Купить
 
 
Жанр: Электронное издание

Shatrovy

страница №15

ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит,
порожнячком.
Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул
деревяшкой.
В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу.
Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил:
— Болит? С протезом что-нибудь неладно?
Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил:
— Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас — на
круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки!
Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению:
— А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь!
Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно... — Он хотел сказать:
культю, и — запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему
вдруг грубая голизна этого слова. — Натер, наверно, ну и вот воспаление!
Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай
отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров — доктор,
Никита Арсеньевич.
Егор и руками замахал:
— Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился
я — так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в
таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен
понимать, что завались я в постелю, захворай — тогда и  п о л е в а я 
п о ч т а  моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу — ущерб!
И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил:
— Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как
проснусь, протягиваю за ей руку — прицеплять, а сам шепотком над ней
приговариваю: «А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда,
становись на свое место: за работу пора приниматься — времена не ждут!..»
Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе
дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той...
ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без
отказу!..

Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного
правления. Уже никого не было из приходящих — ни баб, ни мужиков.
Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые.
Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего
на помосте с лесенкой, и что-то писал.
Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через
всю грудь.
Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь
поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и
замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в
углу.
Затем спустился со своего помоста в зал.
Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы
извиняясь и в то же время шутя:
— Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на
эшафот, только мне да старшине — одним словом, начальству волостному
восходить положено... Пошли? Все дела покончил.
Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их
не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в
березовой роще, так что тоже виделись не часто.
Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце,
украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка?
Кедров рассмеялся:
— О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской
нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше,
волостное! — И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех
медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду — настольная безделушка,
именуется  з е р ц а л о. На каждой грани вытравлено по указу Петра
Великого — с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и
по закону.
— А мужиков это вы сажаете в каталажку?
— Нет, старшина, урядник; ну, само собой разумеется, и становой, и
земский начальник, и исправник. Не надолго сажают, по пустякам. На обед я
их домой отпускаю... Правда, бывает, что по этапу гонят политических
ссыльных, здесь им бывает остановка, — тогда другое дело: солдата
приставляют к дверям.
Дома он учтиво спросил у просвирни, нельзя ли ему с гостеньком
попить чайку. Она даже обиделась:
— Господи милостивый! Да идите вы, идите, с гостеньком со своим, —
уж все будет, все!
Вскоре через лестничное отверстие с открытой крышкой Кедров бережно
принял от хозяйки вскипевший самовар и затем большой поднос,
установленный блюдечками и тарелочками с медом, сушкой и вареньями.

