Жанр: Электронное издание
Pitirim
... нему с самого раннего утра. Заглянул и в
знаменитые по древности кремлевские винные подвалы, между Часовой и
Тайницкой башнями. Подвалы были заложены дерном, чтобы не смущать людей.
Пир предстоял многообильный по части пития.
Иван Михайлович пригласил себе на помощь многоопытного в сих делах
мужа, старца Паисия.
Осторожненько, соборне с отдыхавшим теперь дьяком Иваном, на заре,
когда все спали, приподняли они все втроем куски дерна с цветочным
крестом, помолились на небеса и полезли в подвал. Когда на колокольне
Спасо-Преображенского монастыря звонарь ударил к обедне, из погреба
высунулась голова Волынского, огляделась кругом и вновь утонула в дерне.
Еще через несколько минут заговорил колокол и на Казанской церкви — тогда
высунулись все трое и, наконец, подпихивая снизу бочонок, красные,
отдуваясь и рыгая, появились на поверхности дьяк Иван и отец Паисий.
Волынский застрял в погребе. Ему подали руку. Только тогда помощник
вице-губернатора получил возможность стать твердой ногою на кремлевскую
почву. Все трое, покачиваясь, поволокли бочонок в дом Ивана Михайловича,
забыв заложить дерном ход в подвал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером в доме Волынского начался пир. Первым, как всегда в таких
случаях, прибыл обер-ландрихтер Стефан Нестеров, тайно друживший с Иваном
Михайловичем, — свела их воедино крепкая привязанность к «ассамблеям» и
застольным «филозофиям». Припожаловал в дом Ивана Михайловича, в высокой
меховой шапке, в шубе, опираясь по-боярски на посох, и бородатый почтенный
гость Афанасий Фирсов сын Олисов, самый видный купец из хлебного ряда с
гостиного двора. За ним подъехал в возке и другой герой «гостиной сотни»,
купец Шилов, прославившийся в рыбном ряду привозимою с низов, с синего
моря, рыбою. Не забыл, конечно, своего друга и бургомистр, гордость
нижегородского купечества, Яков Пушников. Человек умный, бывалый, — не зря
торговые люди выбрали его бургомистром. А главное, к царю ездил и тому
пришелся по душе, получил подарок с похвальною грамотой. Царь всемерно
поддерживает купечество и даже образовал мануфактур-коллегию для защиты
промышленников. Об этой коллегии и повел разговор приехавший на пир к
Ивану Михайловичу рудоискатель с Усты, купец Калмовский. Пока дьяк Иван да
отец Паисий хозяйничали с Волынским на кухне, Калмовский рассказал о
разорении его заводов работными людьми и о главных зачинщиках, Климове и
Евстифееве, сидевших теперь в подземелье Духовного приказа. Все тяжело
вздыхали и охали: «Ой, как народ избаловался!» Пушников, почесав под
бородой, грустно покачал головою:
— Корабельные леса приказано готовить, но работники, конные и пешие,
упорны стали к найму, не идут, разбегаются.
— Как не бежать! — окружив себя дымом, вступил в разговор Нестеров. —
В Адмиралтействе в строении кораблей и то произошла остановка. Не дают
хлеба достаточно и денег мастеровым и рабочим. Вот плотники и бегут. Даром
работать не желают.
— Оно так и идет, — вздохнул Пушников, — царь сказал сенату: «Немедля
потщиться в купецком деле лутший порядок сделать», а где оное видно?
— Царь велел развивать рудокопное дело, а меня разорили на Усте,
меня, рудоискателя, и ниоткуда защиты мне нет и помощи никакой, —
вклинился в разговор Калмовский.
Нестеров зло усмехнулся.
— Попы следствие ведут, к ним и обращайся. Обер-ландрихтера отставили
от судейного дела, вот и жди. Расколы ищут во всем и к каждому делу
приписывают раскол. Все дела засорили поисками раскола. Царь и в самом
деле подумает, что единственные преступники здесь — раскольники, а Питирим
— единственный рачитель о государствия благополучии. А мы, судьи, так
себе, ушами хлопаем...
