Жанр: Электронное издание
Shatrovy
...лвное
соглашение. Да и слишком уж явным стало для обоих разномыслие их о многом
и многом в государстве!
Оно обозначилось между ними вскоре же, как только созвана была
I Государственная дума. Уже и тогда, в дружеских спорах, пререканиях,
Шатров говаривал Кедрову: «Ты — за баррикады, а я — за трибуну! Что ни
говори, а всенародная гласность! Какой ни есть, а парламент!»
Кедров щурился на него с нескрываемой издевкой, — единственный в
мире человек, от которого Арсений Шатров стерпливал этакое!
— Слушай, Арсений, ты читал в морских романах, что в старину
капитаны парусных кораблей брали будто бы на борт своего корабля бочки с
дешевым маслом? Как только слишком опасными становились удары
разбушевавшихся волн, так сейчас же масло из этих бочек выливали за борт.
И волны вкруг корабля стихали. Читал?
— Ну, читал. Что ты этим хочешь сказать?
— А то, что все эти твои демосфены и златоусты Таврического дворца —
они как раз эти бочки с дешевым маслом и есть: изливайте, голубчики, из
гортаней своих дешевое маслице своих думских речей и запросов, мягчите
удары народного моря о царский престол! И можешь не сомневаться: придет
их час, этих «бочек», и полетят они за борт. Как только море поспокойнее
станет!..
А когда оно так и случилось, как предрекал Кедров, и обе Думы — и I и
II, — окриком и пинком Столыпина были прогнаны из Таврического, Кедров
как-то сказал Арсению Тихоновичу:
— Ну, вот тебе и трибуна твоя! Нет, мы так считаем, большевики:
баррикады, они трибуну подпирают! Да и чем баррикада не трибуна?! С нее —
слышнее: весь мир в девятьсот пятом, в декабре, слышал, как русский
рабочий класс с краснопресненской трибуны с «самодержцем всея Руси»
разговаривал! За малым корона с его башки не слетела от этого
«разговора»!
И Шатров тогда не нашелся что ответить. Помолчав, угрюмо сказал:
— Что ж! Ты был прав. Прямо как ясновидец! А я вот, признаться, не
ожидал от правительства такой подлости, такого вероломства. Ведь это же
черт знает что: созывать представителей народа, объявлять выборы в новую
Государственную думу и в то же самое время вешать и вешать людей, творить
бесстыднейшие политические убийства своих граждан! Хороша гласность,
хороша свобода слова и собраний с намыленной веревкой, со «столыпинским
галстуком» на шее! Нет, нет, теперь и я скажу: против таких господ все
позволено: и бомба и револьвер! И не удивлюсь, если тысяча девятьсот
пятый повторится. Нет, не удивлюсь. И даже очень, очень хочу. Повторяю:
ты был прав. Ясновидец!
Матвей досадливо отмахнулся.
— Да брось ты, в самом деле! Заладил: ясновидец, ясновидец! А
впрочем... — И, помолчав, добавил, но уже совсем другим голосом, словно
бы и впрямь пророчески-дерзновенным: — Но если хочешь, то — да! Дано нам
такое ясновидение! Нам, нашей партии. Парижская коммуна дала нам его...
Маркс. А ныне — что ж, от тебя я ничего не скрывал! — ныне ясновидение,
как ты выражаешься, дает нам Ленин. Я рассказывал тебе про него... Так
что нас, большевиков, этот разгон Думы ничуть не потрясает? Ну, а что
касается того, чтобы девятьсот пятый повторить, так нет, друг Арсений,
повторять не будем! Оплошностей, просчетов, разнобоя по неопытности
допущено было немало! Да и генеральную — зачем ее повторять? На то она и
г е н е р а л ь н а я! Нет, то уж будет... п о с л е д н и й и
р е ш и т е л ь н ы й!
И т о г д а ш н и й Арсений, слушая эти речи своего друга,
безмолвствовал, не противоречил...
