Жанр: Электронное издание
Pitirim
... глянуло насмешливое лицо обер-ландрихтера Нестерова. Что же
это такое? Как мог обер-ландрихтер в кабак попасть?! Чудно!
Филька смутился и, поклонившись судье, хотел уйти в другой угол.
Однако Нестеров схватил его за руку, сказав решительно: «Куда?» Нестеров
был уже во хмелю.
— Садись и рассказывай, только не кажи вида, что я — начальство.
Рассказывай.
— О чем? — опешил Филька.
— Сколько ты людей заковал в последнее время? Не терпишь ли убытка.
Доволен ли?
Филька не знал, что ему ответить. Говорить о том, что он делает в
приказах, он не имел права никому, а тем более — в кабаке, при людях; а
ведь в кабаке было немало народа и кроме них. Правда, в галдеже этом
трудно слышать посторонним их разговор, но все же... А тем более —
спрашивает сам судья. Может, испытывает?
Нестеров продолжал сверлить его своим взглядом.
— В твоем промысле урожай... Скоро еще больше будет. Свою кралю
разоденешь по-царски... Готовься!
Филька молча налил себе кружку браги и выпил разом.
— За ваше здоровье! — сказал он бойко, обтирая рукавом усы.
— Бабу ты себе отхватил сдобную, дородную, не по себе. Счастье таким
никудышным людям, как ты.
Филька насторожился, хотя поданную ему кружку опорожнил быстрехонько.
— Ты — сударь, и я — сударь, ты — мужик, и я — мужик, и оба мы
дураки... Обоих нас ужалила сия ядоносная тварь.
Нестеров печально склонил голову на грудь. Некоторое время сидел
молча, о чем-то раздумывая.
— Был я в Питере, был за границей и много видел разных женщин, а
такой не знаю... Одна только подобная есть... Очень схожая с этою... Ей
богу!
— Кто? — встрепенулся Филька.
— Жена Петра... Катюша, — тихо и скорбно улыбнулся Нестеров.
Филька, точно его окунули в прорубь, похолодел весь: «Батюшки мои,
господи Иисусе!..»
Оглянулся он с опаской по сторонам: не слыхал ли кто?
— Такие бабы, если захотят, дают счастье даже безумцам, останавливают
кровь изрубленному жестокой жизнью, заставляют верить в бессмертие, и
зимние сугробы обращают в цветы... Во грехе они рождают истинную любовь к
жизни, но в нужную минуту они проявляют мужественную благорассудительность
и, подобно матери, заботливо могут спасти человека, падающего в пропасть.
У них больше средств принести добро или сотворить зло, чем у нас.
Он задумался и затем добавил:
— А могут и столкнуть... Понял?
Фильке показалось, что по щекам обер-ландрихтера текут слезы. И,
действительно, Нестеров вытер глаза платком.
— Меня она столкнула... Видишь сам.
Филька смотрел на Нестерова, слушал печальную его речь и не верил
себе: «Может ли это быть, чтобы боярин, такой знатный и дворянин, так
полюбил холопку?»
— Я врагов имею столько теперь ради нее, сколько камней по берегам
Волги рассеяно... И самый главный враг — Питирим.
— Кто?! — спросил окончательно обалдевший Филька.
— Да. Епископ. Вся его злоба ко мне через нее.
— Через Степаниду?!
— Ну да. Она мне все рассказала... Питирим так же пострадал от нее,
как и мы с тобой, дурачок... Она все рассказала мне о нем, а ему обо мне.
Все, что я говорил ей, все известно теперь епископу. А это значит:
кто-нибудь из нас должен погибнуть... Она способствует преступлениям и
фискалит... И теперь я вижу, что он и ко мне отпустил ее ради своей
выгоды, ради того, чтобы сгубить меня.
Однако немного погодя, Нестеров поправился:
— А может быть, я и ошибаюсь... И не хочу я верить в такую гадость...
Филька положил голову на руки, точно собираясь уснуть на столе.
— Очнись, парень! — потрепал его за кудри Нестеров. — Не убивайся.
