Жанр: Электронное издание
Jeleznaya_pyata
...е любого юриста. Что такое
правда, вам расскажут в воскресной школе; а закон — он здесь, в этих
книгах.
— Вы хотите сказать, что Джексон был прав, но что это не помешало ему
проиграть дело? Вы хотите сказать, что судья Колдуэлл судит не по правде?
Адвокат вызывающе уставился на меня, но постепенно воинственный задор
потух в его глазах.
— Поймите и меня тоже, — опять захныкал он. Ведь они разыграли не
только Джексона, они и меня оставили в дураках. Поймите, в каком я
оказался положении. Полковник Ингрэм — светило юридического мира. Если б
он не был светилом, думаете, Сьеррская компания поручала бы ему свои дела?
И не только Сьеррская, а и Эрстоновский земельный синдикат, Берклийское
акционерное общество и три электрокомпании — Окленд, Сан-Леандро и
Плезантонская. Он поверенный корпораций, а поверенные корпораций получают
большие оклады не для того, чтобы проваливать дела в суде*. Как вы
думаете, почему одна только Сьеррская компания платит полковнику Ингрэму
двадцать тысяч в год? Потому что он стоит этих денег! Я не стою таких
денег. Если бы я стоил хотя бы половину, я не промышлял бы чем бог пошлет
и не брался бы за такие дела, как иск Джексона. Как вы думаете, много бы я
заработал, выиграв это дело?
_______________
* Обязанности поверенных корпораций заключались в том, чтобы при
помощи жульнических махинаций служить грабительским замыслам и планам
своих хозяев. Сохранилось интересное свидетельство Теодора Рузвельта,
в то время президента Соединенных Штатов. В 1905 году, на выпускных
торжествах в Гарвардском университете, он сказал: «Ни для кого не
секрет, что у большинства наших крупных предприятий имеются
высокооплачиваемые юристы, чьи остроумные и смелые советы позволяют
их богатым клиентам, будь то отдельные лица или корпорации, успешно
обходить законы, принятые в интересах общества для упорядочения
деятельности крупного капитала».
— Очевидно, вы обокрали бы Джексона, — ответила я.
— Можете не сомневаться, — рассердился адвокат. — Жить-то мне надо,
как вы полагаете?*
_______________
* Яркий пример борьбы за существование, этого основного закона
тогдашнего общества. Люди пожирали друг друга, как звери, мелкие
хищники становились добычей крупных. В этой волчьей стае Джексон
принадлежал, очевидно, к самым смирным и беззащитным.
— Но у него жена и дети, — пожурила я его.
— А у меня, думаете, нет жены и детей? И ни одна душа, кроме меня, не
заботится о том, есть ли у них кусок хлеба.
Лицо его внезапно посветлело, он достал часы и показал мне на
внутренней стороне крышки карточку женщины с двумя девочками.
— Вот они. Взгляните. Нелегко им живется, бедняжкам. Я мечтал
отправить их на дачу, если бы удалось выиграть дело Джексона. Они у нас
все хворают. Но какая там дача! На это нужны средства.
Когда я собралась уходить, он опять заныл:
— Ничего бы у меня не вышло, так или иначе. Полковник Ингрэм и судья
Колдуэлл — добрые друзья. Конечно, этим еще не все сказано: если бы мне
удалось на перекрестном допросе вытянуть из свидетелей благоприятные
показания, не дружба их решила бы дело. Но судья Колдуэлл не пожалел сил,
чтобы не допустить таких показаний. Да и неудивительно. Судья Колдуэлл и
полковник Ингрэм — члены одной ложи и одного клуба; да и живут они рядом.
Мне было бы не по карману поселиться с ними по соседству. И жены их бывают
друг у друга. Постоянно званые вечера, вист и все такое — то у одной, то у
другой.
— Так Джексон все-таки был прав? — спросила я уже с порога.
— Еще бы! Сначала я даже верил, что можно выиграть это дело. Но жене
не говорил, — из осторожности, знаете, чтобы зря не волновать ее. Очень уж
ей, бедняжке, хотелось на дачу.
— Почему вы не сказали суду, что Джексон старался спасти машину? —
спросила я Питера Донелли, одного из мастеров, дававших показания на суде.
Он долго думал, прежде чем ответить. Потом боязливо огляделся и
сказал:
— Потому что у меня славная жена и трое ребятишек — таких ребят
поискать надо, — вот почему!
— Я вас не понимаю, — сказала я.
— Проще говоря, мне бы не поздоровилось...
— Вы хотите сказать...
Но он прервал меня с ожесточением:
— Я хочу сказать то, что сказал. Я не первый год работаю на фабрике.
Вот таким мальчишкой стал за машину и достиг кое-чего. Нелегко мне это
далось. Сейчас я мастер, заметьте; и если я буду тонуть, ни одна душа на
фабрике не окажет мне помощи. Когда-то и я был членом союза, но во время
последних двух забастовок соблюдал интересы Компании. Меня и ославили
штрейкбрехером. И теперь ни один рабочий не согласился бы со мной выпить,
если бы я ему предложил. Видите, как меня разукрасили? Это неведомо откуда
на голову мне сыплются кирпичи. Нет мальчишки у прядильной машины, который
не бранил бы меня последними словами, стоит мне отвернуться. Один друг у
меня на свете — Компания. Тут не то что мой долг, тут и хлеб мой и жизнь
моих детей... Вот почему я и шагу не сделаю против Компании.
