" жизни; отсюда социальные требования качества жизни,
включающего в себя естественную смерть. Новый общественный договор: общество в целом,
вооруженное наукой и техникой, становится солидарно ответственным за смерть каждого
индивида1. Впрочем, подобные требования, так же как требования повышения зарплаты и всякого
рода надбавок, могут включать в себя и критику существующего строя: это требованиесправедливой
продолжительности жизни, все равно как справедливой оплаты рабочей силы. Это
право, как и все остальные, по сути скрывает в себе репрессивную юрисдикцию. Каждый вправе,
по вместе с тем и обязан умереть естественной смертью. В самом деле, такая смерть является
характерным, обязательным типом смерти в системе политической экономии:
I. Это система максимализации производительных сил (при "экстенсивной" системе
использования трудовых ресурсов никакой естественной смерти не бывает, рабов убивают
изнурительным трудом).
II. Еще важнее другое: каждый имеет право на жизнь (habeas corpus - habeas vitam), а это означает
распространение юрисдикции общества на смерть. Смерть социализируется, как и все прочее: она
может теперь быть только естественной, ибо всякая иная смерть в социальном плане есть
скандальный непорядок - это значит, не было сделано все, что требовалось. Что это, социальный
прогресс? Нет -
1 В самом деле, сегодня требование такого контракта обращается именно к социальной инстанции -
это раньше договор о долголетии, богатстве и наслаждениях заключали с дьяволом. Тот же договор -
и та же ловушка: выигрывает всегда дьявол.
это прогресс социального, которое теперь захватывает даже смерть. Смерть отнята у каждого члена
общества, ему уже не позволено умереть так, как хочется. Отныне он волен только жить как можно
дольше. Помимо прочего, это означает запрет прожигать свою жизнь, не думая о ее пределах.
Принцип естественной смерти равнозначен нейтрализации жизни как таковой1. Так же и с
равенством по отношению к смерти: чтобы приспособить жизнь к демократии и закону
эквивалентностей, ее нужно свести к количественным величинам (то есть свести к нулю смерть).
СТАРОСТЬ И "ТРЕТИЙ ВОЗРАСТ"
Здесь победы науки над смертью опять-таки входят в противоречие с рациональностью системы:
"третий возраст" тяжким мертвым грузом отягощает общественный баланс. На него уходит значительная
часть общественного богатства (денег и моральных ценностей), но так и не может придать
ему смысл. Тем самым треть членов общества оказывается в состоянии экономического
паразитизма и сегрегации. Земли, отвоеванные у смерти, остаются социальной пустыней.
Старость, недавно колонизованная современным обществом, отягощает его таким же грузом, как и
раньше население колониальных стран. Выражение "третий возраст" точно передает суть дела -
своего рода "третий мир".
Теперь это просто определенный жизненный слой - маргинальный, а в пределе и вообще
асоциальный; гетто, отсрочка, пограничная полоса перед смертью. По сути, старость просто
ликвидируется. Чем дольше живут люди, чем больше они "выигрывают" у смерти, тем больше
утрачивают свою символическую признанность. Обреченный на смерть, которая все больше
отодвигается, этот возраст теряет свой статус и прерогативы. В других общественных формациях
старость существует по-настоящему, как символический стержень группы. Статус старца, а в
высшем своем выражении - родоначальника является самым почетным. "Годы" образуют
реальное богатство, которое обменивается на авторитет и власть, тогда как сегодня "выигранные"
годы - это годы чисто расчетные, их можно копить, но не обменивать. Таким образом,
увеличение средней продолжитель1
Это еще важнее, чем максимальная эксплуатация рабочей силы. Это хорошо видно в случае стариков:
их больше не эксплуатируют - им дают жить непосредственно за счет общества, их принуждают жить,
так как они являют собой живой пример накопления (а не прожигания) жизни. Общество содержит их
как образец накопления и сбережения потребительной стоимости жизни. Оттого-то в нашем обществе
они и не имеют никакого символического статуса.
ности жизни привело лишь к дискриминации старости, которая логически вытекает из
дискриминации самой смерти. Здесь опять-таки на славу потрудилось "социальное". Оно сделало
старость территорией "социальной жизни" (под такой рубрикой та и фигурирует в газетах, наряду
с проблемами иммигрантов и абортов), социализировало эту часть жизни, замкнув ее в себе. Под
"благоприятным" знаком естественной смерти оно превратило старость в упреждающую социальную
смерть.