Поднявшись, Филька, тяжело двигая ногами, вышел вон из кабака. На
воле было все так же тихо, все так же пустынно. С Волги тянул прохладный
ветерок. На самой середине в одиноком челне виднелся огонек: кто-то жег
головню, надо думать — рыбаки... Филька подошел к самой воде. В темноте
набегала она на камни, на песок, неугомонная, беспечная, равнодушная к
происходящим в человечестве страданиям, но готовая для человека сделать
многое, сказочно огромное, ибо она — сила, вольность, неумирающая жизнь...
Филька глубоко вобрал в себя прохладный легкий воздух, помочил голову
из реки и сказал вслух: «На то вы и дворяне, чтобы с вами так-то!»
Нет! Для него Степанида — другая. Он злобно погрозил в сторону
кабака, где остался Нестеров...
XVI
За Печерами, в оврагах, пришлось прятаться от конного патруля. Власти
шарили, искали воров, разгромивших цейхгауз. Цыган Сыч сумел положить
лошадь на брюхо и обошелся с ней так, что она не шелохнулась. Он весь
прижался к ней, обнял ее шею, дул зачем-то ей в морду и тихо приговаривал:
«родной, родной»... Успокоил. Степанида, ревнуя, глупо смеялась; он
сердился, дергал ее за рукав, шикал. Патруль прошел мимо. Цыган снова
повеселел.
— Глупый человек Филька! — И вздохнул: — Эх, какие же люди бывают на
свете!
— А кого ты почитаешь умным?
— Кто в песнях и в лошадях толк понимает, — задумчиво ответил Сыч.
Задумалась и Степанида, но через некоторое время, свесившись с коня,
сказала тихо:
— А я умным считаю богатого...
Цыган засопел, а потом с сердцем сплюнул:
— Не думай так... Похудеешь, а потом умрешь...
— Чтой-то?! — удивилась Степанида.
— У Кстова есть лесок, а в том леске хорошо, и Волгу видно, и людей
нет... Там я тебе и расскажу.
И вот теперь — как раз этот лесок. Привязав лошадь к сосне, Степанида
весело ухватила цыгана за руку и стала просить его, чтобы он рассказал ей
— почему она похудеет, а потом умрет, если о богатстве будет думать?
Сыч обтер усы и бороду и ласковым голосом:
— Дай я тебя, голубиная радость моя, поцелую...
— А расскажешь?
— Расскажу.
— Ну что же... — и Степанида подставила ему щеку.
Через несколько минут цыган, облизнувшись, стал рассказывать:
— Жила-была на свете старуха. У ней был сын. Жили так себе, для виду.
Есть было нечего. Вот раз как-то пошел сын в чистое поле позавидовать на
соседские озимые всходы. Вышел и видит: стоит недалече гора, высокая, ну
как Васильсурская, а на той горе на самой макушке вьется дымок. «Мать ты
моя родная! Что за диво такое? — думает он. — Уж давно стоит эта гора,
никогда не видал на ней и малого дыма, а теперь густой пошел... Взлезу-ка
на гору, посмотрю». Полез, сказать тебе, на гору, а она крутая-крутая.
Насилу забрался на самый верх. Видит, большущий котел, полный золота,
стоит... Мать моя, батюшки! И подумал парень: «Это господь бог клад послал
мне на бедность!» На кого больше-то надеяться нашему брату? Но только что
хотел он горсточку зачерпнуть себе на бедность, замычало, будто корова:
«Не смей этих денег брать худо будет!» Оглянулся. Хуть бы чирей! Никого.
Мать моя родная! И думает: «Верно, почудилось?» Нагнулся, и только
протянул руку — опять замычало. Что такое, милый мой?!
Цыган Сыч, чтобы усилить впечатление, остановился. Степанида держится
за него, дрожит:
— Ну, ну, дальше, дальше...
Цыган опять обтер усы и бороду:
— Дай-ка еще раз.