Но если т о г д а ш н и й Арсений, во времена японской войны, едва
ли не вторил призывам большевистских листков: «Кончать кровавую
авантюру!»; «Долой Николая Кровавого!»; «Да здравствует демократическая
республика!», если т о г д а ш н и й доходил даже до того, что на одном
из своих молокосдаточных станов говорил мужикам, что не надо, дескать,
давать царю новобранцев, что любой ценой, а надо кончать войну, то
т е п е р е ш н и й Арсений Тихонович Шатров, несмотря на гневный свой
ропот и выкрики, среди близких людей, против «кретина в короне», против
«гнилого продажного правительства», против Александры и
«Распутинско-Штюрмеровской камарильи», был решительным противником даже и
дворцового переворота, даже и замены царствующего Романова его братом
Михаилом. А подспудные слухи об этом, слухи все более и более ширившиеся,
давно уже доходили и до него через всезнающего Кошанского. Но
т е п е р е ш н и й Шатров и слышать о том не хотел: «Нет, нет, господа,
во время войны с Германией — да это же наверняка развал фронта, неизбежное
наше поражение!»
И заявлял себя сторонником взгляда, который выражен был в газетной
статье депутата Маклакова еще в минувшем, девятьсот пятнадцатом году:
опасно-де на краю бездны сменять шофера, даже и пьяного, беспутнейшего,
вырывать у него руль!
Что же касается войны, то без полного разгрома Германии, без
проливов, без креста на Святой Софии, — о таком мире он и слышать не
хотел, считал это гибелью России.
Вот почему Кедров и счел за благо не отягощать его ныне никакими
сведениями о работе партии против войны и о своей собственной подпольной
работе.
Впрочем, что большевики, а следовательно и Матвей Кедров, от самого
начала провозгласили: «Война — войне», это-то Арсений Тихонович, конечно,
знал. Он как-то высказал даже Матвею с чувством горечи и сожаления, что
вот, дескать, куда приводит отрыв от родной почвы, длительное пребывание
за границей: если уж твой Ленин, человек, вижу по твоему поклонению,
совершенно исключительный, — и тот не в силах понять, что если мы,
русские, последуем его призывам, то немецкие социалисты и не подумают! А
Вильгельм, Гинденбург с Людендорфом рады-радешеньки будут! Ну, и что в
итоге? А в итоге мы, Россия, столетия стонать будем под пятой германизма!
Переубедить Матвея он отнюдь не надеялся. Но искренне был убежден,
что в его теперешнем положении — волостного писаря, то есть у всех на
виду, да еще в военное время, когда за пораженческую агитацию могут и
веревочку на шею, особенно ему, Кедрову, еще и до войны имевшему смертный
приговор, побег из ссылки, живущему под чужой фамилией, — Матвей держит
себя благоразумно. Об этом наедине Арсений Тихонович слезно его и
предостерегал.
Кедров его успокаивал, посмеивался: «Не бойся за меня: я — тише
воды, ниже травы! Квартиру, как видишь, снял у просвирни. К тебе езжу
редко, да и то всякий раз с твоим попом... Я теперь благонадежнейший
мирянин!..
«И вот нате вам: экие штуки вытворяет сей «благонадежный мирянин»! И
ведь что проповедуют, что проповедуют, безумцы! Как в японскую, так и
теперь: для них ничего не изменилось... Это еще счастье наше, что за этой
кучкой фанатиков народ наш не пойдет... Ну, будь бы ты не Матвей, иначе
бы я с тобой поговорил!.. Однако ж нужно одернуть тебя, голубчик: над
бездной стоишь и других за собою в бездну призываешь. И как это я
вверился ему, выпустил его из поля зрения!..»
В полном смятении чувств, в противоборстве и негодовании, и
отцовского страха за жизнь Матвея читал он листовку:
«Действительная сущность современной войны заключается в борьбе
между Англией, Францией и Германией за раздел колоний и за ограбление
конкурирующих стран и в стремлении царизма и правящих классов России к
захвату Персии, Монголии, Азиатской Турции, Константинополя, Галиции и
т. д.»