"...Жизнь отдельного человека, жизнь цивилизованная, включенная в бесконечный "прогресс", по
ее собственному внутреннему смыслу не может иметь конца, завершения. Ибо тот, кто включен в
движение прогресса, всегда оказывается перед лицом дальнейшего прогресса. Умирающий человек
не достигает вершины - эта вершина уходит в бесконечность. Авраам или какой-нибудь
крестьянин в прежние эпохи умирал "стар и пресытившись жизнью", потому что был включен в
органический круговорот жизни, потому что его жизнь по самому ее смыслу и на закате его дней
давала ему то, что могла ему дать; для него не оставалось загадок, которые ему хотелось бы
разрешить, и ему было уже довольно того, чего он достиг. Напротив, человек культуры,
включенный в цивилизацию, постоянно обогащающуюся идеями, знанием, проблемами, может
"устать от жизни", но не может пресытиться ею... и поэтому для него смерть - событие,
лишенное смысла. А так как бессмысленна смерть, то бессмысленна и культурная жизнь как
таковая - ведь именно она своим бессмысленным "прогрессом" обрекает на бессмысленность и
самое смерть" (Макс Вебер, "Ученый и политик")1.
ЕСТЕСТВЕННАЯ И ЖЕРТВЕННАЯ СМЕРТЬ
Почему же смерть от старости, ожидаемая и предвидимая, смерть в кругу семьи, единственно
обладавшая полноценным смыслом в глазах традиционного общества от Авраама до наших дедов,
- почему же сегодня она этого смысла совершенно лишилась? Она даже перестала быть
трогательной, она теперь едва ли не смешна, во всяком случае социально незначима. И почему,
напротив, насильственная смерть, смерть от несчастного случая, которая была нонсенсом для
прежнего сообщества (ее боялись и проклинали, так же как у нас - самоубийство), имеет так
много смысла для пас: только о ней все и говорят, только она завораживает и трогает наше
воображение.
1 Макс Вебер, Избранные произведения, М., Прогресс, 1990, с. 714 - 715. -Прим. перев.
Повторим еще раз: наша культура, по словам Октавио Паса, это культура Несчастного Случая.
Может быть, это средства массовой информации недостойно эксплуатируют смерть? Нет, они
всего лишь обыгрывают тот факт, что непосредственной, прямой и безрасчетной значимостью для
нас обладают только те события, в которых так или иначе замешана смерть. В этом смысле самые
недостойные масс-медиа - одновременно и самые объективные. Здесь опять-таки легковесна и
лишена интереса интерпретация в понятиях вытесненных индивидуальных влечений,
бессознательного садизма и т.д. - ведь страсть-то это коллективная. Насильственнокатастрофическая
смерть не удовлетворяет собой чье-то мелкое индивидуальное бессознательное,
бессовестно манипулируемое средствами массовой информации (таково вторичное и, стало быть,
морально искаженное представление), - она оттого так сильно и глубоко потрясает, что вовлекает
в игру группу как таковую, с ее страстным интересом к самой себе, давая ей чувство какого-то
преображения или искупления.
"Естественная" смерть не имеет смысла, потому что в ней никак не участвует группа. Она
банальна, так как относится к опошленному индивидуальному субъекту, к опошленной семейной
ячейке, так как в ней больше нет коллективной скорби и радости. Каждый сам хоронит своих
покойников. У первобытных людей "естественной" смерти нет: любая смерть социальна,
публична, коллективна, это всегда следствие чьей-то враждебной воли, которая должна быть
поглощена группой (никакой биологии). Это поглощение осуществляется через празднество и
обряды. Празднество - это взаимообмен воль (как могло бы оно вобрать в себя биологическое
событие?). Над головой умершего взаимообмениваются злые воли и искупительные обряды.
Смерть ставится на кои, выигрывается в символической игре - для умершего выигрышем
является его статус, а группа обогащается новым партнером.