Степанида уж поскорее сама прижалась щекой к его губам. Он
мечтательно закатил глаза:
— Хорошо! И вот, сказать тебе по совести, задумался парень. «Что
такое? Никого нет, а голос слышу?» Думал-думал, подходит в третий раз к
котлу. Опять нагнулся, и опять голос: «Тебе сказано — не смей трогать. А
коли хочешь цапать золото, проваливай домой и сделай грех с попадьей,
дьяконицей, и какой-нибудь сиротою. Тогда и приходи — все золото твое
будет». Воротился парень домой. И-их, какие люди бывают! Рассказал
попадье, рассказал дьяконице, сироту одну разыскал и той рассказал... Они
каждая порознь выслушали, покачали головой и ничего не ответили. Стыдно.
Бабы! Не мужик! Но потом каждая завернула мыслью: как бы, сам-дели, парня
на грех навести? А это — чай, знаешь — дело не трудное: попадья вином
угостила, когда поп в церкви молился, дьяконица — тоже, сирота без вина —
ну вот как мы с тобой. Мать ты моя родная! Собрался после этого парень
опять туда же, влез на гору: золото — сама знаешь — мучает. И парень
смотрит, стоит оно нетронуто, так и блестит. Но только он протянул руку,
опять крик: «Куда? Не все еще ты сделал, чтобы богатым быть». Рассерчал
молодец: «А что же мне тогда еще сделать, чтобы золото было мое?» —
«Догадайся сам».
После этого пустился он в разбой; всякого, кто только попадется ему
навстречу, он допрашивает: «Что мне надо сделать, чтобы золото было мое?»
И если не скажет — он убивает до смерти. Порядком загубил он душ: загубил
мать, и сестру, куму, и попадью, и дьяконицу, и сироту; и многих других, а
всего — девяносто девять душ. И никто ему не ответил на его вопрос... И
пошел он после в темный дремучий лес.
— Ходил-ходил и увидел избушку — малая, тесная, вся из дерну
складена, а в ней скитник спасается, раскольщик... вроде наших, керженских
чудаков. Знаешь? Скитник спрашивает: «Откуда ты, добрый человек, и чего
ищешь?» Разбойник рассказал. Скитник подумал, покачал головой: «Много за
тобой грехов; надо наложить на тебя эпитимью». «Коли наложишь на меня
эпитимью, а как золото достать, не скажешь, — так и тебе не миновать
смерти... Загубил я девяносто девять душ, а с тобой будет теперя сто».
Убил скитника, побрел дальше. Добрался до того места именно, где спасался
другой скитник. Поведал ему все. «Хорошо, — говорит скитник, — больше ста
тебе уж убивать нельзя. Дай бог вечный покой этим ста, а если убьешь сто
первую душу — не видать тебе никогда золота». «Что же мне делать?» —
заревел парень.
Взял скитник горелую головешку и поволок разбойника на высокую
гору...
Сыч опять провел рукой по усам: «Голубиная моя радость...»
— После, — стукнула его по спине жонка. — Рассказывай дальше.
Цыган покачал головой, подумав: «Ого, как засургучивает! Ну и сила!»
Почесался с удивлением и как-то недовольно продолжал:
— ...вырыл там старик, чтоб ему пусто было, яму и закопал, старый
черт, в ней головешку, чтоб ему ни дна, ни покрышки!
Цыган остановился, опять почесал спину, покосился на Степаниду.
— «Видишь, спрашивает он, озеро?» А озеро-то было внизу горы, с
полверсты этак. «Вижу», — говорит разбойник. «Ну полезай же к этому озеру
на коленках, носи оттудова ртом воду и поливай это место, где зарыта
горелая головешка, и до тех пор поливай, покуда не пустит она отростков и
не вырастет от нее яблоня. Вот когда вырастет от нее яблоня...» ...как у
Питирима в кремлевском саду, знаешь?..
— Ну еще бы не знать! О, эта яблоня! — Степанида вспомнила
несчастного пристава Гаврилова и вздохнула. — Ладно, рассказывай.
— «...Зацветет эта яблоня да принесет сто яблоков, а ты тряхнешь ее,
и все яблоки упадут с дерева наземь, тогда знай, что золото твое будет и
ты станешь богатым». Сказал это скитник и пошел себе в свою келью
спасаться по-прежнему. А разбойник — на колени, да пополз к озеру и набрал
в рот воды, взлез на гору, полил головешку и опять ползком за водою.