Тут дьяк Иван подтолкнул Нестерова, тихо, с двусмысленной улыбкой,
сказав:
— Батюшка государь, небось, все знает и раскол ставится в вину не
попусту, а со значением... Лучше бы нам с тобою о том помолчать.
— Друзья, похвально ли это! — растерянно спросил Нестеров
присутствующих.
Все нахмурились, промолчали.
Нестеров продолжал, осмотрев гостей прищуренными глазами:
— Правильно сказал однажды Остерман голландскому резиденту Деби: «У
нас нет ни одного человека, который бы понимал торговое дело».
Пушников вздохнул:
— Правильно, да не совсем.
— Люди есть, — тихо отозвался Олисов, — как не быть.
— Плутовства только много, вот о чем я и хотел сказать, — смело
продолжал Пушников. — Вот в чем суть.
— Чего уж тут! — перебил его, раздувая ноздри от негодования, Олисов.
— Креста на людях нет. Вымышленные подряды какие-то подсовывают в
Питербурхе. Нас, нижегородских торговых людей, забывают. А может ли у нас,
в Нижнем, такая вещь произойти? Никогда.
— Наипаче среди ревнителей древлего благочестия, — вставил свое слово
и Нестеров.
Купцы оглянулись. Пушников погрозил пальцем Нестерову:
— Смотри, смотри, Стефан Абрамыч. Не припутывай.
— А что, неправда? Раскольники — народ честный. Сам царь за них
заступался. Вспомните Денисовых. А бояться нечего здесь, все свои.
— Этого мы не знаем, — громогласно перебил Нестерова Олисов. — А вот
нижегородского купца хорошо мы знаем. Никогда он не будет царя обманывать.
Работу свою он ведет домовно и генерально. А питерские купцы вельможами
избалованы, наплутано ими много. У нас тут не забалуешь. Все на виду, о
каждом все доподлинно известно, ни от каких дел не укроешься. До баловства
ли тут?
Купцы прыснули со смеху:
— Какое уж тут баловство!
Снова заиграли нестеровские глаза:
— Овчинников об этом вам расскажет. Он знает; недаром в яме посидел.
А вот и сам он заявился. Легкий на помине!
В комнату робко вошел недавно освобожденный из-под Духовного приказа
купец Овчинников. Невысокого роста, рыжий, курчавый, с испуганными
глазами. Мягко подошел он к сидевшим и низко всем поклонился.
— О тебе разговор, батя... — засмеялся Нестеров. — Сочувствуют тебе.
— Полноте, Стефан Абрамыч, чего мне сочувствовать? — смутился
Овчинников. — Мне хорошо.
— Две лавки получил в гостином дворе. Плохо ли, — с нескрываемым
злорадством проговорил Калмовский. — Это не то, что мы: разорили — так
будто и надо.
— Проси и ты у епископа. Пускай посадит в яму, а потом лавки даст. Он
богатый, может... — засмеялся Нестеров. — А что тебя разорили — дело
небольшое. То ли бывает у нас! В Москве у Шустовых фискалы по приказанию
царя заграбастали из-под полов и из-под сводов дома и вовсе четыре пуда
червонцев, да китайского золота, да старых московских серебряных монет сто
шесть пудов. Вот это разорили!
Пушников солидно кашлянул:
— Не надо прятать. Государь зря не обидит.
Овчинников, видимо, довольный тем, что о нем забыли, сел в уголке у
окна, посматривая на волю. Нестеров не оставлял его в покое.
— Ты чего же там? Молви слово.
— Что нам молвить! Чай, известно: тело государево, душа божья. —
Скорбная улыбка заиграла на лице Овчинникова.
В это время в комнату вошел Волынский, за ним отец Паисий, а позади
них шесть дюжих солдат — все с подносами, а на подносах кувшины с вином,
бокалы, жареная птица, разварная рыба, баранина, яблоки и многое другое.
