Жанр: Электронное издание
Shatrovy
...с подносом, сахарны уста — с приговором! И
как ты только управилась?
— Да будет вам, Аполлинария Федотовна: загоржусь! Или у меня
помощниц нет? И повара из Общественного собрания пригласили, и Дорофеевну
привезли. Не считая моих, здешних. Так что...
Дорофеевной звали известную по всей округе дебелую, пожилую
повариху, особенно прославляемую по части всевозможной сдобы: куличей,
баб, тортов, вафель, хворостов, медового татарского пирога и многого,
многого другого. Но отвечала и за повара!
В предвидении свадьбы, именин, крестин или иного какого семейного
торжества, Дорофеевну задолго предупреждали, договаривались, выдавали
задаток: а то и не допросишься, не дождешься. У нее бывал список домов,
где ее ждут, за месяц, за два вперед. Как всякая знаменитость, старуха
немножечко привередничала. Две слабости были у нее: хороший кагор и
тройка с колокольцами. Кто хотел залучить ее непременно — тот подавал за
нею тройку. А еще лучше, если сам приезжал. Соглашалась и на паре, но уж
не столь охотно. А на одной — так только сверкнет глазами: «Поезжайте.
Сама найму!» Как только она появлялась в доме, обычно за несколько дней
до торжества, то учреждалась полная ее диктатура: и хозяйка, и вся
прислуга должны были выполнять все ее требования. Чуть что — прощайте!
Обычных стряпух, кухарок, горничных заганивала. Молились, чтобы поскорее
отъехала.
Но зато и мастерица была, чудодейка была в тестяном делании!
...В знойном разморе, в послеобеденной изнеге гостья долго
безмолвствовала. Но Ольга Александровна еще в доме догадывалась, что под
видом прогулки и осмотра теплицы Сычова задумала какой-то особый и тайный
разговор. Так оно и вышло:
— Ну, ино, хозяюшка, не пойдем уж никуда. Больно ты хорошо место
присмотрела. А побеседовать и здесь можно. Помолчала и начала со вздохом:
— Ох-ох-ох! Недаром говорится: себя пропитать да детей воспитать!
Поздновато мы с Панкрашей себе дитятко единственное вымолили. Тогда-то,
пятнадцать годов назад, казалось вроде и ничего, а теперь вот и
подумывай: мы уж с ним старики, а она, деточка наша, только-только в
наливе!
Дальше — неторопливый рассказ о том, как «ветру венуть не давали» на
доченьку, и она и Панкратий; как заморышком, хворышком росла лет до
тринадцати, а потом, на четырнадцатом годочке, как взялась, как взялась,
ну что тебе твоя квашонка сдобная, да на добрых дрожжах! Была девчонка,
ну просто козявочка, а тут глядим, подрастать, подрастать стала,
выхорашиваться... Кровь с молоком, храни ее Христос!
Ольга Александровна улыбнулась.
— Да, она у вас действительно, как пион. Или скорее алая роза.
Красивая девочка.
Аполлинария Федотовна вздохнула:
— Алеет, пока молодеет! — И тотчас же — опасливое, непременное, от
сглаза, от урока, материнское: — Храни ее Христос!
Ольга Александровна и еще похвалила Веру:
— И видно, что умница, воспитанная, скромная.
Сычова так и прыснула в горстку:
— Веруха-то? Да полноте вам! Уж такая сорвиголова, такая
сорвиголова, не приведи господь. Разбойник девка. Гадано, видно, на
мальчика, а поворочено на девчонку. Уж я от вас, Ольга Александровна,
никакой про нее правды не скрою, хотя и родная мне дочь.
Слова ее звучали что-то слишком торжественно, а когда она добавила:
«Чтобы на нас после — ведь на все воля господня! — попреков не было», —
Ольге Александровне понятен стал и весь смысл этой уединенной беседы двух
матерей. Это было самое настоящее сватовство, по всей старинной манере,
только присватывалась не мать жениха, а мать невесты.