Когда все было подано, снизу, из полуподвального этажа, донесся
голос просвирни:
— Угощайтесь, Матвей Матвеич, беседуйте, а я пойду коровушку подою.
Слышно было, как захлопнулась за хозяйкой наружная дверь.
Кедров снова вышел в сенцы, разделявшие обе его большие комнаты, и
опустил над лестничным отверстием западню. Теперь верхние хоромы наглухо
были отделены от хозяйских внизу.
Кедров ласково подмигнул гостю:
— Ну, вот, Костенька, теперь спокойненько попьем чайку да побеседуем
без помехи! Так зачем же ты пожаловал ко мне? От Арсения Тихоновича?
Смутившись, Костя ответил:
— Нет, я от себя.
— Та-ак...
Заторопившись, Константин расстегнул нагрудный кармашек защитки,
достал оттуда телеграмму, вчера лишь им полученную, и, развернув,
протянул через стол Кедрову, сидевшему у самовара.
Поправив очки, Матвей Матвеевич пробежал телеграмму.
Она была на имя Кости, из Казани, из тылового госпиталя, от Ермакова
Степана. Степан извещал в ней младшего брата, что тяжело ранен, что Ольга
Александровна охлопотала ему пересылку в свой госпиталь; просил брата,
чтобы тот приехал повидаться.
Возвратив телеграмму, Кедров сочувственно помолчал, покачал головою
и сказал:
— Какая же от меня помощь, друг мой, нужна?
— Матвей Матвеич, выдайте мне паспорт.
Кедров взирал на него изумленно:
— Паспорт? Но тебе же еще года не вышли. Зачем тебе паспорт?
— Я на фронт пойду.
— Час от часу не легче! Твоему году еще далеконько, друг!
— Ну и что ж? Я добровольцем пойду. Хочу заменить брата. Хочу
отомстить за него... за брата Степана.
— Вот оно что-о-о!
Кедров привычным жестом, пальцами левой руки передвинул оправу очков
«на лучшую видимость», как говаривал он сам, и долго всматривался в лицо
юноши.
— Отомстить... Кому же ты хочешь отомстить за брата Степана?
Теперь пришла очередь Косте воззриться на него с изумлением:
— Как — кому? Немцам. Они же его... — Тут он приостановился, не
зная, как сказать: ранили или убили. — Они же его... кровь пролили.
— А как да и не они?
Костя в недоумении смотрел на него.
Голосом сухого отказа Кедров сказал:
— И паспорта я никак, дружок, не могу тебе выдать. Подожди, когда
исполнится тебе совершеннолетие. Не могу.
Ответ заставил его насторожиться:
— Ну как же вы не можете! Вы — писарь волостной: вы все можете!
— Преувеличенное у тебя представление о моем могуществе.
Мелькнула опасная мысль: а что, если как-нибудь по неосторожности
Шатрова, по его доверчивости и любви к этому парню стало известно ему,
Константину, что не один и не двое из числа совершивших побеги из тюрем,
каторги, ссылки гуляют на свободе с паспортами мужиков из Калиновской
волости, отошедших на долгое время на заработки? А не подослан ли к нему,
Кедрову, этот паренек?
Однако нет, нет, этакие глазища — ясные, чистые, этакая простецкая
морда, курносая, родная! Да и знавал он Костю Ермакова от его отроческих
лет: еще тогда, когда пришлось первое время работать писарем на мельнице
Шатрова. Да и потом, когда, уже будучи волостным писарем, Кедров бывал на
мельнице, ему отрадно было видеть удивительную душевность молодого
плотинщика с народом и то доверие и уважение, с которым и помольцы, и
работавшие на плотинах относились к этому безусому пареньку.
Но и воспитанная годами, изощренная всеми опасностями подпольной
работы способность проницать сокровенное в человеке по одному его взору,
голосу, мимолетному выражению лица — они тоже явственно говорили Кедрову,
что здесь и речи не может быть о выведывании, о вероломстве.
И все ж таки дальнейшую беседу он повел, осторожно прощупывая душу
собеседника, бережно толкая его к тем выводам, к тому осознанию, которое
решил пробудить в нем.
Сказал в раздумии и словно бы и не обращаясь вовсе к нему:
— Итак, значит, вращается, вращается этот кровавый бесконечный винт
человеческой, людской мясорубки... Захватил, измолол одного из братьев —
ничего! Уже готовит себя другой — не терпится ему, бедному, поскорее
сунуть свое тело в это кровавое жерло!
Тут Костя, весь вытянувшийся и воспаленным, неотрывным взором
смотревший в лицо Кедрову, перебил его:
— А что ж делать, когда война?! — В голосе его послышалась
готовность к отпору.