У нас же покойник - это просто человек, ушедший вон. С ним уже нечем обмениваться. Он еще
до смерти стал лишним бременем. В итоге прожитой им жизни-накопления со счета списывают его
самого - чисто экономическая операция. Он не становится священным изображением - самое
большее он служит оправданием для живых, для их очевидного превосходства над мертвыми. Это
плоская, одномерная смерть, конец биологического пути, расчет по долговому обязательству;
человек "испускает дух", словно проколотая шина, содержащее без содержимого, - какая
пошлость!
И тогда вся страсть оказывается сосредоточена на смерти насильственной, где только и
проявляется еще нечто жертвенное, то
есть некое преображение реальности по воле группы. И тут неважно, произошла ли смерть от
несчастного случая, преступления или катастрофы - лишь бы она не повиновалась
"естественным" причинам, лишь бы она была вызовом природе, и тогда она вновь становится
делом всей группы, требует себе коллективно-символического ответа, одним словом пробуждает
страсть к искусственному, а вместе с тем и страсть к жертвоприношению. Природа - плоская и
бессмысленная, и смерть следует не "возвращать природе", а обменивать согласно строго
условленным обрядам, дабы ее энергия (энергия умершего и энергия самой смерти) отражалась на
группе, поглощалась и тратилась ею, а не просто оставляла "природный" остаток. А так как у нас
теперь нет действенного обряда для поглощения смерти и ее энергии разрыва, то остается один
лишь фантазм жертвоприношения, насильственно-искусственной смерти. Отсюда - интенсивное,
глубоко коллективное удовлетворение, которое доставляет смертность в автомобильных авариях.
Смерть от несчастного случая завораживает своей искусственностью - как смерть техническая,
не-естественная, то есть преднамеренная (быть может, даже со стороны самого погибшего) и
потому вновь ставшая интересной: ведь преднамеренная смерть имеет смысл. Именно благодаря
этой искусственности смерть, как и при жертвоприношении, может эстетически дублироваться в
воображении, и отсюда вытекает наслаждение. Разумеется, такая "эстетика" имеет значение лишь
для нас, остающихся в положении зрителей. Для первобытных людей жертвоприношение не
"эстетично", а знаменует собой неприятие природно-биологического следования событий, обрядовое
вмешательство в них, контролируемое и социально упорядоченное насилие - насилие
против природы, которое нам удается найти только в несчастном случае и катастрофе. Поэтому мы
переживаем их как в высшей степени важные социальные символические события, как
жертвоприношения. В конечном счете Несчастный Случай случаен, то есть абсурден, только по
внешнему своему поводу - с точки зрения никогда не оставляющей нас символической
потребности это нечто совсем иное.
Тот же сценарий проявляется и при захвате заложников. Все его осуждают, но в глубине он
вызывает какой-то радостный ужас. Ныне, когда политика вызывает к себе все большее
равнодушие, он становится политическим ритуалом первостепенной важности. По своей
символической отдаче захват заложника стократно превосходит автомобильную катастрофу, а та
стократно выше естественной смерти. Дело в том, что здесь воссоздается время
жертвоприношения, ритуал казни, неминуемость коллективно ожидаемой смерти - совершенно
незаслуженной, а значит, всецело искусственной и потому без294
упречно соответствующей жертвенному обряду, причем совершающий заклание жрец"преступник"
обычно и сам готов умереть, точно по правилу символического обмена, который
сидит в нас гораздо глубже, чем экономический порядок.
Напротив того, несчастный случай на производстве принадлежит к экономическому порядку и не
обладает никакой символической отдачей. Коллективное воображение столь же равнодушно к
нему, как и капиталистический предприниматель, для которого это не жертвоприношение, а
просто поломка машины. Он вызывает принципиальное неприятие и возмущение, в основе
которых право на жизнь и безопасность, но он не бывает ни предметом, ни причиной игрового
ужаса1 . Как известно, только сам рабочий играет со своей безопасностью - недопустимо
легкомысленно, по мнению профсоюзов и хозяев, которые ничего не понимают в бросаемом им
вызове.
Мы все заложники - вот в чем секрет захвата заложников, и мы все мечтаем не просто тупо
умереть от износа, а принять и подарить свою смерть. Ибо дарить и принимать - это
символический акт, самый главный символический акт, отнимающий у смерти всю ту равнодушную
негативность, которой она обладает для нас при "естественном" порядке капитала.