Затаив улыбку, Шатрова слушала гостью.
— Избаловали мы ее. Иной раз скажу Панкратию: «Отец, сыми ты с себя
ремешок!» Ну, где там! А у меня рука не подымается на нее. Нет, видно,
правду сказано: учи, когда поперек лавки лежит, не когда — вдоль!
Тут Ольга Александровна сочла нужным оспорить эти домостроевские
воздыхания насчет Верухи.
— Да что такого может сделать она, ваша Верочка, чтобы и ремешок!
Дитя.
— Ох, не говорите!
И придвинулась поближе, и зашептала:
— Ни воды, ни огня не страшится. На неоседлану лошадь сядет. Однова
на корове верхом проехалась! С мальчишками дерется! Страшатся! И только у
нее забавы: конь да волосипед. Моду завела, стыдно сказать доброму
человеку: в сини, в широки шаровары обрядилась. «Мне так, мама, удобнее
на волосипед садиться!» Для конской езды дамско седло ей купили,
дорогущее, — сам покупал, — ну, где там! Пришлось продать. Вот она какая
у нас «воспитанная»!
И откинулась, и смотрела испытующе на «сватью»: какое у той
впечатление от ее страшных рассказов? Ольга Александровна по-прежнему
внимала ей благожелательно и спокойно.
Тогда у нее отлегло от сердца, и старая мельничиха смелей приступила
к самому главному:
— Правда, иной раз сержусь, сержусь на нее, да и вспомню:
молоденька-то и я така же была! — И с добродушной лукавинкой глянула на
хозяйку. — Вот я и думаю: в доброе гнездо попадет, в хорошу семью —
добрая женушка кому-то станет. Свекор-батюшка, свекровь-матушка доучат,
чему отец-мать не доучили. Да! — И уж материнская слеза слышалась в ее
голосе: — Холь да корми, учи да стереги, да в люди отдай! Ну, тут бы хоть
не в чужие! Я ведь о чем мечтаю, милая ты моя Ольга Александровна: как бы
нам деток наших — Сережу вашего да Верочку нашу — поженить. И у нас,
слава богу, достаток немалый. Сами знаете. С собой в могилу не унесем. Не
бесприданница! Не посмейтеся надо мной, старухой. Иная, конечно,
застыдилась бы сама начинать: как, мол, это я свою дочку буду навязывать,
сватов не дожидаясь! А вы меня знаете: прямоту мою, прямизну. И я вам,
как на духу, откроюсь: что нету вашей, шатровской, семьи лучше и для нас
милее! Умерла бы спокойно!
Шатрова была растрогана. Однако всего уместнее показалось ей
ответить на это необычное сватовство безобидной шуткой:
— Верочка да Сережа — вот и сойдутся две сорвиголовы!
На это Аполлинария Федотовна успокоила ее самым серьезным образом:
— Ничего! Бог даст, и она подрастет, и Сереженька ваш свое,
молодецкое, отгуляет.
И вдруг испуганно ойкнула, привстала, как бы порываясь бежать:
— Ой, да смотрите вы, смотрите, где она: на дереве, на ветке
сидит... Да и чей-то парень качает ее.
И впрямь: на широкой, гнуткой ветви старой ветлы, на высоте — рукою
достать, верхом сидела Верочка Сычова, а внизу стоял Костя и, дергая
снизу за привязанный к ветви ремешок, раскачивал ее.
Доносился звонкий смех Верухи и слышалась ее команда:
— Сильнее! Еще, еще! Не бойтесь — не упаду!
Сычова в изнеможении испуга опустилась на скамью, приложив руку к
грудям:
— Ох, нет силы самой побежать. Сердце зашлось. Ольга Александровна,
матушка!
К ним бесшумным, «бойскаутским» шагом выскочил из-под берега Володя.
— А я вас искал, мама. Сказали, вы в теплице.