Долго-долго этак он трудился. Целых тридцать лет. Выросла яблоня, расцвела
и принесла сто яблоков. Тогда пришел к разбойнику скитник и увидел его,
худого да тощего: одни кости. «Ну, брат, тряси теперь яблоню». Тряхнул тот
яблоню, и сразу все осыпались до единого яблоки, но в ту же минуту с
натуги и сам он помер. Скитник вырыл яму и предал его земле честно. Так
никакого золота и не получил человек, а жизнь прошла. Сколько грехов
сотворил, сколько пота пролил, сколько здоровья потерял из-за жадности,
добиваясь богатства, а что получил?! Вот почему я тебе и сказал:
похудеешь, а потом умрешь. Поняла? Зря прожил жизнь человек, думая о
золоте... Я так не люблю. И людей загубил зря...
Степанида положила свою голову на плечо цыгану.
— Айда к нам! Там развеселят... Наплюй на своего Фильку. Что он тебе?
Истинный господь, говорю, таких людей, как я, не найдешь... Смотри — какие
зубы, какие ноги, какие глаза!..
— А это правда, что ты рассказал про клад, или сказка?
Сыч не растерялся.
— Да ну, какая же тут правда! Время занять, чтобы и человека
развеселить, а ты — в слезы... Правда ли это или неправда, а так бывает. И
это я к слову сказал, чтоб унять тебя, чтоб не думала ты о богатстве...
Живи так, как живешь, по-ангельски, без корысти... Глупая! Дай вытру твои
глаза... Смеяться надо, а ты плачешь... воду льешь. Э-э-эх, и люди!
Он крепко обнял Степаниду: «Голубиная радость моя!.. дочка
ненаглядная!» И пошел приговаривать...
Конь нетерпеливо бил копытом о корневища, фыркал... Волга дышала
холодом; по небу, словно камешек с горы, скатилась звезда куда-то в леса
за Волгу... Из сосновой чащи шло тепло и покой... «Филя ты, Филя —
настоящий ты Филя! Сиди там, в Печерах, и думай, о чем знаешь... Какое нам
дело!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Цыган пришел в себя скорее Степаниды.
— Ну теперь айда! — крикнул он: — Пора!
А Степанида упирается.
— Нет, посидим еще... Я не знала, что тут так хорошо.
Цыган начал серьезничать:
— Да говорю же тебе, глупая, вставай! Конь зовет.
Она — нежно и лукаво:
— Вон Песья звезда, посмотри, в небе. Мне Питирим рассказывал... так
же вот...
— Пес с ней и с Песьей звездой, особливо с питиримовской, — сердито
проворчал Сыч. — Лезь на коня! Клад покажу... — И сердито плюнул на землю.
— Э-эх ты, «голубиная радость»! А еще над Филькой смеешься! — сказала
с досадой Степанида, поднимаясь с земли и идя к лошади. — Нешто так можно?
Цыган не обратил никакого внимания на ее слова. Все его заботы были
перенесены теперь на коня.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В это же самое время Филька, вернувшись снизу из-под горы, из
кабачка, совершал заговор над своею и Степанидиною постелью, заговор на
верность. Говорил он слова, которым научила его ворожейка.
Уставившись горящими глазами на то место, где всегда спала Степанида,
он тихо про себя бубнил:
— «На море, на окияне, на острове на Буяне лежит доска; на той доске
лежит тоска. Бьется тоска, убивается тоска, с доски в воду, из воды в
полымя; из полымя выбегал сатанина и кричит: Филька ты, Филька, беги
поскорее, дуй рабе Степаниде в губы и в зубы, в ее кости и душу, в ее тело
белое, в ее сердце ретивое, в ее печень черную, чтобы раба Степанида
тосковала всякий час, всякую минуту, по полудням, по полуночам, ела бы не
заела, пила бы не запила, спала бы не заспала, а все бы тосковала, чтоб я
был ей лучше чужого молодца, лучше родного отца, лучше родной матери,
лучше роду-племени. Замыкаю свой заговор семьюдесятью семью замками,
семьюдесятью семью цепями, бросаю ключи в окиян-море, под бел-горюч камень
Алатырь».