И тогда Кедров вдруг неожиданно спросил:
— Ты про купца Капоркова слыхал?
— Ну, кто же про него не слыхал! Весь наш уезд осрамил!
Речь шла о маслосдатчике из купцов, поставлявшем сливочное масло на
армию. Когда его партию масла вкатывали по сходням в вагон-холодильник,
один из бочонков сорвался, рухнул на рельсы. Обручи лопнули, клёпки
распались. Грузчики и сам хозяин масла кинулись подымать. Из бочонка, из
самой середины, весь обляпанный комьями, пластами масла, вывалился...
кирпич! Что тут поднялось! Не своим голосом взревели грузившие. Двое из
них схватили побелевшего купчика за локти и завернули их назад. Так и
держали его, пока другие разламывали, вскрывали остальные его бочата. В
каждом третьем бочонке было по кирпичу.
Тогда с гиком, ревом и свистом грузчики привязали на шею господину
Капоркову кирпич с комьями масла на нем, да так и повели через зал
первого класса, мимо обедающих и выпивающих за столиками, прямо на
площадь, а там — по улицам города.
И полиция долго не смела к ним подступиться...
— Что бы ты с таким голубчиком, сделал?
— Я? Расстрелял бы без сожаления. Жалко, что не дали его народу...
растерзать!
— Не растерзали. А ты дальнейшую его судьбу знаешь?
— Нет. Не интересовался. В тюрьму, наверно, посадили?
— В том-то и дело, что нет. По законам военного времени его и на
каторгу могли закатать, но... а толстый кошель зачем? А адвокаты зачем
существуют? Царский суд, видишь ли, не тем руководствуется, что на
зерцале начертано: сперва родственники через адвокатов на поруки его
выпросили. Потом стали доказывать, что хозяин масла тут, дескать, ни при
чем. Коротко говоря, господин этот и посейчас торгует. Только не в нашем
городе. Здесь ему и от мальчишек проходу не стало. Я слыхал: перевел все
дела в Омск. Говорят, в миллионеры выходит... Вот так-то, Константин!
Костя горячился, вскакивал, сверкал глазами: расстрелять!
— Всех не расстреляешь, Костенька: имя им легион.
Любуясь его гневом, Кедров одну за другой как бы поворачивал перед
его глазами омерзительные и страшные картины тылового разгула и
казнокрадства, откупа от солдатчины, поставок гнилья на довольствие
армии, сапог с подошвами из картона; одну за другой перебрал перед ним
богатейшие из фамилий города: ни одной, ни одной не было, чтобы сынок,
подлежащий призыву, оказался бы на фронте: все окопались в тылу!
— А рабочих и крестьян одурачивают, гонят их миллионами, и русских,
и немецких, науськивают друг на друга. Подумай только: уж третий год,
третий год текут и текут, словно скот на бойню, под угрозой расстрела,
миллионы здоровых, сильных, добрых людей всех национальностей мира, чтобы
ввергнуться в эту чудовищную мясорубку, превратиться в кровавое месиво...
Если бы собрать со всех фронтов тела всех убитых, Карпаты трупов
поднялись бы! И за что? Ради чего эти чудовищные людские жертвы?! Ты
посмотри: у нас уж до стариков добрались, до ратников второго разряда, до
белобилетников!
Константин, угрюмый, подавленный, не сдавался:
— Ну и что ж, мы войны не хотели. Или нам не защищаться было? Весной
война кончится. Будет общее наступление с союзниками, и — крышка и
немцам, и туркам, и австрийцам. И проливы возьмем. Константинополь наш
будет! Не напрасные жертвы!
Сквозь усмешку жалости Кедров смотрел на юнца: «Арсения Тихоновича
питомец!»
— Та-ак... Ну, а зачем тебе проливы? Степану твоему зачем?
Константин молчал.

Кедров образно, терпеливо и до последней степени доступно раскрывал
ему учение о борьбе классов; о государстве как орудии классового
господства; о войнах эпохи империализма; о том, что рабочая сила, которую
за деньги покупает капиталист-эксплуататор, есть тоже товар, но товар
особого свойства. Если такие товары, как мука, сахар, одежда,
потребляемые, исчезают полностью, то рабочая сила человека, купленная
заводчиком, фабрикантом, потребляемая в процессе труда, обладает двумя
замечательными свойствами: во-первых, этот товар не исчезает полностью, а
его можно восстановить — отдыхом, сном, пищей; а во-вторых, потребление
этого товара, то есть силы рабочего, создает новые товары, продукты
труда. Они поступают на рынок, капиталист торгует ими.
Недорого обходится фабриканту, заводчику питание, одежда, жилище
рабочего! Хватило бы на все на это каких-нибудь пяти-шести часов его
работы. Но хозяин, купивший его рабочую силу, расходует, потребляет ее и
двенадцать и четырнадцать часов. Что ему до того, что человек до времени
износится, амортизируется? Лишь бы побольше выработать продуктов труда,
продать их, получить прибыль! И капиталист безжалостно удлиняет рабочий
день до крайних пределов выносливости человека.