Гости чинно приподнялись, посторонились. Волынский, слегка хмельной, в
расстегнутом камзоле, суетился около солдат и, обернувшись, пошутил:
— Вы, того... Располагайтесь в моем доме, как Авраам в раю. Видите,
сам за вами ухаживаю. При его святейшестве, епископе, не пришлось бы нам с
вами таково домовито, толстотрапезно с принятием родниковой кремлевской
водички повеселиться. Все мы простые, грешные люди, где нам в святости
соперничать с его святейшеством! Рассаживайтесь смелее за стол, не
робейте!
Наконец, уселись вокруг стола. Иван Михайлович сбросил камзол и
остался в одной рубашке. Дьяк Иван косматою рукою наполнил чарки:
— Отец Паисий, провозгласи за его величество государя Петра
Алексеевича... — отдуваясь и рыгая, проговорил дьяк Иван.
Все встали, подняли свои чарки.
Отец Паисий нараспев провозгласил:
— За здравие его величества, многомудрого, достохвального,
всемилостивого великого государя нашего императора Петра Алексеевича
восприимем оную первую чашу!
С великим усердием и подобострастием все опрокинули в рот наполненные
вином чарки.
Сели. Принялись за еду, сохраняя приличное сему моменту
благопристойное молчание. Только слышалось звяканье посуды, чмоканье,
жевание и умилительные вздохи.
После некоторой паузы заговорил дьяк Иван:
— Ну а теперь было бы не лишнее нам принять оное, — он указал на
кувшины с вином, — и за его святейшество епископа Питирима.
Нестеров шепнул на ухо сидевшему рядом с ним Пушникову: «И чтобы он
провалился там сквозь землю».
В ответ на возглас дьяка Ивана, однако, все быстро вскочили со своих
мест.
Дьяк Иван, усерднейше придумывая разные льстивые славословия
епископу, провозгласил за него здравицу. Все выпили свое вино с не меньшим
аппетитом, чем за царя.
Потом принялись за питье и еду безо всяких здравиц, но с великим
усердием, с чистою душою и веселою дружеской застольною беседою.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Второй час ночи. Много выпито вина, много всего наговорено. Яков
Пушников, распустив пояс и положив нога на ногу, вразумительно поучал
Шилова:
— В Богородске кожу делаем по-новому. Старое забыть надо, понеже юфть
делается с дегтем и, когда мокроты хватит, распалзывается, и вода
проходит.
Иван Михайлович бил кулаком по столу и, покраснев, громко
отчеканивал:
— Воистину, во всех делах, как слепые, бродим и не знаем, что и
будет. Стали везде великие расстрои, а где прибегнуть и что впредь
строить? Леший знает.
Его старался слушать и понять совершенно раскиснувший от вина и обиды
на свою судьбу Калмовский, но, хотя он и кивал в знак согласия головою,
однако, говорил совершенно не относящиеся к делу слова:
— Мошенники! Воры! Заколю! Заколю!
Дьяк Иван неподвижным, мутным взглядом смотрел на пустые кувшины и
тихо, зловеще рычал:
— Истребить! Истребить!
Нестеров, сердито насупившись, отвалился к стене, в обнимку с
Овчинниковым, и медленно, хриповато тянул что-то непонятное. Овчинников
плакал. Сквозь слезы ныл:
— Распростись навеки со мною, ненаглядный мой цветок... Рай
пресветлый... Дочку мою... дочку в монастырь заточили!..
Нестеров тряхнул его со всей силой:
— Молчи, Иуда! Рай пресветлый променял ты на две лавки в гостином.
Продал веру, продал совесть, продал дочь родную — и помалкивай.
Овчинников сокрушенно качал головой в такт словам Нестерова:
«продал», «продал», «продал»! И опять у него потекли слезы.
— Оставь его, не тронь! — тихо, наклонившись над ухом Нестерова
сказал самый трезвый из всех — Олисов. — Нешто он один? Я три церкви
построил православных и сопричислен к стае трехперстников. Понял? И
хлебную торговлю по Волге мне отдали, и бороду не бреют, хожу в кафтане, в
каком мне угодно. Понял? А за что? За проданную совесть. Что уже тут?
Одурманены. Беда! Совесть ныне — дешевый товар и нечего о ней говорить! А
вот три церкви... Мало ты думаешь мне это стоило? Подумай!