Выпалив все это скороговоркой, он стал, медленно почесываясь и зевая,
раздеваться. «Плохо одному-то ложиться. Домовой принес мне этого цыгана,
чтоб ему пусто было вместе с его жеребцом и со всеми конями и лошадьми,
коих перетаскал он у хороших людей. Провалиться бы ему там вместе с
лошадью... (только без Степаниды)».
Даже забравшись под свое узорчатое одеяло, он не переставал мысленно
ругать цыгана. Ругая Сыча, вспомнил он, кстати, и Нестерова. Стал ругать и
Нестерова. А тут припомнил и пристава Гаврилова, и его стал проклинать на
чем свет стоит, и потом... потом незаметно для самого себя задремал и
погрузился в беспокойный, тревожный сон.
XVII
Налет на цейхгауз удался как нельзя лучше. Пострадал только один
Антошка Истомин — ему прострелили ногу. Сплоховал «старый подьячий»,
погорячился, недоглядел. Остальные выдержали бой с честью и безболезненно.
В гору с берега Истомина внесли товарищи на руках. Ухаживать за ним
взялся отец Карп. Он набрал каких-то трав, сварил их и примачивал ими рану
на ноге Истомина. В эти минуты раненый приходил к мысли, что зря он
нападал на отца Карпа и зря хотел его утопить. Оказался нужным человеком.
— Хоть и смеялся я над тобой, а спасибо!.. Прости!.. На пасху за это
пятак покажу... — шутил, пересиливая боль, Антошка. Все ему сочувствовали.
Положили его в лучшую землянку.
Цейхгауз одел ватажников в мундиры тюремщиков, в Преображенские
камзолы, в офицерские шинели.
Смеху много было, когда, вместо разбойников, на берегу появились
тюремные пристава и офицерство.
Однажды, когда ватажники пошли в лес дров нарубить, навстречу им
попался цыган, а позади него лошадь, а на ней верхом баба. Ребята сразу о
дровах забыли, из головы вылетело. А цыган идет и нос задрал. Смотрит на
всех свысока: «Что, мол, разинули рты, или не видали?» Баба глазами
играет, румяная и вообще... Можно и завтра ведь нарубить дров, зачем
именно сегодня?
Все бросились навстречу цыгану.
— Хороша, как писаная миска... — подмигнул Тюнею Сюндяеву Филатка при
виде верховой женщины.
— Питер женится, Москва замуж выходит, Нижний так живет... Мир вам! —
засуетился и отец Карп, болтая какую-то чепуху. А глаза тоже горят.
— Ишь ты! — показал на него пальцем Чесалов. — На руке четки, а в уме
тетки... Смотри, батя! Не греши!
Женщина, решившаяся доброхотно пожаловать в стан ватажников, — это ли
не чудо?! Это ли не диво?! Цыгана и коня со всадницей окружили тесным
кольцом. Наперебой начали расспрашивать: кто такая есть и зачем?
Цыган солидно ответил:
— В плен взял, вот и все. Атаману дарю вместе с лошадью.
Степанида томно улыбнулась.
— Ой, не похожа на пленницу! Ой, обманывает! — грозился пальцем на
Сыча, с хитрой улыбкой, Байбулат.
— На то он и цыган, чтобы обманывать...
Сыч, не обращая внимания на все эти шутки, спросил, где атаман.
— В своем шатре.
— Так бы и сказали... Чудаки!
И он деловито направился сквозь толпу к шатру Софрона. Степанида
послушно следовала за ним на своем белом жеребце, который во время
разговоров не стоял на месте спокойно, причиняя ей немало хлопот.
— Молви хоть словечко! — умолял ее шедший рядом отец Карп. Она
улыбалась. Видимо, ей было приятно, что ею так интересуются. Над попом
смеялись.
— Что? Иль и тебя прихватило?!
Поп краснел, обливаясь потом, хотя и было холодно.
— Ну, вы, тише, тише... Не безобразьте, — одернул их цыган. —
Испугать девчонку можно... Неловко.