Точно так же наше отношение к вещам - отношение не жизни и смерти, а чистой
инструментальности: мы разучились уничтожать их и сами не ожидаем от них больше своей
смерти, то есть это в полном смысле мертвые объекты, которые в конце концов и нас убьют, но
только в порядке производственной аварии, как одна вещь раздавливает другую. Одна лишь
автомобильная катастрофа как бы восстанавливает жертвенное равновесие. Ибо смерть полагается
с кем-то разделять, и мы должны уметь разделять ее не только с другими людьми, но и с вещами.
Смерть имеет смысл только будучи дарована и принята, то есть социализирована через обмен. При
первобытном строе все делается для того, чтобы так и было. Напротив, в нашей культуре все
делается для того, чтобы смерть ни к кому не приходила от кого-то другого, а только лишь от
"природы", как некий безличный срок износа тела. Мы переживаем свою смерть как "реальную"
фатальность, вписанную в наше тело, по это оттого, что мы разучились вписывать ее в
символический ритуал обмена. Порядок "реальности", "объективности" тела, как и порядок
политической экономии, вытекает из разрыва этого обмена. Собственно, с этого начинает
существовать и само наше тело как место
1 Он становится предметом страсти лишь постольку, поскольку может быть вменен в вину какому-то
лицу (капиталисту, персонифицированному предприятию), то есть все-таки пережит как преступление и
жертвоприношение.
заключения безобменной смерти, и мы сами в конце концов начинаем верить в эту биологическую
сущность тела, которая гарантирована смертью, как сама смерть - наукой. Биология чревата
смертью, смертью чревато описываемое ею тело - и не избавлено от нее ни одним мифом. Миф и
ритуал, способные избавить тело от этого верховенства смерти, утрачены или же еще не найдены.
Поэтому и других людей, и свои вещи, и свое тело мы стараемся загнать в рамки
инструментальной судьбы - чтобы ни в коем случае не принять от них смерть. Но тут ничего не
поделаешь - со смертью получается как и со всем прочим: не желая больше ее даровать и
принимать, мы сами оказываемся заключены ею в биологический симулякр своего собственного
тела.
СМЕРТНАЯ КАЗНЬ
"Вплоть до XVIII века животных, повинных в смерти человека, по всей форме судили и
вешали. Вешали также и лошадей"
Неизвестный автор
Есть какая-то особенная причина у того отвращения, что вызывает у нас казнь животных, ведь
вообще-то судить человека должно быть более серьезным делом, чем судить животное, а
причинять ему страдания - делом более гнусным. Однако повешение лошади или свиньи все-таки
кажется нам гнуснее - все равно как повешение безумца или ребенка: ведь они
"безответственны". Осужденный всегда может не признать право судьи его судить, может бросить
вызов суду, что не совпадает с правом на защиту и чем восстанавливается минимум
символической взаимности; но это тайное моральное равенство совершенно отсутствует при суде
над животным или безумцем. И вот из-за применения символического ритуала к ситуации,
исключающей всякую возможность символического ответа, как раз и возникает особенная
одиозность такого рода наказаний.
В отличие от чисто физической ликвидации, суд представляет собой социальный, моральный и
ритуальный акт. Одиозность судебного наказания ребенка или безумца вытекает из морального
аспекта правосудия: поскольку "подсудимый" должен быть изобличен в вине и осужден на кару
именно как изобличенный, то кара теряет свой смысл в случае таких "преступников", у которых
не может быть ни осознания вины, ни даже смирения. Следовательно, это так же глупо, как
распинать на крестах львов. Но в казни животного есть еще и нечто иное, связанное уже с
ритуальным характером правосудия.
Жестокая нелепица этой сцены вызвана не столько умерщвлением животного, сколько
применением к нему человеческого церемониала. Во всех попытках переряживать и дрессировать
животное для игры в человеческой комедии есть что-то мрачно-нездоровое; в случае его смерти
это становится решительно невыносимым.
Но почему же так отвратительно видеть, что со скотиной обращаются словно с человеком? Потому
что тогда и человек превращается в скота. Благодаря силе знака и ритуала в лице животного вешают
человека, но только человека, как бы чарами черной магии превращенного в скота.