Однако рабочему он оплачивает только те шесть часов, которые
необходимы для его жалкого существования с семьей. А все то, что
наработает купленная им, капиталистом, рабочая сила в добавочные часы,
капиталист присваивает себе, кладет в свой карман. Он эти лишние часы
работы не оплачивает рабочему. Маркс назвал это: «прибавочная стоимость».
За этот счет и богатеют капиталисты-эксплуататоры. На этом стоит весь
капитализм. Так поступают всегда и всюду все хозяева, добрые и злые: от
их душевной доброты сие не зависит. Иначе он — не капиталист. Иначе он
разорится, вылетит в трубу.
— Матвей Матвеич, я с вами не согласен!
Кедров весело блеснул на него очками.
— Да ну-у?
Он был довольнехонек! И прежде, в марксистских рабочих кружках, не
любил он, когда люди слушали молча, не возражая, не требуя доказательств.
Он сам старался вызвать их на спор.
Костя собрался с мыслями.
— Я насчет этой самой вашей прибавочной стоимости. Возьмем Арсения
Тихоновича. Живут они богато. До вас, наверно, тоже слухи доходили, что у
них около двух миллионов считается капиталу. Со всей недвижимостью. Но
вот возьмем мельницу его, и эту — с крупчаткой, и ту, что с лесничим у
них в компании... Посчитайте всех, всех служащих и мастеров на обеих
мельницах — много ли получится нас? Человек с тридцать — не больше. Не
очень-то с нас велика Шатрову прибавочная стоимость: от нее не
забогатеешь! Я так думаю...
Кедров с жадностью спорщика, привыкшего побеждать, усмехался, кивал
головой, раздувал ноздри:
— Так, так... Понимаю, что ты хочешь сказать! Но ты присчитай-ка,
Башкина рабочих, на турбинном заводе. А их там не одна сотня! Да еще
прикинь...
Костя вознегодовал: аж подпрыгнул! Перебил Кедрова, несмотря на все
свое глубокое к нему уважение. Голос его мальчишески звенел от обиды за
Арсения Тихоновича:
— Чего это я стал прикидывать Арсению Тихоновичу чужих рабочих?! От
них прибавочная стоимость Башкину и идет, а не Шатрову!
Но испытанному в искусстве нахождения истин, в так называемой
эвристике, годами кружковых и тюремных споров с виднейшими вожаками
эсеров, его собеседнику ничего не стоило опрокинуть страстные, но шаткие
Костины возражения!
Его это только забавляло.
— Постой, постой, Константин, не горячись! Давай разберемся.
Турбину-то для шатровской мельницы где делали — на заводе Башкина?
Отвечай.
— Да.
— А разве ты не знаешь, каким прессом выжимает из своих несчастных
рабочих эту самую прибавочную стоимость господин Башкин? Он ведь недаром,
еще когда молодым инженером был, так на бельгийских машиностроительных
заводах практику проходил: о, там умеют, брат, рабочего вываривать в
фабричном котле! Недаром в него стреляли, в господина Башкина: из чужой
кожи ремешки кроит!
И сколько ни противился Костя выводам Кедрова, а приходилось против
желания согласиться, что раз в турбинах, изготовленных на заводе Башкина,
воплощен труд его рабочих, поистине каторжный, то и Шатров с того
момента, как одна из таких турбин установлена на его крупчатке,
становится соучастником Башкина по присвоению прибавочной стоимости,
которую производят башкинские рабочие. Такой же вывод сам собою
напрашивался и в отношении вальцов, изготовленных на заводах Эрлангера.
Костя поник головою.
А когда его собеседник вбил последний штырь своих беспощадных
доводов, юноша поднял на него угрюмый взор:
— Значит, и Арсений Тихонович — эксплуататор?
Такого штыкового вопроса Кедров, признаться, не ожидал: малость
смутился.
— Что ж! Да, и Арсений Тихонович.
В ответ у бедного Костеньки жалобно-зло сверкнули глаза. И словно бы
мстя напоследок этому человеку за непереносимое душевное свое истязание
всей этой горестной для него, для Константина, правдой, юноша выкрикнул
вставая:
— А тогда зачем же вы с ним дружите?!

На обратном пути зябко ежился в своем ходке Костя Ермаков и ни разу
за все четыре версты даже вожжею не пошевелил тихонько ступавшую лошадь.
Пасмурно было и на небе и на сердце. Вот-вот пойдет дождь — надо бы
достать из-под козел брезентовый плащ-дождевик, да лень двинуться:
оцепенел!
Обычно чуть ли не каждому встречному Костя легко уступал дорогу,
сворачивая на травку, приветливо здоровался первый: да ведь и как же —
окрестные крестьяне были все свои, родные с детства! А вот сегодня чуть
морда с мордой не соткнутся кони, — тогда только спохватится разъехаться.