Все расхохотались: — Девчонка! Хороша девчонка!
— Вот и девчонка... — огрызнулся цыган. — Вы в зубы ей не глядели...
И не знаете...
— А ты глядел?
Новый взрыв хохота.
Поп никак не мог сдержаться, чтобы не вмешаться в разговор.
— Лобзания красивых лиц должно настолько же остерегаться, насколько
укушений ядовитых животных...
Цыган показал ему кулак: «Видел?»
Опять хохот.
Из шатра вышел Софрон. Он удивленно встретил шествие, приближавшееся
к нему.
— Здорово, атаман! — весело крикнул Сыч. — Пленницу привел, — указал
он на Степаниду. — Отбил у неприятеля. Персидскую княжну.
Софрон улыбнулся.
— Здорово! — протянул он руку Степаниде. — Ты как попала к нам?
Степанида ловко соскочила с лошади, сверкнув белизною коленок и
малиновым шелком исподней юбки (перешила из рясы).
Софрон и цыган вошли в шатер, пропустив вперед Степаниду. Братаны
остались на воле и, почесывая затылки, с разочарованным видом стали
расходиться.
Цыган рассказал о всех своих приключениях. Софрон спросил его насчет
Зубова. Оказывается, Зубов еще из Нижнего не возвращался. Софрон и вся
ватага были очень довольны Зубовым. Если бы не он, не разбить бы
цейхгауза.
Сыч сказал, что видел Зубова на базаре с каким-то другим человеком,
оба они хотели идти в Крестовоздвиженский монастырь. Степанида
насторожилась. Софрон спросил: значит, он еще не передал записку кому
нужно? Цыган ответил: «Нет!» Тогда и Сыч и Степанида заметили беспокойство
на лице Софрона. Степанида уже поняла, в чем дело. Смекалиста была жонка
на этот счет, однако промолчала. «И разбойники любовью занимаются...» —
подумала про себя, но вида никакого не показала, ибо у нее своя была цель,
ради которой она приехала сюда, в становище.
Цыган ушел. Степанида и Софрон остались одни. Им подали есть. Не
весьма жирный ужин.
— Благодарствую.
Софрон низко поклонился жонке. Она ответила ему тем же.
— Ты — не кто иной — спасла меня от темницы... Это я знаю.
— Не я, а бедный наш народ... Наказали мне — я исполнила.
— Знаю все. А что стало с приставом?
— Сидит в земляной тюрьме.
— Жалко его. А как поживает дружок твой, боевой кузнец Филька?
— Тоскует.
— О чем же он тоскует?
— О бедности, о скудости... О скудости пожитка...
Софрон сказал:
— Корысть ненасытна. Богатство более служит ко злу, чем к добру. Не
надо об этом беспокоиться.
Степанида не совсем довольна осталась этими словами атамана. У нее на
языке вертелось свое, о чем она долго думала и ради чего, собственно, и
приехала сюда.
— Богатый господствует над бедным, и должник делается рабом
заимодавца... Об этом даже сам Соломон сказал. И в жизни так оно и бывает,
и никто этого не изменил еще. А надо бы!
Степанида высказала свою мысль громко и серьезно. Лицо ее выражало
упрямство. Видимо, она приготовилась стойко вести спор об этом, не желая
отступать ни на йоту. Софрон тоже был серьезен, слегка нахмурился.
— Да, так это и есть. Не спорю. — На лице Степаниды мелькнула
насмешливая улыбка. — Может ли, однако, ватага существовать без денег?
Софрон удивленно вскинул бровями.
— Одним господним именем не прокормишься...
Софрон молчал.
— Тогда на что же надеетесь вы?
— На помощь вашей братии... На гостей нижегородских и керженских. На
тех, за кого мы боремся.
— Плохо ты знаешь нашу братию. Они велеречивы, но скупы. Думают
только об обогащении своем. От них нечего ждать. Я хорошо знаю. И вам надо
иметь свое богатство...
— Что можем, берем своей рукой. Богачей не щадим.
— А раскольщиков? Ихних торговых людей?
