Жанр: Электронное издание
vtupike
...емные массы людей, над ними качались плакаты и знамена.
Маленький мальчик с одушевлением говорил:
- Мама! Мама! Гляди! Вон - они идут! С флагими.
- Значит, крестный ход ихний.
- Осади назад!
Милиционеры грубо оттесняли зрителей винтовками на тротуары. Катя
вспомнила прежние первомайские демонстрации и жертвенный огонь мученичества
в глазах участников. Никто тогда не расчищал перед ними дороги, и Белозеров
бы тогда не обучал рабочих хоров.
Шли мимо ряды красноармейцев с винтовками на плечах, с красными
перевязями на руках. Катя увидела в рядах знакомых немцев в касках. Могучие
мужские голоса пели, сливаясь с оркестром:
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим!
Кто был ничем, тот будет всем.
И шли ряды. Рабочие в пиджаках, работницы в светлых платьях, советские
служащие, кокетливые барышни на высоких каблучках, с колеблющеюся походкою.
Проплывали плакаты на длинных палках:
Да здравствует международная социальная революция!
Да здравствует книга в руках пролетариата!
- В первый раз слышу, чтоб кто-нибудь желал здоровья книге!
Да здравствует братство трудящихся! Нет ни русских, ни евреев, ни
татар, ни немцев! Есть братья-рабочие и враги-капиталисты!
У Кати начинала колыхаться и подъемно звенеть душа от
торжественно-боевого темпа музыки, от алого плеска знамен, блеска солнца, от
токов, шедших от этой массы людей. Всё шли, шли мимо; обрывки песен
выплескивались из живого потока:
Мы потеряем лишь оковы,
Но завоюем целый мир!
Людские волны укатывались к площади, и новые надвигались.
Вперед, друзья! Идем все вместе,
Рука с рукой, и мысль одна!
Кто скажет буре: "Стой на месте!"
Чья власть на свете так сильна?
Задержка какая-то впереди, процессия остановилась. Худощавый рабочий
средних лет, державший палку от плаката, отер пот с лысеющей головы,
довольно улыбнулся, поглядел вперед, назад.
- Бог даст, одолеет рабочий класс капитал, тогда будет хорошо!
У Кати больно защемило в душе. Вспомнились гнусные подвалы и безвинные
люди в них с опухлыми лицами, раскосые глаза Искандера, тлеющие
темно-кровавым огнем... Не может же этот не знать обо всем! А если знает, как
может смотреть так благодушно и радостно?
Опять двинулись. Плакат:
Женщины Востока! Вы были рабынями мужчин, теперь вы стали свободными
людьми! Дружно на общую работу для счастья трудящихся!
Шли рядом татарки, всё молодые, в низких фиолетовых бархатных шапочках,
сверкавших позументами и золотом. Ярче позументов сверкали прелестные глаза
на овальных лицах. Как будто из мрачных задних комнат только что выпустили
этих черноглазых девушек и женщин на вольный воздух, и они упоенно
оглядывали залитый солнцем прекрасный мир.
Море голов и лес знамен на Генуэзской площади (теперь - площадь
Урицкого). Трибуна, обтянутая красным сукном, с зелеными ветвями мимоз. Один
за другим всходили ораторы. Воздух был насыщен радостным электричеством
победного торжествования. Катя видела вокруг жадно прислушивающиеся лица,
празднично светящиеся глаза. И как будто не отдельные души были в людях:
одна общая душа, большая, как море, торжествовала какое-то великое
достижение. Иногда Катю втягивало и уносило с собою это общее настроение - и
потом вдруг отшатывало: столько злобы и ненависти было в несшихся призывах.
Зачем? Зачем теперь? Неужели и так не слишком много этой ненужной злобы?
Почему ни одного призыва к благородству и великодушию победителей?
Выступил Леонид. Его речь понравилась Кате. Ругнул буржуев,
империалистов и стал говорить о новом строе, где будет счастье, и свобода, и
красота, и прекрасные люди будут жить на прекрасной земле. И опять Катю
поразило: волновали душу не слова его, а странно звучавшая в них музыка
настроения и крепкой веры.