«Эк ведь куда метнули!..»
«...Фразы о защите отечества, об отпоре вражескому нашествию, об
оборонительной войне и т. п. с обеих сторон являются сплошным обманом
народа...»
Ну, будь бы они сейчас наедине с Матвеем, он, Шатров, поговорил бы с
ним по душам, в открытую!
Шатров читал полувслух. И это медленное, якобы затрудненное без
очков чтение дало ему выигрыш времени для притворства. Он знал, что
Пучеглазов слывет в местных полицейских кругах как дока-следователь,
пролаза и шельма. Надо было и искуснейше изобразить удивление перед
Июльский день долог. Об этом и напомнил Башкину хозяин, когда тот
сразу после чая заторопился уезжать. Но инженер заупрямился: надо быть в
городе засветло. Напомнил шутку хозяина:
— Мотор-то, в самом деле, не овсяной, вдруг поломка ночью
какая-нибудь, вот и насидимся в этой глухомани. Ночевать? Нет, Арсений
Тихонович, никак нельзя: сейчас завод без хозяина — все равно что дитя
без матери. Ты же знаешь, у меня военные заказы!
Он прихватил с собою Кошанского. Киру Ольга Александровна отпросила
погостить.
...Во главе картежной четверки Арсений Тихонович уселся за столик с
зеленым сукном. В широко распахнутые окна кабинета дышал прохладою Тобол.
Горничная принесла целый ящичек непочатых колод. И знаменитый
«банчок» начался!
Азарт разгорался. Становому везло дико. Когда он держал банк, то
груда ставок — зеленых трешниц, синих «пятиток» и красных десяток,
вперемешку с серебряными рублями, все прирастала и прирастала, и тщетны
были все усилия лесничего сорвать банк.
Шатров пошутил:
— Настоящий Сибирский банк!
Срывал мелкие куши лесничий. Плоховато шло у Матвея Матвеевича. В
чудовищном проигрыше был хозяин. Но это ничуть не влияло на его радушное
и веселое настроение. Шатров смеялся, шутил, ораторствовал:
— Теперь что, господа: перед Россией распахнуты ворота победы!
Вот-вот рухнет Турция. Шутка ли, наша Кавказская армия уже далеко за
Эрзерумом. Трапезунд пал. Мы в Константинополь пешечком придем. Я не
сомневаюсь!
На это как бы в задумчивости и нараспев отозвался ему Матвей
Матвеевич, слегка пощелкивая ногтем по вееру своих карт:
— Я тоже... я тоже... не сомневаюсь: пешечком, пешечком... прямо в
Царьград!
Дюжинами стояли бутылки охлажденного пива — частью в ведре с
ледяными осколками, частью на полу и на закусочном столике возле
распахнутого в березу окна.
Закусывали черной зернистой икрой, рокфором и наряду с этим самой
что ни на есть простецкой закуской: мелкими, густопросоленными кубиками
ржаных сухариков, — любимая сибирская к пиву!
Время от времени то один, то другой покидали карты и прохлаждались
пивом. Иногда вдвоем, а то и все четверо.
Вот лесничий со стаканом пива в руке стоит вместе с Шатровым у
столика. Силится дотянуться другой рукой до березовой ветви, сорвать
листочек. И вдруг рассмеялся, оставив свою попытку.
Шатров удивленно спросил:
— Ты чего, Семен Андреич?
И лесничий — сквозь смех:
— Вспомнил, как ты здорово у него из-под руки Елочку-то мою увел. Он
уже и руку занес, этот ферт, обнять, — тю! — дама его вдруг исчезает!
Была — и нету. Вот тебе и танго! А я прямо-таки дрожал весь. Стою и
думаю: а хорошо бы сейчас подойти, да и дать ему в морду. Только то меня
удержало, что у твоей Ольги Александровны мы на именинах, в твоем доме...