Сычова взмолилась к нему:
— Володенька, светик, сбегай ты к ним! — Она указала перстом на
Верочку и на Костю: — Скажи, чтобы сейчас же, сейчас же слезала: убьется
ведь!
И притопнула гневно ногой.
Володя не преминул успокоить ее:
— Ветла крепкая!
Однако помчался исполнять приказание.
Успокоенная, но все еще не отрывая глаз, Сычова спросила Ольгу
Александровну:
— А этот — кто? Паренек-то в белой рубашке... что качает ее? Мы
ровно бы его на плотине у вас видели, как проезжали.
— Не бойтесь. Это — наш. Костенька Ермаков... Володин дружок, хотя и
постарше его будет года на три... Хороший паренек. Он у нас в доме — как
свой.
— Да кто он будет?
— Работает у нас... как плотинный мастер.
— Вон оно что!
В голосе Сычихи прозвучало неодобрение. Поджала губы. Помолчав,
сказала:
— Ну, со всяким-то, со всяким якшается! Все-то ей друзья да
приятели. Бывало, родительски попеняю ей: Верочка, говорю, добры дела
твори, милостыню подавай, тут моего запрету нет, дак ведь и помнить надо,
деточка, чья ты есть дочь, какова отца!.. Разбирать же надо людей от
людей! Ты его по бедности пожалела, а он уж думает: ты ему ровня. Он уж и
за ручку с тобой норовит поздороваться. Ты его у порожка посадишь, а он
уж и под образа лезет. Народ-то ведь ныне какой пошел, доченька! Ну, где
там: в одно ухо впускает — в друго выпускает. Беда мне с ней, Ольга
Александровна, ох-ох!
Тем временем «начальник штаба», придав своему лицу должное
выражение, приблизился, замедляя шаг, к роковой ветле.
Вера помахала ему рукой и весело прокричала:
— Володя, Володенька! Вот хорошо-то, залезай скорей сюда — выдержит!
И она уже готова была потесниться.
Но он строго покачал головой и сказал:
— Мама ваша велела вам слезать. Ветка может обломиться!
Вера нахмурилась и сердитым, вызывающим голосом кинула ему в
отместку:
— А почему у вас, у Шатровых, качелей нет?
Володя мгновение не знал, что ответить. В самом деле, почему? И вот,
как будто даже и достоинство дома Шатровых страдает: гостья же осудила,
заметила!
К счастью, нашел ответ:
— Почему, почему! Зачем нам качели? У нас уже все взрослые!
— У вас так получается, уважаемый Панкратий Гаврилович, что
Распутин — прямо-таки благодетель державы Российской: он и
Сазонова-масона велел убрать, он и до войны не допускал!
— Лжетолкуете, лжетолкуете, досточтимый Анатолий Витальевич! Я
только то хотел сказать, что нынешняя наша война с Германией ни на черта
нам была не нужна. Да-с! И вы сами знаете, надеюсь, что нашему
правительству надлежало делать: неукоснительно надо было хутора, отруба
насаждать. Крепкого хозяина множить. Крестьян землицей побаловать: через
Земельный банк, за божескую цену, в долгосрочный кредит. Не стали бы и
усадьбы громить. Столыпин, Петр Аркадьевич, он знал, что делал: вот я, к
примеру, крупный земельный собственник, а вокруг моего большого
гнездовья — как все равно охранная гвардия раскинулась бы: собственнички
помельче, хуторяне, отрубники. Пойди тогда, подступись ко мне! Ну?!
Он ожидал возражений Кошанского. Но тот с любезно-поощрительной
улыбочкой попросил его продолжать:
— Продолжайте, продолжайте, Панкратий Гаврилович. Существенного на
этот раз ничего не имею возразить.
— И продолжаю! — Сычов стал похож на поднятого из берлоги медведя. —
Промышленность наша предвоенная — что скажете? Вот здесь — наш Петр
Аркадьевич Башкин, он не даст мне соврать: ежегодный бюджет наш перед
этой несчастной войной — это ведь миллиарды рублей. Золотых рублей,
батенька!