А потом над трибуной появилась огромная седая голова профессора
Дмитревского. В последнее время Катя морщилась от некоторых его поступков,
ей казалось, - слишком он приспособляется, слишком не прямо ходит. Но тут он
ее умилил. Ни одного злобного призыва. Он говорил о науке и ее великой,
творческой роли в жизни. Чувствовалось, что наука для него - светлая,
благостная богиня, что она все может сделать, и что для нее он пожертвует
всем.
Дрогнувшим от волнения голосом профессор закончил так:
- Товарищи! Бывают моменты в истории, когда насилие, может быть,
необходимо. Но истинный социализм может быть насажден в мире не винтовкой,
не штыком, а только наукою и широким просвещением трудящихся масс!
Катя шла на службу и встретилась на улице с профессором Дмитревским. Он
взволнованно держал в руке газету.
- Вот. Читали? О первомайском празднике?
- Нет.
- Прочтите.
В отчете, подписанном "Спартак", заключительные слова речи профессора
были изложены вот как:
"Товарищи! Помните: в условиях переживаемого момента социализм сумеет
насадиться не прекраснодушной болтовней мягкотелых соглашателей, а только
беспощадной винтовкой и штыком в мозолистой руке рабочего!"
Профессор в бешенстве воскликнул:
- Что же это? Я иду в редакцию. Пойдемте вместе.
В грязной комнатке, заваленной стопами бумаги, пахло керосином от
типографского мотора и скипидаром. Суровый господин в золотых очках, услыхав
имя профессора, расцвел, почтительно усадил его и сочувственно выслушал.
- Это Спартак отчет давал... Спартак! Поди-ка сюда!
Медленною походкою из соседней комнаты вошел болезненный молодой
человек с ленивою, добродушною усмешкою, пережевывая кусок хлеба с сыром...
Катя изумилась: так вот какой этот Спартак!
Он слушал профессора, улыбаясь сконфуженною улыбкою.
- Я очень извиняюсь... Значит, я не расслышал. Но теперь что же можно
сделать? Что написано пером, того не вырубишь и топором.
- Ну, уж нет, товарищ, извините! Вырубайте хоть топором, а я так
оставить этого не могу.
С доброю своею улыбкою Спартак убеждающе возразил:
- А не все вам равно, профессор?
Катю дрожь омерзения охватила. О, да! Ему, этому писаке, - ему все
равно! И с этою доброю улыбкою...
- Я категорически требую, чтобы напечатано было мое письмо в редакцию.
Вот оно. Здесь только восстановлено то, что я действительно сказал.
Они в замешательстве прочли. Редактор в золотых очках помолчал и
сказал:
- Да, конечно, это полное ваше право. Но завтрашний номер, воскресный,
уже сверстан, в понедельник газета не выходит. Так что, к сожалению, сможем
поместить только во вторник... А кстати, профессор: не можете ли вы нам
давать время от времени популярно-научные статьи, доступные пониманию
рабочей массы? Мы собираемся расширить нашу газету.
- Об этом может быть речь, когда появится опровержение.
Профессор с Катей вышли. Катя воскликнула:
- Не напечатают! Вот увидите!
- Нет, это не может быть.
- Да как же им напечатать? "Не штыком, а просвещением". Когда они
именно проповедуют, что штыком. - Катя засмеялась. - И очутились вы, Николай
Елпидифорович, в их компании!
Во вторник письмо не появилось, и редактор по телефону очень извинялся.
Потом оказалось, метранпаж затерял заметку. Редактор просил непременно
прислать новую и опять очень извинялся. Наконец, оказалось, - времени прошло
уже столько, что решительно не имело смысла печатать: все давно уже забыли и
о самом-то празднике.
У подъезда "Астории" стояла телега, нагруженная печеным хлебом, а на
горячих хлебах лежал врастяжку ломовой извозчик. Мимо равнодушно проходили
люди. Катя, пораженная, остановилась.