— А нешто даром ты строил? — заплетающимся языком перебил его
Нестеров. — Врешь, сукин сын, ты не такой!.. Ты знаешь... Царь оплатит
тебе... Подавишься от богатства, ненасытная твоя душа!
Олисов вскипел, стал, брызжа слюнями, не говорить, а шипеть, крепко
сжав руку Нестерова:
— Ты подавишься! Ты! Вы, царские тиуны, дьяки да подъячие, кровь из
нас пьете. Великая власть вашей волчьей породе над нами дана... Без
посулов ни одного дела не делаете! Воры вы! Кровопивцы!
Нестеров с недоумением глядел на Олисова, стараясь вникнуть в то, что
он говорит. Олисов могучей пятерней сжал ему плечо:
— Увядает благочестие, процветает же злое бесчестие. С виду
златоцвет, много всякого блеска, а посмотришь в нутро — пустые цветы,
тернии. Вон в Питере преподобная троица: адмирал Апраксин, Шафиров и
Петька Толстой, благо у царя в доверии, завели фабрику шелковых парчей.
Привилегию на пятьдесят лет взяли, а потом, псы алчные, заскулили:
«Отдайте подряды купецким людям!» Не справились. Полотна, демоны,
настряпали в заморский отпуск узкие, а Федор Веселовский из Лондона
промеморию прислал: «За этою узостью полотна плохо продаются». Не за свое
дело дворяне хватаются. Вот что. Дворянам воевать, купцам — торговать. Вот
что. Понял? Плохо еще купцов ценят. Да, плохо. Вот что!
Дьяк Иван, стиснув за горло кувшин, хриплым, властным голосом, басил:
«Степка Нестеров — анафема, будь проклят»! Но, видя, что на него не
обращают внимания, он вдруг дернул за кафтан Овчинникова и, пьяно
улыбаясь, показал рукой на Нестерова:
— Не говори ему. Предаст.
— Молчи, подкидыш поганый, чернопузая змея.
— Ладно, Степка. Все одно повесят. Я знаю.
Отец Паисий пьяно расхохотался около самого лица обер-ландрихтера.
Нестеров толкнул его так, что тот съехал на пол, выкрикнув:
— Зверь! Зверь! Тигра!
Нестеров, отвернувшись от Олисова, еще крепче обнял Овчинникова и
тихо на ухо спросил:
— Неужели откачнулся?
Овчинников молчал.
— Ужели и тебя сломили? Страшно мне.
Отец Паисий повернул пьяное, злое лицо в сторону Нестерова.
Насторожился.
Овчинников прошептал!
— Хоша убей, — ничего не скажу.
— Запугал?
— Нет.
— Подкупил?
— Нет.
— В чем же дело, пташка ты желтобрюхая?
— Идет жизнь не по-нашему, а мы не можем управлять. Вожжи не у нас в
руках. Сила у них. Посмотри на ружья мушкетеров. Где фитильно-колесный
замок? Где?
— Не к делу говоришь.
— К делу! — капризно вскрикнул Овчинников. — Ружье зажигает кремень.
Стреляет скоро и метко. В писании сказано: от кремня и чугуна погибнем. С
запада сила великая идет на нас, и ружья новые. Торговлей токмо, деньгой
зашибешь антихриста. Его нутро требует злата. Сила в богатстве. Алчными
надо быть!
Олисов, стоявший в нетерпении около Нестерова, хлопнул его по плечу:
— Оставь, говорю, недужит он после тюрьмы. Заговаривается.
Нестеров даже в пьяном виде уважал Олисова и, крепко облобызав
бородача, потянулся за ним через комнату. Олисов его увел. Иван
Михайлович, опустив голову на стол, богатырски храпел на весь дом.
Пушников откинулся затылком на спинку кресла, дремал. Заслышав шаги
Нестерова и Олисова, приоткрыл глаза:
— Куда?!
— На волю, — ответил Олисов.