На этот раз, дрогнув усом, Кошанский перенял слово:
— Всем известные вещи рассказываете, уважаемый Панкратий Гаврилович!
Я и не думаю отрицать мощь и богатство богоспасаемой нашей империи
накануне сей, воистину несчастной войны. И я, в силу моего призвания и
взятых на себя обязанностей... — тут он слегка наклонил голову в сторону
Шатрова, — тоже неплохо ознакомился с делами промышленности нашей. Но
сейчас не о том речь. Я вижу, Столыпин у вас — «иже во святых». Так вот,
позвольте сказать вам, что не только Сазонов, а и он в свое время больно
ушибся о вашего тюменского мужичка.
— Знаю. Ну и что?
— Прекрасно! Вероятно, знаете и то, что и убийство Столыпина в Киеве
не обошлось без ведома Распутина?
— Да что вы ко мне с ним пристаете! Что я — Распутина взялся
защищать, что ли?
— Может быть, я ослышался?
— Оставьте вашу иронию! И при чем тут Распутин, когда убийца
Столыпина — террорист Богров!
Тут вставил свое тихое слово доселе молчавший Кедров:
— Богров был сотрудник охранки. Это же известно. Ему как своему
агенту полковник Кулябко и пропуск выдал в театр.
Сычов в грозном недоумении к нему оборотился: господи, и э т о т
еще в политику, волостной писарек! Это Арсений все виноват, на равную ногу
себя с ним поставил. Видно, забыть не может, что сам когда-то из волостных
писарей поднялся! Жаль, что не у меня в доме, а то я показал бы сверчку,
где его шесток!
И, ощерившись со злобной ехидцей, он бросил Кедрову:
— Видать, господин Кедров, вы газетку Гессена — Милюкова
почитываете, видать!
Неожиданно для него ответил ему на это Шатров, ответил с явным
неудовольствием на гостя:
— Ну что ж такого, Панкратий Гаврилыч: газета правительством
разрешенная. И мы с тобою почитываем.
Сычов несколько растерялся: с этого боку он уж никак не ожидал
нападения. Не только ссоры, а и размолвки с Шатровым он всегда избегал:
накладно, большой ущерб можно понести в делах, если с Арсением станешь не
в ладах!
Однако слегка огрызнулся и на Шатрова:
— Знаю, что разрешенная, а и зря попустительствуют. А насчет
Столыпина я лишь одно хотел добавить: помните, как в Думе он сказал
однажды: дайте, дескать, России десять лет покоя, и это будет рай земной.
Кедров жестко усмехнулся:
— Вот, вот, земной рай. А в раю — как в раю: райские висят плоды —
восемь тысяч повешенных!
Беседою вновь завладел Кошанский. Еще бы! Поверенному Шатрова было о
чем рассказать! В апреле этого года он вновь посетил столицу —
«полюбоваться старухой Кшесинской в «Жизели» (так назывались в шутку
командировки его в Петроград) — и вывез оттуда множество слухов о
Распутине.
На сей раз поездка была и впрямь нужна: снова, и сильно,
зашевелились враги речных мельников; их поверенный — адвокат Рогожкин уж
две недели как жил в Петрограде.
Пришлось двинуть Кошанского.
Изыскивая пути и подходы в министерстве, Анатолий Витальевич
познакомился в доме своих петроградских друзей со старой, уже отставной,
фрейлиной. Кошанский поведал ей тяжбу Шатрова. Она сказала, что может
помочь ему. «Любопытно, каким же образом?» — «Я напишу вам записочку к
Симановичу, это секретарь Григория Ефимовича». — «Какого такого Григория
Ефимовича?» — «Боже мой! Вы, человек общества, прекрасный и опытный
юрист, и не знаете?» Тогда Кошанский вспомнил, конечно, что это не кто
иной, как Распутин. Из рассказа фрейлины он узнал, что на Гороховой,
шестьдесят четыре, ежедневно между десятью и часом дня у Распутина —
многолюдный прием посетителей. Бывает человек до двухсот. Среди них — и
генералы, и купцы, и промышленники, и знатные дамы, и выселяемые в Сибирь
немцы, вернее — люди с немецкими фамилиями. Можно заранее записаться на
прием. Она, фрейлина, может устроить это.