Нет, классно ты ее увел!
Обеими руками он благодарно и радостно потряс руку Шатрову.
Случилось это в самом конце мая, ровно два месяца тому назад.
Перед самым рассветом, верхом на взмыленной лошади, прискакал с
новокупленной, компанейской мельницы Костя Ермаков. Временно он посажен
был там Шатровым за управляющего и плотинщика.
Страшным стуком в глухие шатровские ворота он разбудил всех.
Ночной сторож-старик с деревянной колотушкой, успевший где-то крепко
прикорнуть в своем тулупе, долго ворчал, кряхтел, силясь вытянуть тяжелый
затвор и подворотню.
Наконец распахнул перед всадником ворота.
— Эка тебе нетерпячка! Хозяев разбудишь. Нет — подождать?
— А мне хозяин и нужен. А и незачем было тебе подворотню вынимать,
ворота распахивать: я — на вершной, мог бы и в калитку коня провести.
Иди, старина, досыпай!
Шатров обеспокоенно встретил нарочного. Он хорошо знал своего
любимца: спокоен, сметлив, расторопен, но отнюдь не тороплив; и уж если
Костя Ермаков среди ночи пригнал верхом за сорок верст, то, значит, и
впрямь что-нибудь стряслось на новокупленной мельнице. Оказалось, нет, не
стряслось еще. Но бревенчатый старый сруб тепляков, где махают
тяжко-огромные подливные колеса, вращающие жернова, — сруб этот может
вот-вот рухнуть — подмыло угол. А завались тепляк — неизбежна поломка
валов, на которых насажены маховые колеса, а это значит: мельницу
придется остановить на все лето. Вот и прискакал.
Шатров не на шутку встревожился: будь эта мельничонка только его,
шатровская, куда ни шло: все равно не миновать ее перестраивать, вернее —
строить на ее место новую, по-шатровски: чтобы — турбина, вальцовка,
электричество, — новая тысяча киловатт! Но сейчас-то даже и не о том
речь, а о том, что крупная авария может разразиться, придется понести
убытки. Представить только, как расстроится новый, непрошеный компаньон
его — лесничий! Человек жадно ждет доходов от мельницы, а тут вдруг —
такая прорва, и изволь опять вкладывать средства! А Елена Федоровна,
бедняжка?! И ведь, по существу, она является его компаньоном по
мельнице...
Надо немедленно принять меры.
По внутреннему телефону Шатров тогда позвонил в людскую и приказал
конюху заложить в легкий ходочок любимую выездную — красавицу Гневную.
Наскоро подкрепившись, он взял с собою небольшой погребец, и особо —
фляжку кахетинского. Не забыл и свой надежный бельгийский пистолет на
восемь пуль. Ехать решил один, без кучера: дорога была знакомая!
Косте он приказал без промедления возвращаться обратно, дав ему
наставления.
Путь на новокупленную мельницу лежал через казенный бор, и это было
очень кстати, что никак не миновать было лесничества.
Он застал их обоих дома. Кратко изложил суть надвигавшейся беды. Но
и успокоил: сказал, что если он успеет предотвратить падение тепляков, то
предстоящие расходы он возьмет на себя.
Лесничий повеселел. Прощаясь, Шатров пошутил:
— Вот, дорогая Елена Федоровна, по должности вашего управляющего, я
счел долгом уведомить вас обо всем и какие меры надлежит в этом случае
предпринять. Учитесь. Ну, будьте здоровы, до свидания. Я мчусь. Надо
успеть — по холодку!
И в этот миг лесничий остановил его:
— Вы на паре?
— Нет, но на Гневной!
— О! Знаю: зверь! Эта в кою пору домчит и двоих. Я задержу вас,
Арсений Тихонович... Ёлка, собирайся. Да поскорее! Поедешь с Арсением
Тихоновичем на свою мельницу. Тебе надо знать. Когда еще представится
такой случай! Вы не против?