Происходит страшная путаница: к зрительному представлению примешивается рефлекторное
значение, происходящее из той взаимности, которая всегда и всюду, хотим мы или пет, сказывается
в отношениях человека и зверя или палача и жертвы; и вот эта-то пагубная
неоднозначность и рождает отвращение (как в "Превращении" Кафки). Нет больше культуры,
социальности, правил игры. Предать скота человеческой смерти - значит разбудить нечто
эквивалентно чудовищное в самом человеке, сделав его жертвой собственного ритуала. Институт
правосудия, благодаря которому человек пытается провести черту между собой и животным
миром, оборачивается против него самого. Разумеется, животное состояние есть миф - это линия
разрыва, который ставит человека в абсолютно привилегированное положение и отбрасывает
животных в разряд "скотов". Однако такая дискриминация частично и оправдана, создавая основу
не только для привилегий человека, но и для его рисков и обязанностей, таких как социальный суд
и смерть, - которым животное, по той же самой логике, совершенно не подлежит. Навязывать
ему подобные формы - значит стирать границу между ним и человеком, тем самым отменяя и
само человеческое состояние. Человек оказывается здесь лишь гнусной карикатурой на им же
установленный миф о животном состоянии.
Чтобы объяснить тошнотворное переживание от казни скота, нет нужды в психоанализе, в Фигуре
Отца, садическом эротизме и чувстве вины. Здесь все социально, все определяется социальной
демаркационной линией, которую человек очерчивает вокруг себя, согласно мифическому коду
отличий, - и обращением отношений, которое ломает эту линию, согласно закону никогда не
прекращающейся взаимности: любая дискриминация неизбежно остается воображаемой, все время
пронизана, к добру или не к добру, взаимностью.
Разумеется, эта тошнота, связанная с утратой человеком своего привилегированного положения,
характеризует собой также и общественный строй, в котором разрыв с животным миром, а
следовательно и абстрактность человеческого состояния, стали окончательными.
Это отвращение составляет нашу отличительную черту: демонстрируя прогресс человеческого
Разума, оно позволяет нам списать на "варварство" всевозможные "средневековые" казни, будь
то людей или животных. "Еще в 1906 году в Швейцарии за соучастие в краже и убийстве была
осуждена и казнена собака". Читая такое, мы облегченно вздыхаем: у нас такого больше нет.
Подразумевается: мы "гуманно" обращаемся с животными, уважаем их. На самом деле все наоборот:
отвращение, вызываемое у нас казнью животных, прямо пропорционально нашему
презрению к ним. Животное недостойно человеческого обряда именно потому, что паша культура
отбросила его в безответственно-нечеловеческое состояние; и применение к нему такого обряда
сразу же вызывает у пас тошноту - не из-за какого-то нравственного прогресса, а из-за все
углубляющегося расизма людей.
Те, кто некогда приносил животных в ритуальную жертву, не рассматривали их как скот. Да и
средневековое общество, осуждавшее и каравшее их по всей форме, все еще было ближе к ним,
чем мы, которым такая практика внушает отвращение. Их признавали виновными - тем самым
им воздавали честь. Мы же выдворяем их (наряду с безумцами, слабоумными и детьми) в
состояние невинности, радикальной отделённости от нас, расовой исключенности в силу узко понимаемой
нами Человечности. Когда все живые существа являются партнерами по обмену, то и
животные имеют "право" на жертвоприношение и ритуальное искупление. Первобытное
жертвоприношение животного связано с его сакрально-исключительным статусом божества,
тотема1. Мы же больше не приносим животных в жертву, мы даже больше не казним их - и тем
гордимся; но дело в том, что мы их просто одомашнили, сделали расово неполноценными,
недостойными даже нашего правосудия, пригодными лишь для забоя на мясо. Или же
рационально-либеральная мысль, сама же изгоняя их, сама и берет их под защиту: животные,
безумцы, дети "не ведают, что творят", а значит, заслуживают не наказания и смерти, а только
лишь общественного милосердия; всевозможные движения "в защиту", SPA2, оупен-психиатрия,
современная педагогика - Либеральный Разум укрывается ныне в этих формах мягкого, но
бесповоротного приниже1
Вопреки расхожим представлениям, человеческие жертвоприношения появились вслед за
жертвоприношениями живот
...Закладка в соц.сетях