- Товарищ! Да что же вы такое делаете? Ведь вы весь хлеб примяли,
посмотрите, что с ним стало!
Ломовик лениво оглядел ее.
- А тебе что?
- Как что? Ведь этот хлеб люди будут есть. Вы подумайте, - выдают
сейчас по полфунта в день. И вот, вместо хорошего хлеба, получат они
слежавшуюся замазку, да еще испачканную вашими сапогами.
Ломовой зевнул и стал крутить папиросу.
- Съедят и так.
Катя стала говорить об общественной солидарности, что теперь больше,
чем когда-нибудь, нужно думать и заботиться друг о друге, что теперь, когда
нет хозяев, каждый сам обязан следить, чтобы все делалось хорошо и
добросовестно.
Ломовик усмехнулся.
- Э! - Повернулся на другой бок и стал чиркать зажигалкой, гаснувшей
под ветром.
У крыльца стоял в каске тот немец, с которым Катя недавно обедала. Они
переглянулись. Немец покрутил головою, улыбнулся и, как бы отвечая на что-то
Кате, сказал:
- Nein, es wird bei Ihnen nicht gehen (Нет, дело у вас не пойдет)!
А у Миримановых происходило что-то странное. Вечером, когда темнело,
приходили поодиночке то гимназист, то настороженно глядящая барышня, то
просто одетый человек с интеллигентным лицом. Мириманов удалялся с пришедшим
в глубину сада, они долго беседовали в темноте, и потом посетитель,
крадучись, уходил.
Катя иногда встречалась с Леонидом. Она рассказывала ему о своих
впечатлениях, хотела докопаться, как он относится ко всему происходящему.
Леонид либо отвечал шуточками, либо, с пренебрежительно-задирающею усмешкою,
одобрял все, о чем рассказывала Катя.
- И это, по-твоему, допустимо? Это хорошо?
- Великолепно! Так и надо! Революция, матушка! Ее в лайковых перчатках
делать нельзя. Наденешь, - все равно, сейчас же раздерутся.
А когда Катя попадала в слишком чувствительное место, Леонид становился
резок и начинал говорить каким-то особенным тоном, - как будто говорил на
митинге, - не для Кати, а для невидимой, сочувствующей толпы, которая должна
облить Катю презрением и негодованием. И они враждебно расходились.
Катя, как всегда, старалась дорыться до самого дна души, - что там у
человека, под внешними словами? Было это под вечер. Они сидели в виноградной
беседке, в конце миримановского сада. И Катя спрашивала:
- Ну, как же, - неужели у вас на душе совершенно спокойно? Вот, жили
здесь люди, их выбросили на улицу, даже вещей своих не позволили взять, - и
вселили вас. И вы живете в чужих квартирах, пользуетесь чужими вещами,
гуляете вот по чужому саду, как по своему, и даже не спросите себя: куда же
тем было деться?
Он, покашливая, отвечал равнодушно:
- Девайся, куда хочешь, - нам какое дело? Они о нас думали когда?.. В
летошнем году жил я на Джигитской улице. Хорошая комната была, сухая, окна
на солнце. Четыре семейства нас жило в квартире. Вдруг хозяин: "Очистить
квартиру!" Спекулянту одному приглянулась квартирка. Куда деваться? Сами
знаете, как сейчас с квартирами. Уж как молили хозяина. И прибавку давали.
Да разве против спекулянта вытянешь? У него деньга горячая. Еле нашел себе в
пригороде комнату, - сырая, в подвале, до того уж вредная! А у меня грудь уж
тогда больная была. В один год здоровье свое сгубил на отделку.
Глаза его на худом лице загорелись.
- Пройдешься мимо, - отделал себе спекулянт квартиру нашу, живет в ней
один с женой да с дочкой. Шторы, арматура блестит, пальмы у окон. И не
признаешь квартирку. Вот какие права были! Богат человек, - и пожалуйте,
живите трое в пяти комнатах. Значит, - спальня там, детская, столовая, - на
все своя комната. А рабочий человек и в подвале проживет, в одной закутке с
женой да с пятью ребятишками, - ему что? Ну, а теперь власть наша, и права
другие пошли. На то не смотрят, что богатый человек.