Что было делать! Шатров любезно склонил голову, хотя и досадовал
страшно: знал он эти дамские сборы! «Теперь попадем в самый зной!»
Лесничий, привыкший мешаться во все хозяйственные домашние дела,
вплоть до дойки коров, приказал было горничной собрать им в дорогу
чего-нибудь поесть, но Шатров остановил его суетню, сославшись на свой
дорожный погребец.
Не забыл он показать хлопотливому супругу и пистолет свой:
— Без этой обороны не езжу: мало ли что! Так что будьте спокойны за
вашу «ёлочку»: в полном здравии будет доставлена на свою мельницу часов
этак через шесть. Под надежной, как видите, охраной: я хотя и не военная
косточка, но из своего любимого браунинга за сто шагов в березку не
промахивался! Однако нам надо поторапливаться: хоть половину пути сделать
бы до зною!
Провожая их, лесничий успел шепотом предостеречь Шатрова:
лесники-объездчики донесли ему на днях, что недалеко от лесничества, за
большим болотом, они видели двух разыскиваемых полицией местных
дезертиров.
Шатров сказал ему на это, что уж этих-то несчастных бояться нечего:
сами глаза человеческого страшатся, кроются, как звери лесные.
— А вообще... — И, не договорив, потому что вышла наконец
усаживаться в ходок Елена Федоровна, он только похлопал себя по карману
шаровар, где лежал у него браунинг.
Светло-русая и зеленоглазая, с зеленой бархоткой у белого, полного
горла, в белой легкой кофточке, заправленной под простенькую черную юбку,
лесничиха невольно привела ему на память уже утвердившееся за ней: Лесной
Ландыш.
На светлых, тонких волосах была повязана у нее светло-зеленая
прозрачная косынка, концами кзади. Лесничиха, по-видимому, ничуть не
берегла свое лицо от загара, но он был очень легкий, перебивался
нежно-алым румянцем, и от ее пышногубого, слегка удлиненного лица, от
чудесных, белых, влажно сверкающих зубов веяло юностью и здоровьем.
Они ехали бором. Земля принялась за род свой! Земля буевала. Зелень
травы, кустов и всего широкошумного, хвоевеющего бора вокруг с каждым
днем все мужала. Сильно пробивалось в ноздри сквозь сырой запах трав
сухое, жаркое благоухание сосен.
В бездонной, словно бы выгоревшей от зноя голубизне неба инде стояли
недвижно светоносные, бело-блистающие, словно бы тесаные глыбы, облака.
А дорога — бором, бором и бором. А под колесами — песок, песок и
песок...
Пески отсвёчивают, зноят. Оборотишься, глянешь из ходка на задние
колеса — и сыплются, и сыплются, текут нескончаемо две песчаные струйки
по обе стороны сверкающего на солнце железа.
Если бы не бором ехать — зной истомил бы!
И снова Шатров досадовал на себя, что согласился на просьбу
лесничего: один, подъезжал бы теперь к станице! Да и приходилось
волей-неволей, из приличия, занимать ее разговорами. А в такой зной
хорошо ехать одному, молчать, вспоминать, думать...
Беседовали о разном:
— Не надоело вам лесничать, Елена Федоровна?
Оборотилась к нему своим трогательно чистым ликом, повела ясным
оком — озарила ему лицо. Улыбнулась. Ямочка на левой щеке,
пытливо-доверчивый взгляд, и так странно делается, когда прозвучит ее
грудной, неожиданно низковатый, как воркование горлинки, голос:
— Что вы, что вы, Арсений Тихонович! Я все лесосеки с мужем
объездила. Могла-бы сама делянки отводить. Весь лес знаю — не хуже
объездчика.
— Вы не лесоводка?
— Нет, я только гимназию окончила. А цветы люблю. Особенно —
ландыши... — И тут же с грустью добавила: — Только мало их стало возле
нашей усадьбы, почти исчезли. Должно быть, не я одна люблю их!
— Нет. А просто очень сухой бор возле вас.