Кошанский сознался, что у него было страшное искушение принять
услуги старой фрейлины и побывать на приеме у старца.
— И что же, так и не побывали?
— Увы, так и не побывал! Взяли меня сомнения: а как взглянет на сие
мой досточтимый патрон, Арсений Тихонович? Ведь все ж таки не очень...
прям путь. И хорошо, оказывается, сделал, что воздержался. Когда я прибыл
сюда, к пославшему мя, на Тобол, и поведал ему все, бывшее со мною в
Питере, то есть, je vous demende pardon, в П е т р о г р а д е, — а в том
числе и о своем несостоявшемся искушении — намерении похлопотать о нашем
деле через старца, то услышал суровый ответ, что, он, Арсений Тихонович
Шатров, не только лишил бы меня за это своей доверенности, но и руки бы
мне не подал! Так и не посетил. А много, много интересного порассказали.
Феномен, феномен!
Да! Это был поистине феномен. Еще долго будут всматриваться
исследователи в эту чудовищную фигуру, в непостижимую судьбу этого
простого тюменского мужика, будто бы даже битого не раз конокрада,
распутного и полуграмотного, да еще и тупого на грамоту. Сперва яростный
друг Распутина, а после враг лютый, расстрига-монах Илиодор вспоминает:
«Гришка собирался быть священником. Я учил его эктиниям. Но он настолько
глуп, дурак, что мог только осилить первое прошение: «Миром Господу
помолимся», а второго прошения уже не мог заучить, а также и возгласы. Я
с ним три дня возился и бросил...»
Глуп, туп, дурак. Хорошо, но ведь это же неопровержимая правда
истории, что перед этим тупицею, не умевшим заучить даже и первой
эктинии, царь-самодержец, чей выспренне-горделивый титул захватывал
добрую половину манифестов; монарх обширнейшей в мире империи, тот, кто
полагал себя наследником кесарей византийских, обладатель «шапки
Мономаха», — стоял же он на коленях перед этим распутным тупицею и
конокрадом, целуя ему руку и принимая от него благословение!
И она, именовавшаяся императрицей всея Руси; мать пятерых детей; до
замужества — англо-немецкая принцесса; любимая внучка королевы Виктории и
в отрочестве ее личный секретарь; воспитывавшаяся в Англии и получившая
там обширное образование, — лобызала же она коленопреклоненно, в
присутствии супруга, лапищу этого заведомого блудника, неопрятного
сорокалетнего проходимца, с ногтями в черной каемке грязи, в наряде
гитариста из цыганского хора!
Из осторожности, касаясь всего этого лишь полунамеками и
недомолвками, ибо прекрасно знал, что и любой из присутствующих уж вволю
успел наслышаться про все это, тщательно избегая слов «царь», «царица», а
прибегая к местоимениям «он» и «она», Анатолий Витальевич в заключение
воскликнул:
— Нет, как хотите, господа, но это уму непостижимо!.. И ко всему,
она же еще и доктор философии.
Он остановился и оглядел всех. Недоверие молчания польстило ему и
подзадорило:
— Да, да! Можете не сомневаться: я специально занимался этим
вопросом.
Отозвался Никита:
— Что ж, возможно: она же и английская и немецкая принцесса. Там это
принято: почетный докторский диплом — «гонорис кауза».
Кошанскому это замечание его было неприятно. Он с выражением
высокомерной обиды взметнул бровью, слегка подергал свой вислый панский
ус.
Однако ответ его Никите был прост и сдержан:
— Не знаю. Об этом судить не могу. Гонорис кауза, или иначе как...