- Так неужели можно брать пример со спекулянтов? Они жестоки,
бесчувственны, - и вы тоже хотите быть такими же?
- Вселил бы я его в свой подвал, поглядел бы, как бы он там жил с
дочкою своею, в кудряшках да с голенькими коленками! Идешь с завода в подвал
свой проклятый, поглядишь на такие вот окна зеркальные. Ишь, роскошничают!
"Погоди, - думаешь, - сломаем вам рога!" Вот и дождались, - сломали! А что
вещи, говорите, чужие, да квартира чужая, - так мы этого не считаем.
- Не в этом суть. Изменяйте прежние отношения, стройте новые. Но мне
всегда думалось: рабочий класс строит новый мир, в котором всем было бы
хорошо. А вы так: чтоб тем, кому было плохо, было хорошо, а тем, кому хорошо
было, было бы плохо. Для чего это? Будьте благородны и великодушны, не
унижайте себя мщением. Помните, что это тоже люди.
- Люди! Волки, а не люди. А волки, их и нужно понимать, как волков.
Вон, в первый большевизм было: арестовали большевики тридцать фабрикантов и
банкиров, посадили в подвал. Наш союз металлистов поручился за них, заставил
выпустить. А при немцах устроили мы концерт в пользу безработных
металлистов, пришли в союз фабрикантов, а они нам - двадцать пять рублей
пожертвовали. Вот какие милостивые! А мы-то, дураки, их жалели! Таких, как
вы, слушались. Поумнели теперь. Тех слушаем, что вправду за нас... Нет,
овцам с волками в мире не жить никогда: нужно волчьи зубы себе растить.
И Катя не могла достучаться до того, что ей было нужно. Не злоба тут
была, как у того матроса, а глубоко сидящее отношение именно, как к волкам.
Чего злобиться на волков? Но призывы Кати к благородству и великодушию
звучали для ее собеседника так же, как если бы Катя говорила ему, что волкам
в лесу холодно, что у них есть маленькие волченята, которых нужно пожалеть.
И все рассказы Кати о зверствах и несправедливостях в отношении к буржуазии
он слушал с глубочайшим равнодушием: так вот слушали бы век назад русские,
если бы им рассказывали о страданиях, которые испытывали французы при
отступлении от Москвы.
Катя устало спросила:
- Вы сами, значит, коммунист?
- Ну, конечно.
- И много у вас на заводе коммунистов?
- Коммунистов не так, чтоб много. А много сочувствующих и склоняющих.
Склонить всякого легко, только поговорить с ним. Ты что, имеешь какую на
заводе собственность? А у себя дома имеешь? Койку, да пару табуреток? А дом
у тебя есть свой? Будет когда? - Никогда. - Ну, вот, значит, ты и коммунист.
Катя шла по набережной и вдруг встретилась - с Зайдбергом, - с
начальником жилотдела, который ее отправил в тюрьму. Такой же щеголеватый, с
тем же самодовольно извивающимся, большим ртом и с видом победителя. Катя
покраснела от ненависти. Он тоже узнал ее, губа его высокомерно отвисла, и
он прошел мимо.
- Эй, ты! - раздался с улицы повелительный окрик. Ехало три всадника на
великолепных лошадях; на левой стороне груди были большие черно-красные
банты.
- Что скажете, товарищи? - отозвался Зайдберг.
- Где тут у вас продовольственный комиссариат?
- Вот сейчас поедете по переулку наверх, потом повернете вправо...
- Веди, покажи.
Зайдберг холодно ответил:
- Я извиняюсь, товарищи. Я ответственный советский работник, и мне
некогда.
Панель зазвенела под подковами, усатый всадник наскочил на Зайдберга и
замахнулся нагайкой.
- Веди, сукин сын! Разговаривать еще будешь? Живо!