Калмовский тоже очнулся; мутными, заплаканными глазами недовольно
осмотрел Нестерова. Дьяк Иван сопел, опустив голову на грудь, Отец Паисий
спал на полу, около дьяка, уткнувшись головою в стенку. Олисов
ухмыльнулся.
— Вот они, светоначальники наши.
— Тля! Червь!.. — процедил сквозь зубы Нестеров в сторону дьяка
Ивана.
На дворе было темно и холодно. В ограде разваленного Архангельского
собора тявкали волкодавы, гремя цепями, да в слободе кремлевской
дребезжала трещотка. Четкие светили звезды.
— Пойдем, пройдемся, — указал Олисов рукой на кремлевский двор перед
Духовным приказом.
— Идем.
— Сколь мне показалось, Стефан Абрамыч, хороший ты у нас человек,
однако... говори, делай, но без дальней огласки — неровен час. Знаешь наши
порядки? Языки кругом. Языки и уши... Между прочим, понятно и без того: не
в свое дело лезут попы.
На минуту он остановился, остановил и Нестерова, как бы осматривая
залитые луною храмы и дома. Хмель понемногу улетучивался.
— Какая красота ночью! — и, понизив голос, вдруг спросил: — А как
по-твоему, Стефан Абрамыч, кто у них возьмет верх: Питирим или Александр?
Кто кого переспорит?
Нестеров ухмыльнулся:
— Питирим. Он же и скиты погубит.
Олисов тяжело засопел, втянув голову в высокий воротник шубы.
— Не допустим.
— Кто?
— Мы... купечество... гостиная сотня.
— Полно, — засмеялся Нестеров, — своя рубаха ближе к телу.
Олисов загорячился:
— Не дело говоришь. Возьми меня: построил я три православных храма в
Нижнем и даже около своего дома храм Успения, а все же на скиты дал, даю и
дам много больше.
— А другие? — с любопытством спросил Нестеров.
— И Пушников, и Строганов, и Шилов, и многие другие. Всяк из них
по-новому крестится, да не всяк молится.
— Однако поморский вождь Андрей Денисов и на молитвах поминает в
своих скитах «о пресветлейшем императорском величестве». И не он ли писал
достохвальное сочинение, выражавшее «высоту и отличие в российских
венценосцах первого императора Петра Алексеевича?» Что скажешь на это,
Афанасий Фирсович?
Олисов, немного подумав, ответил:
— Богови — богово, кесареви — кесарю, купеческое — купцу. И царь не
забыл Денисова. Старец Андрей им же и скиты обогатил. Немало денег
заработали выговские скитожители на Повенецких заводах. И Денисов не забыл
царя.
— А вот оно то-то и есть, — вздохнул Нестеров. — Деньги всё делают, и
еще — остроги, и еще — зарожденная в каиновом нутре жадность, алчность. В
заклинания я не верю, а естествословие на стороне Питирима. Когда-нибудь
помянешь мои слова. Раскольники народ хороший, но пестрый, и многие сами
себя бьют, путаясь в понятиях. В тумане ходят.
— Кто такой себя бьет? — опешил Олисов.
— И ты, и другие купцы из гостиной сотни.
Вблизи вынырнул из темноты сторож с трещоткой. Оба замолчали.
— Пойдем скорее отсюда... от греха... — потащил Нестерова за руку
Олисов. — Идем.
Дьяк Иван очнулся, встал и облапил Пушникова.
— Чего хочешь, проси, — сказал он, чмокнув его в губы.
В глазах блеснуло пьяное добродушие. Пушников поморщился, но сейчас
же лукаво улыбнулся.
— А не обидишься?
— Нет. Для мил-дружка и сережка из ушка.
— Тогда — приими! От чистого доброго сердца.
Пушников сунул в руку дьяку Ивану горсть червонцев. Тот что-то
промычал, молниеносно спрятав деньги в карман. На пьяном лице дьяка
появилось озабоченное выражение.
— На Ладогу, для рытья канала посылать хотят с Керженца молодых
торговых людей... Бью челом, Иван Дмитрич! Заступись! Польза государству!
— нашептывал Пушников на ухо дьяку, который посмотрел на него с деланным
изумлением.