Я, в данном случае, может быть, по своей привычке юриста, оставляю за
собой право посчитаться с документом... Однако это всё — частности. Всё в
целом, всё в целом, говорю я, это нечто чудовищное, уму непостижимое!..
И впрямь чудовищное!
Вот «Грегорий» бахвалится: «Царь меня считает Христом. Царь, царица
мне в ноги кланяются, на колени передо мной становятся, руки целуют. Я
царицу на руках ношу. Давлю. Прижимаю. Целую...»
Хвалился и большим!
В глаза он их называет: папа и мама. А за глаза именует царя и еще
проще: папашка.
Уже во всем народе, чуть ли не на площадях, говорят, что Гришка —
«лампадник царский», возжигает якобы лампады на женской половине дворца.
От старейшей фрейлины Двора — Тютчевой, еще времен Николая I, женщины
безукоризненной чести и воспитания, дочери поэта, исходят слухи, будто
Распутин... купает царевен! И что же царь-отец? Покарал Тютчеву? Велел
«урезать ей язык», как поступали в таких случаях его давние предки — и
Михаил, к даже «Тишайший» Алексей? Нет и нет: а спокойненько вызвал и
пожурил, сказал, чтобы больше таких слухов не было.
А слухи все росли и росли!
Вопила в гневе и отчаянии и сотрясала трибуну, однако все еще
покорствуя, Государственная дума. Но выпуски с речами депутатов выходили
в свет с белыми пробелами-изъятиями.
Бдит цензура! И самое имя — Распутин — в газетах запрещается
упоминать.
Казалось, чем больше старец гадит в корону государей российских, тем
дороже и милее им становится!
Верховный главнокомандующий — великий князь Николай Николаевич на
телеграмму Распутина, что он, дескать, хочет приехать на фронт —
«благословить армию», — осмелился ему ответить телеграммой же:
«Приезжай — велю повесить». С пеной бешенства на губах бегал по своему
кабинету Распутин, останавливался, выпивал залпом стакан излюбленной
своей мадеры и рычал своему секретарю Симановичу: «Ну, попляшет он у
меня, каланча стоеросовая!» (великий князь был огромного роста). И что
же? Вскоре Николай Николаевич грубо смещается с поста верховного, и его,
как заурядного генерала, перебрасывают на Кавказ. Так велела государю
царица. А ей — Распутин. Он злорадствовал, глумился вслед Николаю
Николаевичу: «Поехал о Кавказские горы пятки чесать!..»
Играл министрами. Симанович впоследствии вспоминал: «В последний год
все министры назначались и увольнялись исключительно по моим и Распутина
указаниям».
Царь в своем Царском Селе ждал у телефонной трубки, кого назовет
Распутин на пост премьера. А жалобщикам и обличителям старца говорил:
«Григорий Ефимович — посланец бога. Его грехи я знаю. Это — грехи
человека. Но на нем обитает благодать божия».
Чуть что, и разъяренный «Грегорий» грозился: «Расскажу это
Любящему!» Еще и этой кличкой наградил бывший конокрад «государя всея
Руси»!
Вот его подлинное письмо заартачившемуся Сазонову:
«Слушай, министр. Я послал к тебе одну бабу. Бог знает, что ты ей
наговорил. Оставь это! Устрой, тогда все будет хорошо. Если нет, то набью
тебе бока. Расскажу это Любящему, и ты полетишь. Распутин».
Тут все же видна «литературная правка» Симановича. А вот никем не
правленная телеграмма Распутина из Покровского — Тобольской губернии —
царю и царице:
«Миленькаи папа и мама! Вот бес то силу берет окаянный. А дума ему
служит; там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы божьего
памазанека долой. И Гучков, господин, их прихвост, клевещет, смуту
делает. Запросы. Папа, Дума твоя. Что хочешь то и делай. Какеи там
запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не
надо. Григорий».