- Но позвольте, товарищи, я вам...
- Ну!!
Нагайка взвилась над его головой. Лицо Зайдберга пожелтело, губа уныло
отвисла. Он слабо пожал плечом и повернул со всадниками в переулок.
И везде на улицах Кате стали попадаться такие всадники. У всех были
чудесные лошади, и на груди - пышные черно-красные банты.
Это вступил в город отряд махновцев. Советская власть радушно встретила
пришедших союзников, отвела им лучшие казармы. Они слушали приветственные
речи, но глаза смотрели загадочно. Однажды, когда с балкона ревкома тов.
Маргулиес говорил горячую речь выстроившимся в два ряда всадникам, один из
них, пьяный, выхватил ручную гранату и хотел бросить на балкон. Товарищи его
удержали.
В городе участились грабежи. Махновцы вламывались в квартиры и забирали
все, что попадалось на глаза.
Под вечер Катя стирала в конце сада. На жаровне в тазу кипело белье.
Любовь Алексеевна крикнула с террасы:
- Екатерина Ивановна! Вас спрашивают.
По аллее из пирамидальных акаций шла, щурясь от заходящего солнца,
высокая бледная девушка. Катя остолбенела, не веря глазам. Девушка шла с
улыбающимся лицом, и с взволнованным ожиданием глядя на Катю.
- Вера!!
Все забыв, с мокрыми, мыльными руками, Катя бурно бросилась ее
целовать.
Они смеялись, плакали. Сели на скамейку, задавали друг другу вопросы, и
опять начинали целоваться.
- Как ты сюда попала?
- Из центра послали нас в Крым, целую партию ответственных
работников... А ты работаешь с нами?
- Да, в Наробразе.
- Как я рада!
Вера жадно расспрашивала про отца, про мать. И, поколебавшись,
спросила:
- Захотят они меня видеть?
- Мама, - конечно. А папа... - Катя печально опустила голову. - Он о
тебе никогда не говорит и уходит, когда мы говорим. Он не захочет.
Вера страдающе прикусила губу.
- А маму мы, лучше всего, устроим, чтобы сюда приехала. Ты где будешь
жить?
- Еще не знаю. Пока остановилась в "Астории".
- Ой, в "Астории"!.. Перебирайся ко мне.
Вера ужасно обрадовалась.
- Вот хорошо, Катюрка!
- Только вот что: в жилищном отделе сказали, что мне не позволят
выбрать сожительницу, а пришлют сами. На днях был жилищный контролер...
Вера спокойно усмехнулась.
- Не беспокойся, пропишут без всяких разговоров. Я скажу по телефону.
- А ты знаешь, что со мною там было? - Катя, волнуясь, рассказала о
своем столкновении с начальником Жилотдела, и о том, как прорвалась "хамским
царством", и как сидела в подвале.
Лицо Веры стало холодным.
- Какой у тебя, Катя, жаргон вырабатывается! Совсем, как у
"объединенных дворян". Из-за того, что с тобою так поступили в Жилотделе,
неужели вообще можно говорить о хамском царстве?
Катя замолчала и изумленно глядела на Веру.
- Из всего, что я тебе рассказала, тебя только это возмутило!.. Ну, а
как он поступил? Как этих несчастных женщин гноят в темном подвале? Да и
только ли это!
Катя рассказала о резолюции Искандера на прошении Миримановой, о
генерале, задушенном в больнице санитаром. Глаза Веры как будто задернулись
непроницаемою внутреннею пленкою.
- Да ведь с этим генералом, может быть, вовсе и не так. Кто видел, что
его задушил санитар? Показалось со страху этой твоей фельдшерице. Столько
сейчас везде сплетен про нас!
Катя враждебно возразила:
- Но почему же ты заранее, ничего не зная, утверждаешь, что ничего
такого не было? Ну, а эта гнусная резолюция Искандера? Ее-то я уж сама
видела, сама читала. Это уж факт!
- Ну, а по существу-то, - ведь он оказался прав в конце концов, деньги
они внесли. А потом: отдельные эксцессы, конечно, всегда возможны...