— Не трогаем.
— Чего их щадить?! Они сами на стороне царя. И неужели до сей поры не
скопили вы клада себе?
Софрон засмеялся.
— Клада?
— Да.
Степанида насторожилась.
— Мы кладов никаких в землю не зарываем.
— Куда же вы деваете отбираемое добро?
— Деньги проживаем. Одежду и скарб или продаем, или сами носим, или
раздаем на подкупы, на подарки... Без этого нельзя. Все уходит, без
остатка.
Лицо Степаниды выражало разочарование. Так кончился у них разговор.
Того ли ждала она услышать от Софрона?! Софрон стал темнее тучи и долго
один бродил вдоль берега.
Степанида заботливо сварила на всю ватагу уху. Рыбы ей натаскали
целую корзину. Хлеба и грибов у ватаги было вдосталь. Обедали весело,
шутили, смеялись без передышки. Ночевала Степанида у Софрона.
Наговорившись с ним за ночь, она решила, что нет никакого расчета
оставаться ей в ватаге. И думала о том, что ватажники — самые несчастные
люди, они бездомные и гонимые, и жалко их очень. «Плохо быть колодником,
но не легко быть и разбойником, а лучше всего быть денежным посадским
обывателем».
Днем Софрон рассказал ей о том, какие блага они обещают по деревням
крестьянам. В первую очередь — разгромить помещиков и освободить дворы от
барщины. Затем поделить землю по справедливости, чтобы не было бобылей и
беглых бездомников. Всех наградить. Но все это казалось Степаниде
неправдоподобным — без богатства, без клада разбойники никого и никогда не
победят. Нужны деньги. И выходит: зря она приехала сюда. А может, и не
зря? Она теперь знает правду о ватаге и расскажет ее Фильке, и сама будет
знать. Это тоже хорошо.
А на крестьян, и подавно, не надежа.
Степаниде мать рассказывала про мурашкинское и лыковское крестьянское
бедствие. Поднялись и тогда против бояр, помещиков и попов люди. А что
получилось? Почти половину жителей воеводы перебили и взяли в плен. Было
это давно, а и сейчас народ забыть не может. В Мурашкине воеводы казнили и
убили около трехсот человек да сожгли полтораста дворов у бедных тяглецов,
угнали сотни две голов скота, разорили мужиков до последнего. И лавки и
амбары были сожжены «без остатку», почти что вместо Мурашкина-то и не
осталось ничего.
«Вот как идти против бояр-то и царей!»
Лежит и тоскует Степанида, и голова ее ломится от забот: «Лукавый
дернул меня залезть в разбойничье логово. Да и Софрон какой-то
неинтересный, да и нет никого тут, чтобы можно было полюбить... А главное
— никаких кладов у них в земле нет и нечем от них поживиться. Чего можно
ждать от голи перекатной, от рвани бездомовной... Придет время — они и
Софрона-то самого убьют, и пожалуй, съедят... От них можно всего ждать».
Обманывает она самое себя. И не попади она сюда, — может быть, и хуже было
бы: на пустоту надеючись, погибла бы и она. Эх, эх, хороши разбойники — ни
одного клада нигде не зарыли!.. Перебьют их всех, и найти после нечего.
Видно, без Фильки-то и не обойтись ей, Степаниде. Надеяться на разбойников
— все одно, что журавля ловить в небе.
Перед Степанидой стал со всей упрямостью вопрос: за кого держаться —
за Софрона с его ватагой или за Фильку? От кого ждать большей пользы? У
кого дело вернее?
И с великой печалью в душе она пришла к заключению, что Филькина
сторона надежнее.
Перед вечером подали челн, в который Степанида с радостью и села. На
берег высыпала вся ватага: пестрая, шумная. Цыган Сыч делал с берега
какие-то знаки Степаниде, скалил зубы, мотал головой... Она отвернулась:
какое ей дело до него? Взмахнула веслами и поплыла вверх по реке, без
оглядки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Разбойничья ватага между тем была в посаде у всех на языке. Легко ли
сказать — тридцати гвардейцев как не бывало
...Закладка в соц.сетях