Вот один из встречных мужиков идет возле тяжело нагруженного мешками
с мукою воза: смолол, значит, и возвращается с мельницы.
Костя не своротил.
Бородач заругался, вынужденный остановить воз:
— Што ты, как баба, вожжи-то держишь?! Сворачивай!
Но, подбежав к самому ходку, узнал Костю. Сразу переменился:
— А-а! Да это вон кто: Костенька — Веселая Душа! Ты што, Кистинтин,
али замечтал — никого не слышишь? Гаркаю, гаркаю — нет, ярви его, не
слышит, не сворачиват! Я уж было...
Костя очнулся. Жалостно извинился:
— Не серчай, Митрич: задремал я... чего-то ломает меня всего:
простудился, должно быть.
Мужик лукаво подмигнул:
— Время празднишно: с девками, поди, перегулял?
Костя искривился принужденной усмешкой. Митрич понял, что парню не
до того, сам взял под уздцы Костину лошадь и свел ее с дороги:
— Ну, прошшевай, коли! Видать, и впрямь простыл... Ты, как приедешь,
первым делом — перцовочки стакан да потом в баню. Да пускай тебя веничком
как следует отхвостают на жарком полке. Стары люди не зря говорят: веник
в бане, он и царя старше. Всю простуду твою как рукой сымет!

Все в нем пришло в какое-то тоскливое смятение от беседы с
Матвеичем. Словно бы все в жизни — каждый предмет, явление, человек вдруг
были вывернуты перед ним наизнанку. И какая же суровая, безрадостная была
эта изнанка! Плакать хотелось!..
На что бы только ни взглянул он теперь — в сознании тотчас же
начинало гвоздить: вот лошадь, ходок, сбруя, — ну где, где тут его
прибавочная стоимость? И уж начинал было поднимать голову, мысленно
возражать Кедрову. Ан, вдруг оказывалось, что и здесь — в лошади, в
хомуте, в ходке и даже в подсолнухах, высившихся поодаль дороги, — всюду
затаилась эта прибавочная стоимость! Ведь все это и покупают и продают;
это может стать товаром, это — и потребительные и меновые стоимости, их
выносят на рынок. А что же, разве работники, батраки, вырастившие хозяину
эту лошадь, ходившие за ней, разве кузнецы, плотники, слесаря — словом,
тележники, состроившие вот эту коляску, разве не отдавали они в пользу
своих хозяев уйму неоплачиваемых рабочих часов?
«Так, так... Ну, а если это взять или вот это?..» Мысль изнемогала —
бросил!
Но еще страшнее, еще безотраднее то, что сказал ему этот человек о
войне с немцами. Значит, не за справедливость воюем, не за
братьев-славян! Как он сказал? Да: ручьи крови солдатской, они в подвалы
банков стекают и там оборачиваются военной наживой банкиров и
капиталистов — акциями, сверхприбылью, золотом. Воюем, значит, за новые
рынки для сбыта ихних товаров, да чтобы грабить и угнетать чужие народы.
А и по приказу французских и английских капиталистов, за ихние
миллиардные займы, за их прибыли, за захват новых колоний! Стало быть, и
Степан погибает за это, и его крови ручеек стекает в подвалы банков!
«Разъединение и одурачение рабочих... Шовинистический вой продажных
писак...» И о государстве тоже страшно сказал: «Государство, друг мой,
есть понятие классовое: это — машина насилия одного класса над другим,
богатых над бедными, капиталистов над рабочими, над всем трудящимся
людом». Так, значит, и Россия наша — она тоже орудие эксплуатации?!