- Отдельные? Эх, Вера! А что ваши пленники валяются в подвалах на
каменном полу, в темноте, без прогулок, - это тоже отдельный эксцесс?
- Нет, это, конечно, нехорошо... Но ведь власть только что утвердилась.
Конечно, всё сразу не успевают организовать, недочетов много. Первые недели
всегда самые ужасные и совершенно анархичные. Вот теперь с нами приехал
новый предревком, он понемножку все наладит.
Катя пристально поглядела Вере в глаза и круто замолчала. Вера, такая
прямая и честная, - и это виляние, это казенное стремление оправдать, во что
бы то ни стало!..
Она сняла с жаровни таз и стала готовить ужин.
Ужинали, пили чай. Перестали говорить о том, что их разъединяло, и
опять явилась сестринская близость. Легли спать в одну постель, - Катю
поразило, какое у Веры рваное белье, - и долго еще тихо разговаривали в
темноте.
Назавтра Вера с убогим узелком своего имущества перебралась к Кате.
Ордер в Жилотделе она без всякого труда получила вне очереди.
Вечером Вера, между прочим, сказала Кате:
- Да, знаешь, сегодня Корсаков, предревком новый, осмотрел помещения
арестованных. Верно, - даже топчанов нет, прогулок не дают. Вообще,
настоящая, как ты говоришь, Иродова тюрьма. Такое безобразие! Сместил
начальника тюрьмы и отдал его под суд.
- Ты ему все рассказала?
- Ну да.
- О, Верка, значит, с тобою еще можно жить! А я вчера вынесла
впечатление, что тебе до всего этого и дела нет.
На одном из запасных путей узловой станции стоял вагон штаба красной
бригады. Был поздний вечер воскресенья. Из станционного поселка доносились
пьяные песни. В вагоне было темно, только в одном из купе, за свечкой, сидел
у стола начальник штаба и писал служебные телеграммы.
Смеющийся женский голос спросил у входа:
- Товарищ Храбров, вы здесь?
Начальник штаба нахмурился.
- Здесь.
Вошла дама с подведенными слегка глазами, с полным бюстом. Храбров
неохотно поздоровался. Она значительно пожала ему руку и с веселым упреком
воскликнула:
- И не поцелует руки! А еще бывший офицер!
- Я и офицером не целовал дамам рук, а теперь и подавно. - И сухо
спросил: - Отчего вы до сих пор не уехали? Ведь литеру я вам выдал.
- Опоздала. Пошла на вокзал напиться, - ужасно хотелось лимонаду!
Ничего нет на станции, даже стакана воды не могла раздобыть. Вы ведь знаете,
какая у нас везде бестолочь. Воротилась, - поезд ушел. Как саранча, идем мы,
и все кругом разрушаем, портим, загаживаем, и ничего не создаем.
- Вы говорите, вы - жена коммуниста, ответственного работника. Могли бы
шире смотреть, поверх этих мелочей.
Она вздохнула.
- Да, когда от этих мелочей жить невозможно!.. Ну, вы меня не
приглашаете сесть, а я все-таки сяду.
Дама села и закурила папироску. Ногу она положила на ногу, и из-под
короткой юбки видна была до половины голени красивая нога в телесно-розовом
чулке и туфельке с высоким каблучком. От дамы пахло духами, в разрезе белого
платья виднелись смуглые выпуклости грудей, и в Храброва шло от нее
раздражающее электричество женщины, тянущейся к любви и ждущей ее.
- А вы все сидите, все работаете. Вчера поздно-поздно ночью я видела
огонек в вашем вагоне... - И с нежным, ласковым упреком она сказала, понизив
голос: - Зачем вы так выматываете себя на работе?
- Вы больше, чем кто другой, можете это понимать. Время такое, когда
приходится работать по двадцать часов в сутки.
- Ну, да... - Она молча смотрела на него большими черными глазами и
вдруг тихонько сказала: - Никогда, никогда я не поверю, чтобы вы, правда, по
внутреннему убеждению, так работали для них.