— Да?
— Конечно. А ландыш, он любит тень, сырые места, затемненные.
Она обрадовалась столь немудреному «открытию»:
— Да, да!.. Ландыши — всегда в тени. Я тоже заметила... Но вообще
скучать мне некогда. Сеня обещает мне выстроить теплицу, свою личную.
Привыкаю к хозяйству: дом, огород, а теперь одних коров сколько!
О чем только не перебеседовали они, коротая путь! О бабке-знахарке
Василисе, что заговаривает кровь, и об основах банковского кредита; о
строительстве речных плотин и об отлучении Льва Толстого от церкви; о
первых взлетах Уточкина, которых свидетелем был когда-то Шатров в
Петербурге, и о старинном танце фурлана, которым папа римский советовал
высшему обществу заменить «не благолепное» танго.
И только о войне старались не говорить.
Коснулись и музыки, и театра, наконец заговорили о живописи. Это
произошло само собою: глядя на необхватные, красные стволы сосен, с
отстающей сухой, розовато-прозрачной пленкой, заговорили о Шишкине.
Вспомнили Третьяковскую, Эрмитаж, Щукинский музей. Оба не бог знает какие
были знатоки в живописи, и разговорились так просто: у кого кто любимый
художник, какая картина любимая, что запомнилось.
И Шатров чуть было не сказал, не подумавши, что его любимая — это
тициановская «Даная». Но взглянул вовремя на ее большие, с жадным
вниманием к старшему устремленные на него глаза, на ее полуоткрытые губы
и не посмел: соврал, сказал, что*«Боярыня Морозова».
Прошло часа два пути. Пустынна была лесная дорога: ни одного
встречного!
Она изнемогла. Он видел это. Остановил черную от пота
золотисто-гнедую кобылицу.
Лесничиха вопросительно глянула ему в лицо. Он сказал:
— Зной. Пески. Надо дать лошади выкачаться. Давно не выезжал на ней:
зажирела, застоялась... Устали?
— Немножечко.
— А вы разомните ножки.
— И правда.
Она выпрыгнула из ходка, радостная, словно из тюрьмы вырвалась.
Стояла и дышала, дышала, в стороне от дороги, в густой тени. И вдруг
послышался ее звонкий, полный счастья голос:
— Боже! Ландышей, ландышей сколько!
— Да, здесь они должны быть: тут поблизости озера маленькие.
— А можно мне отойти немножко?
Он улыбнулся: спросила, совсем как девчонка-школьница у отца.
— Прогуляйтесь, Только прошу вас, очень прошу: не отходите далеко.
Знаете, как легко заблудиться в лесу!
— Что вы? — Засмеялась: — Это ведь н а ш лес!
— Лес-то ваш, да звери в нем чужие.
— Что за звери? Медведь?
— И медведь. А есть и волки. Ваш же собственный супруг зовет меня
зимой облаву на них устроить.
— Ну, авось ничего!
Он отпустил ее, но еще раз взял с нее слово, что далеко не пойдет и
время от времени станет подавать голос — аукаться. А если он окликнет
ее — немедленно отвечать.
И она скрылась в бору.
Сколько-то раз она подала голос, и он ей ответил. Он успокоился,
занялся лошадью. Прошло минут двадцать. Он снова позвал ее. Долго
вслушивался. Ответа не было. В тревоге, он вошел дальше в бор, по ее
следу, и снова зычно крикнул, приставя ладони трубою. Глухо! Только бор
шумит в знойной тишине — ровным своим, могучим, извечным веянием-шумом...
«Да что же это такое?! Не может же не услыхать: ведь во всю мощь
ору! И отойти далеко не могла... А ну, еще, еще позову!..» И Арсений
Тихонович, уже не стыдясь отчаяния в своем голосе и, словно бы неистовой,
никогда-то ему в жизни не свойственной мольбы, стал звать ее,
поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, начал кричать со всей
силой, которую придает своему голосу мать в испуге, что сейчас вот, по ее
неизбывной до самой могилы материнской вине, взятый ею по ягоды ребенок
отстал, заблудился и уж не отыщется, погинул в темном лесу...