— Тебе что?
— Держащиеся старой веры живут богаче ревнителей веры новой. А это
показывает, что бог благословляет не новую, а старую веру. Мы тут ни при
чем.
Дьяк Иван, не глядя на Пушникова, пьяно ухмыльнулся. Пушников
продолжал:
— Торг любит волю, а ум — простор. Не так ли? Пуганый хлеб не кормит,
не поит. Надо смело торговать, а в кабале да в пристрастии какая может
быть торговля!
— На вашей улице праздник. Запомни! Я знаю, — угрюмо молвил дьяк.
Пушников достал список керженских торговых людей и сунул дьяку в
руку. Тот посмотрел в список, нахмурился.
— Барин за барина, мужик за мужика, а купец, выходит, за купца. Кожа
коже сноровит. Всяк за своего, — проворчал дьяк, пряча записку в карман. —
Сукины дети!
Хотел Пушников еще что-то сказать, но дьяк провел своей ладонью по
его лицу:
— Довольно! Всякая сосна своему бору шумит.
Дьяк Иван оперся локтями на стол и задумался.
— Ты о чем, Иван Дмитрич? — спросил озабоченно Пушников.
— Об епископе.
Больше дьяк Иван ничего не сказал, а Пушников счел удобнее отойти от
него и сесть в кресло якобы подремать. Пушникову, однако, не дремалось.
Его мысли были о торговых людях старой веры. Втайне он желал им успеха,
ибо сам был мыслию с ними. И на исповедание стал ходить в православную
церковь, и бургомистром согласился быть только ради общего дела. И не один
он. Так же поступали и Строгановы, и Шилов и многие другие именитые
нижегородские купцы, а зато — берега Оки и Волги заселены сплошь торговыми
людьми — раскольниками; и судоходство и судостроение, токарная посуда,
обработка кож, прядение льна, рыбные промыслы — все в руках раскольщиков.
Все торговые дороги, идущие по Нижегородской губернии в разные соседние
области, заняты ими же, а рынки в Макарьеве, Горбатове, Павлове, Городце —
полностью во власти «рачителей древлего благочестия».
Пушников самодовольно улыбнулся и, оглядевшись кругом, скорехонько
осенил свою широкую грудь двуперстием.
После этого вечера у Волынского много передумал всего Олисов о себе,
о купечестве и больше всего о раскольниках. Да, он твердо решил уклониться
от порабощения керженских старцев на лесной работе. И вести о ватаге Ивана
Воина его взбудоражили несказанно. Возмечтал и он обо многом, а тем более,
что ватажники его струги с товарами ни разу не тронули.
Он, как всегда в минуты больших размышлений, достал из сундука Библию
в тяжелом, кованном серебром переплете и стал читать любимое место из
книги пророка Захарии; и то, что читал он, все относил к судьбе
керженского раскола и к своей торговле.
«...Ликуй от радости, дщерь Сиона (т. е. Керженец), торжествуй, дщерь
Иерусалима (т. е. Нижний); се царь твой грядет к тебе праведный и
спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле».
Афанасий Фирсович, как и многие другие, был убежден в том, что
царевич Алексей Петрович жив, скрываясь где-то в лесах Стародубья, и что
он явится, рано ли поздно ли, в Россию и свергнет своего отца. И поэтому с
особой радостью читал он дальнейшее:
«...Тогда истреблю колесницы у Ефрема и коней в Иерусалиме, и
сокрушен будет бранный лук; и Он возвестит мир народам, и владычество Его
будет от моря до моря и от реки до концов земли».
Олисов встал на колени перед иконостасом и помолился «о здравии раба
Алексия», несколько раз с чувством и сердцем стукнулся лбом об пол. А
затем опять стал читать:
«...А что до тебя...»
Олисову представилось, что пророк Захария говорит это о Петре.
«...ради крови завета твоего, я освобожу узников твоих изо рва, в
котором нет воды. Возвращайтесь на твердыню вы, пленники надеющиеся! Что
теперь возвещено, воздам тебе вдвойне...»