- Для них? Марья Александровна, я не ослышался? Для них, а не для "нас"?
Дама загадочно засмеялась, посмотрела горячим взглядом и медленно
ответила:
- Ну, если вам так хочется... "для нас"...
Храбров вдруг решительно встал, засунул руки в карманы и сказал:
- Люся! Довольно!
Дама отшатнулась.
- Какая... Люся? Я - Мария Александровна.
- Вы - Люся Гренерт. Не узнаете меня? Коля Мириманов. В одно время
учились в Екатеринославе. Вы были такою славною гимназисточкою, с такими
чудесными, ясными глазами... И вот - стали шпионкой.
- Коля? - Она в испуге смотрела на него.
- Стыдно, барыня!
Дама медленно опустила голову и закрыла лицо руками. Плечи ее стали
вздрагивать. Она заплакала.
- Как же я вас не узнала?.. Да, верно: я ихняя шпионка... Послушайте
меня.
Она робко огляделась.
- Да, они меня заставили сделаться шпионкой. В Харькове мой муж,
подполковник, был арестован, сидел у них в чека полгода, меня не допускали.
Сказали, что его расстреляют, и предложили пойти к ним на службу. Трое
детей, есть нечего было, все реквизировали, из квартиры выгнали... Боже мой,
скажите, что мне было делать!
- Что угодно! Умереть, предоставить мужа его судьбе, а на это не идти.
- Да, правда! И вот мне за это казнь. Вы знаете... Мне все-таки с тех
пор ни разу не дали свидания с ним, и все время высылают с разными
поручениями из Харькова. И я боюсь даже подумать... Душу мою они сделали
грязной тряпкой, а его - все-таки расстреляли!.. О, если это зерно, я им
тогда покажу!
И, как в бреду, она быстро зашептала, испуганно оглядываясь:
- Я завтра утром уеду. Я, конечно, нарочно не уезжала до сих пор... И я
вам все скажу. За вами очень следят, ни одному слову не верьте, что вам
говорят. Главный политком, Седой, он вам верит, а другой, латыш этот,
Крогер, - он и в особом отделе, - он все время настаивает, что вас нужно
расстрелять. Он-то меня к вам и подослал... И я боюсь его, - в ужасе шептала
она, - он ни перед чем не остановится...
Снаружи вагона послышались мужские голоса, отдались шаги по
приступочкам, в коридоре заговорили.
Дама побледнела и поспешно поднялась. Вошли политкомы Седой и Крогер, и
с ними, - командир бригады, бывший прапорщик, с туповатым лицом.
Когда дама проходила мимо них к выходу, Крогер значительно переглянулся
с нею. Седой оглядел ее с тайною брезгливостью.
Поздоровались. Седой сказал, посмеиваясь:
- Вот вы в какой приятной компании проводите вечера!
Храбров раздраженно обратился к Крогеру:
- Товарищ Крогер, уберите вы, пожалуйста, отсюда эту дамочку. Говорит,
нечаянно тут застряла, я ей выдал литеру, а она все тут вертится. Я ей
сказал, что больше не буду ее принимать, и велел гнать ее от вагона.
Крогер молча сел.
- И потом, вот что я хотел вас просить. У меня решительно не хватает
времени на все. Отчего бы вашим помощникам не шифровать служебных телеграмм?
Это и для них полезно, - они, таким образом, все время будут в курсе наших
самых даже мелких распоряжений...
Крогер поглаживал свои густые, белесые усы и украдкой приглядывался к
нему серыми, как сталь, глазами. Он ответил медленно:
- Да, это я вам хотел сам приказать.
Они просидели часа два.
В автомобиле, по дороге к городу, Леонид с раздражением спросил:
- Да какие же у вас данные? Работает, как лошадь, все на нем держится.
Комбриг говорит, что без него окажется, как без рук.
- Значит, сам комбриг никуда не годится. Если бы я имел данные, я бы
его
...Закладка в соц.сетях