Отпетые международные проходимцы-марвихеры, спекулянты, валютчики и,
наконец, заведомые шпионы окружали нечестивого старца: банкиры Манус и
Митька Рубинштейн (Дмитрием заочно его никто не именовал), Симанович и
князь Андроников.
Царь — верховный главнокомандующий никаких стратегических тайн не
смел утаить от своей супруги. А она — от Распутина.
Будучи верховным главнокомандующим по совместительству, царь
неукоснительно сообщает своей супруге в Царское Село о дне и часе всех
предстоящих наступлений русской армии и даже о том, где именно это
наступление начнется.
«Моя Любимая!
В б у д у щ и й в т о р н и к начнется наше второе наступление
т а м и в ы ш е, п о ч т и н а в с е м п р о т я ж е н и и
ф р о н т а. Если бы только у нас было Достаточно снарядов для тяжелой
артиллерии, я был бы совсем спокоен... А теперь нам приходится
приостанавливать наступление через неделю-две, чтобы пополнить наши
запасы, и это делается слишком медленно вследствие недостатка топлива!
...С отчаяния можно прямо на стену полезть!»
В другом письме:
«Несколько дней тому назад мы с Алексеевым (начальником штаба
верховного) решили н е н а с т у п а т ь н а с е в е р е, но напрячь
все усилия немного ю ж н е е...»
Да после таких писем из Ставки русского верховного
главнокомандующего, хотя и с домашней, интимной подписью — «твой старый
муженек Ники», надо ли было немецкому верховному командованию тратить
средства еще на какой-то шпионаж? А содержание этих писем тотчас же
становилось известно старцу. Правда, разбалтывая в письмах к жене
величайшие стратегические тайны, император-главнокомандующий нет-нет да и
спохватывается: «Но прошу тебя, никому об этом не говори, даже нашему
Другу. Никто не должен об этом знать».
Даже! Ведь экая предусмотрительность!
И она ему обещает: «Спасибо за сведения о планах; конечно, я никому
не стану рассказывать». Однако тут же и сознается, что Другу она все ж
таки не могла не сказать, где и когда начнется наступление, ибо ведь надо
же испросить у «Него» благословение на предстоящие стратегические
операции! А молитвы Григория Ефимовича об успехах русской армии — это
были, оказывается, особого рода молитвы: они, оказывается, были
принаровлены прямо к месту, где должно было начаться наступление. Если
старец заранее знал, что молитвы свои он должен направлять, к примеру, на
участок фронта у города Ковеля, то и молитва могла возыметь свое
наибольшее действие. А если не знал, тогда помощь его молитвы войскам
была слабее.
И царица доходит до того, что прямо требует от мужа, чтобы он точно
указал, к у д а именно и к о г д а Распутин должен направлять свои
молитвы. Восемнадцатого сентября тысяча девятьсот шестнадцатого года она
пишет мужу в Ставку: «...Я всецело уповаю на милость Божию, только скажи
мне з а р а н е е, к о г д а предполагается наступление, чтобы Он мог
особо помолиться — это имеет о г р о м н о е значение...»
У царя — верховного главнокомандующего были особо секретные
маршруты: он вместе с Алексеевым выезжал туда, где намечалось очердное
большое наступление. Расписание этих секретных маршрутов генерал Воейков
привез из Ставки царице. И опять-таки от Распутина она и не думает их
скрывать: «Он (приближенный флигель-адъютант) привез мне твои секретные
маршруты (от Воейкова), и я никому ни слова об этом не скажу, т о л ь к о
н а ш е м у Д р у г у, чтобы О н т е б я в с ю д у о х р а н я л».
А когда однажды царь посмел обойти старца, не сообщить заранее,
г д е и к у д а, то в ответ последовал от «старой женушки» (так иной раз
подписывалась императрица) суровый нагоняй императору и верховному
главнокомандующему русских армий:
«Он жалеет, и думаю, что это наступление начали, не спросясь Его: Он
бы посоветовал подождать...»
Он, Его — неизменно и
...Закладка в соц.сетях