...Звал — и вслушивался, звал — и вслушивался, замирая: так, что
весь необъятный бор как будто входил в его неимоверно расширившийся,
чутко напряженный слух. Отдаленный хруст преломившейся сухой веточки,
легкий, глухой стук упавшей на мох сосновой шишки — даже и те были слышны
ему. Так неужели бы он не услыхал, если б только она отзывалась?!
И вдруг ужасом охлынуло ему сердце. На лбу выступил пот. «Боже
мой... нет, нет!..» От представившегося ему в сознании ощутил вдруг
неимоверную слабость — так, что вынужден был схватиться за ствол сосны.
Постоял так немного. Отпустило... Шатровское привычное самообладание
вернулось к нему. Распрямился. Почти с гневом на самого себя сдвинул
брови. Чуть не вслух начал успокаивать себя, придумывать простые, самые
естественные, ничуть не страшные объяснения тому, что Елена Федоровна не
откликается: мало ли что — отклонилась в сторону... ветер относит...
изменились условия для звука — овраг какой-нибудь, деревья густые
преграждают путь звуковой волне... Да эта дура, вероятно, и отвечает ему,
но слабым, негромким голосом, а ей кажется, что он ее непременно должен
слышать. И вдруг издевательски, с горечью, почти вслух подумалось: «А
может быть, о н и спокойненько себе ландыши изволят собирать!» И
представилось ему, как выходит она из лесу с букетиком, да еще,
оказывается, для него и собранным, и в своей наивности даже и не
подозревает, что она заставила его пережить!
Страх за нее не проходил. Напротив. И казалось бы, вопреки всем
здравым, простым и только что принятым объяснениям, сами собою вторгались
в душу, зримо впяливались в сознание ужасающие, омерзительные картины ее
гибели после надругательства над нею. «А что ж! Попадись она этим двум
дезертирам, затравленным, загнанным, как звери, оторванным от семьи, —
разве пощадят? Да и тело ее упрячут так в этой чертовой глухомани, что и
не найти! Он ругал вслух и себя, и ее, и лесничего.
Шатров провел лошадь с экипажем поглубже в лес, разнуздал Гневную и
привязал ее к дереву не только за повод, но еще и на веревку. Затем вынул
и проверил еще раз браунинг, дослал пулю в ствол и поставил на
предохранитель.
Вглядываясь вперед и во все стороны, он время от времени
останавливался, кричал во всю силу легких, и вновь, и вновь
прислушивался.
Глухо. Ни отзвука, ни ответа. Шумит бор...
Почти стон вырвался у него:
— О-о! Ну, будь бы ты моя дочь — отхлестал бы я тебя тут же, в бору,
прутиком по голой ж...! И зачем, и зачем только я, старый дурак, не
отказался!
Сосны вдруг стали редеть, как вот бывает перед поляной. Сверкнула
там и здесь белая прорезь берез. И вдруг в знойной, благоуханной сухмени
соснового бора повеяло легкой и влажной прохладой. Сквозь деревья, в
белых песках, словно синька, до краев налитая в белую отлогую тарелку,
засинелось малюсенькое озерцо, вернее бочага, колдобина, с еще не усохшей
водою таяния.
Внезапно, еще не выйдя на опушку, он увидел и е е, совсем близко,
шагах, может быть, в двадцати.
И невольно замер. Так вот почему, негодная, не отзывалась! Ну, где ж
тут ей услыхать голос!
Лесничиха, вполоборот к нему, сидела на самом бережку озерца,
обрывистом, но невысоком и, опустив в воду оголенные до самого живота
ноги, шумно колотила ими по воде.
И что-то, откидывая голову, пела — пела и выкрикивала в озорном
самозабвении.
Из-под черной, высоко
...Закладка в соц.сетях