И еще одно мучительное для него воспоминание не выходило из его
воспаленной головы.
В конце их беседы, видя, как подавлен и ошеломлен юноша, Кедров
сказал ему:
— Только очень прошу тебя, Константин: обо всем, что я говорил тебе
сейчас, никому ни слова! Ни даже Арсению Тихоновичу. А то большие беды
навлечешь на мою голову. Прямо скажу: погубить можешь!
Костя вскочил пылая. Оборотился в передний угол, к неугасимой
лампадке и киоту, и уж занес было крест над собой, готовый истово
перекреститься.
— Матвей Матвеич, вот я перед святыми иконами поклянусь!
Кедров остановил его руку:
— Ну, ну, зачем это? Твое слово для меня больше значит.
Ужасом опахнуло его душу от этих кощунственных слов:
— Да как же это?! Вы... не веруете?
— Нет, Костенька, не верую... с такого вот возраста примерно. —
Матвей Матвеевич показал рукою чуть выше пояса: — Лет с восьми.
— Но как же это? Вы же тогда...
— Ты хочешь сказать, не мог тогда понимать ничего такого? Нет, друг
мой, понял. Да еще и как!
И рассказал ему удивительную историю из времен раннего своего
детства.

Только что отдали маленького Матвейку тогда в школу. Но в первую же
зиму простудился, тяжко заболел. Долго, с распухшими, укутанными ватой
суставами, прикован был к постели — боялся пошевельнуться из-за боли. Уж
кто-нибудь из старших переворачивал его, если надо было повернуться. В
полузабытьи грезилось: как хорошо было бы, если б на облаках лежать, а не
на кровати!
Одно утешение у больного мальчугана было: старый друг — кошка.
Подойдет к его кровати, подымет мордочку и мурлыкнет вопросительно:
дескать, можно к тебе? — Можно, Мурка!.. Тотчас вспрыгнет и примостится
либо под больной бок, а либо к тому коленку, которое сильнее болит, —
словно бы знает; и как живая грелка: сразу легче.
Однажды в доме возле больного Матвея никого не было. Забылся он под
мурлыканье кошки. Вдруг слышит: мягкий внезапный стук — это кошка
спрыгнула с кровати на пол. Очнулся, открыл глаза, повернул голову —
смотрит. И оцепенел.
Откуда-то, из незаметной щелочки в полу, выникнул малюсенький
мышонок. Поднял рыльце, понюхал, блеснул своими черными
бисеринками-глазками, хотел... но в этот-то миг как раз и закогтила его
метнувшаяся с кровати кошка. Но не умертвила, а только выпущенными из
мягкой лапы кривыми когтями притиснула его к полу.
Мальчик замер. Он думал, что мышонок уже неживой, что кошка сразу
умертвила его. Однако нет: вот она попривыпустила беднягу и даже
отвернулась, будто бы и не смотрит: беги, спасайся, глупый малыш,
очень-то ты мне нужен!
И малыш пошевельнулся... еще, еще и вдруг побежал, побежал... На
виду, на беспощадной голизне пола, бегал он, суясь туда и сюда. Но та
незаметная щелочка, из которой выникнул несчастный, она отрезана была от
него кошкой. С расчетом, видно, старая села так, чтобы некуда было ее
жертве спастись...
Дала побегать ему в этом смертном ужасе безысходности и даже
зажмурилась: не вижу, мол, дремлю, пользуйся!
И вдруг новый хищный взмет, и опять закогтила и прижала к полу...
И тогда Матвейка зашикал, закричал на нее. Но где там!.. Прежде,
бывало, он командовал ею, все равно как собачкой. Даже отец смеялся: «Она
у тебя, Матвей, — кот ученый!..» А вот тебе и «ученый»! Услышав его окрик
и шиканье, только схватила свою жертву в зубы и ощерилась, завыла
угрожающе: «Не подходи, не тронь!..» И страшен, страшен показался
больному ее вид в эти мгновения!
Он попытался привстать на постели, но от страшной боли в суставах
застонал и откинулся.
И крупная слеза ударилась о подушку...
А  о н а  еще долго так тешилась. Но вот замученный, измятый ею
мышонок, снова ею отпущенный, уж и шевелиться перестал. Но ей не этого
надо было — не насытилась еще страшной игрой, — и она расталкивает,
тормошит его, старается вывести его из предсмертного оцепенения.
Растолкала. Но когда, уж полумертвый, сдвинулся он и отбежал даже
немного, она снова прыгнула и накрыла его лапой.
И только мертвого бросила...
... — Вот с это

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.