Опять оторвался от библии Афанасий Фирсович, засуетился, снова
распластавшись перед иконостасом, с особою необычайною богомольностью и
усердием...
Дальше он читал со слезами радости:
«...Ибо, как лук, я натяну себе Иуду (Петра, по мнению Олисова) и
наполню лук Ефремы (расколом, по мнению его же) против сынов твоих, Иония
(против никонианцев), и сделаю тебя (царевича Алексея) мечом ратоборца».
«...И явится над ними господь и, как молния, вылетят стрелы его, и
возгремит господь бог трубою, и шествовать будет в бурях полуденных...»
И долго в глубоком волнении читал Олисов Библию, и ко всему он
находил объяснение, и все разгадывал по пророчествам Захарии и иных
библейских «мудроучителей».
Перед сном он подсчитал доходы истекшего дня, оставшись ими весьма
доволен, помолился еще и еще раз и пошел к себе в спальню, где уже давно
почивала, купаясь в золотых сновидениях, его супруга Варвара Степановна
Олисова, родная племянница купцов-солепромышленников Строгановых.
Он погасил свет, заглянув заботливо в окно. Над Нижним светили
холодные осенние звезды...
— Ладно, светите...
Олисов с самодовольной, лукавой улыбкой уснул, обернувшись на постели
к окну...
V
На другой день после веселья в доме Волынского в Нижний примчался
верхом на неоседланном коне помещик Петр Трофимович сын Всеволоцкий: без
шапки, в холопьем кафтане и прямо к Волынскому. Помощника губернатора он
застал во дворе, в бане; тот, выкупавшись, сидел в предбаннике, закутанный
в белоснежную простыню, и, облизываясь, тянул из кувшина брагу.
Опохмелялся после вчерашнего. Удивленно вскинул глазами он на ошалелого
гостя.
— Бью челом, Иван Михайлыч, будь благодетелем, спаси! — еле переводя
дух, говорил Всеволоцкий. — Гибнем! Помещики покидают дома свои, чтобы
женам их и детям от разбойников побитыми и пожженными и поруганными не
быть. Голытьба обнищалая, обозленная, озверелая, а во главе ваш
нижегородский клирик какой-то, добралась и до наших мест. Близость
керженских скитов охрабрила крепостных мужиков... Непослушание и дерзость
в их глазах... Слухи зловещие идут из скитов, нарастает бунт... Грозят
нападением воров. Мужики повсюду выходят из повиновения!
— Знаю... — спокойно сказал Волынский, протянув гостю кувшин. —
Хлебни с дороги-то. Питиримовский ученик это... Софрон, или Иван Воин, как
его прозвали на посаде... Ловим мы его.
Петр Трофимов жадно вбирал брагу, обеими руками запрокинув кувшин.
— В Васильсурске тюрьму разбили, — продолжал он, вернув кувшин
Волынскому. — Всех колодников на волю выпустили... Сыщиков в наших местах
нет... Воеводы запуганы. Что делать? А глядя на воров, бунтуют и мирные
бурлаки и крестьяне, бьют купцов и воруют их товары. И солдаты, вместо
честного солдатского званья, с охотою приемлют на себя воровское имя.
Волынский, отдуваясь, встал неторопливо со скамьи, поморщился и
принялся равнодушно обтираться простыней.
— Все это многоизвестно... Позавчера из Питера новый опять приказ
пришел о ворах. Царь напомнил о всеконечном суровом искоренении воров и
разбойников и становщиков.
Волынский стал одеваться, деловито разбираясь в своем белье.
Всеволоцкий сидел, отвесив губу и глупо уставившись глазами в угол.
— М-да-с! — вздохнул тяжело Волынский. — Приказано казнить их разною
казнию без всякого милосердия...
Всеволоцкий оживился. На лице его мелькнуло любопытство.
— Какою же казнию?
Иван Михайлович, затягивая ремень на талии, сказал с веселым блеском
в глазах:
— Вешать за ребра, резать языки, колесовать. Которые помещики знали
про разбои и ничего не доносили — их тоже вешать... Понял? —
...Закладка в соц.сетях