— Ну, а Джексон? Правильно, что его лишили компенсации?
— Нет, неправильно. Он работал добросовестно. И человек он смирный,
мы за ним ничего плохого не знаем.
— Значит, вы не сказали на суде правду, как присягали?
Он покачал головой.
— Правду, всю правду и одну только правду? — торжественно произнесла
я.
Что-то исступленное мелькнуло в его взгляде. Он поднял глаза — не на
меня, на небо.
— Пусть мою душу и тело терзает вечный огонь — я все вытерплю ради
моих детей! — сказал он.
Управляющий Генри Даллес, господинчик с лисьей физиономией, смерил
меня наглым взглядом и наотрез отказался отвечать. Я так и не добилась от
него ни одного слова в объяснение его поведения на суде. Больше
посчастливилось мне с другим мастером, Джемсом Смитом. На первый взгляд
его угрюмое лицо не сулило ничего хорошего. Вскоре выяснилось, что и он не
волен в своих словах и поступках, но по развитию этот человек показался
мне выше простого рабочего. Также, как и Питер Донелли, он подтвердил, что
Джексону полагалась компенсация. Он даже сказал, что недобросовестно и
жестоко было выбросить на улицу беспомощного калеку, пострадавшего на
производстве, и добавил, что случай с Джексоном не единственный: Компания
на все пойдет, чтобы не дать рабочему компенсации за увечье.
— Это стоило бы акционерам не одну сотню тысяч в год, — сказал он.
Я вспомнила дивиденды, выплаченные нам последний раз, — мое нарядное
платье, книги, купленные для отца; вспомнила слова Эрнеста о том, что
платье у меня залито кровью рабочих, — и внутренне поежилась.
— В своих показаниях вы умолчали о том, что Джексон пострадал, желая
спасти машину от поломки, — сказала я.
— Да, умолчал. — Смит сурово стиснул губы. — Я сказал, что Джексон
поплатился за собственную небрежность и что Компания тут ни при чем.
— Он действительно проявил небрежность?
— Называйте, как хотите. Человек не в силах выдержать такую работу. У
него сдают нервы.
Я невольно заинтересовалась Смитом. Он и в самом деле не был похож на
простого рабочего.
— Вы, по-видимому, образованнее многих рабочих, — сказала я.
— Я получил среднее образование, — ответил Смит. — Пока учился,
работал дворником. Собирался и в университет. Но после смерти отца
пришлось все бросить и пойти работать. Моей мечтой было стать
натуралистом, — смущенно прибавил он, словно признаваясь в
непозволительной слабости. — Я очень люблю животных. А вот пришлось
поступить на фабрику. Потом стал мастером, женился, пошли дети, то да се —
словом, я уже себе не хозяин.
— Что вы этим хотите сказать? — спросила я.
— Я объясняю, чем вызвано мое поведение на суде, почему я согласился
дать требуемые показания.
— Кто их от вас потребовал?
— Полковник Ингрэм. Он научил меня, как отвечать на суде.
— И это погубило Джексона?
Смит кивнул. По лицу его расползался темный румянец.
— У Джексона жена и двое детей, он их единственный кормилец.
— Знаю, — спокойно подтвердил Смит, хотя лицо его все больше
багровело.
— Скажите, — продолжала я. — Трудно вам было из человека, каким вы
были, скажем, в старших классах, превратиться в такого, который способен
так держаться на суде?
Внезапность последовавшего взрыва ошеломила меня и испугала. Смит,
выйдя из себя, чертыхнулся* и стиснул кулаки, словно готов был меня
избить.
_______________
* Здесь стоит отметить энергичную грубоватость лексики,
характерную для того времени волчьих нравов и повадок. Мы разумеем,
конечно, не брань Смита, а слово «чертыхнулся» в устах Эвис Эвергард.
— Простите, — сказал он, опомнившись. — Да, это было трудновато. А
теперь пора вам уходить. Вы из меня вытянули все, что хотели, но
предупреждаю, вы просчитаетесь, если вздумаете где-нибудь на меня
сослаться. Я вам ничего не сказал, так и знайте; тем более что свидетелей
у вас нет. Я буду отрицать каждое ваше слово, — если понадобится, под
присягой.
После разговора со Смитом я зашла к отцу на химический факультет и
неожиданно застала в его кабинете Эрнеста. Он поздоровался со мной как ни
в чем не бывало, и меня опять поразила его непринужденная и вместе с тем
застенчивая манера. Казалось, он не помнит нашего недавнего бурного спора,
но я отнюдь не собиралась предавать его забвению.
— Я тут занялась делом Джексона, — сразу начала я.
Эрнест насторожился и, по-видимому, с интересом ждал рассказа. В
глазах его я читала уверенность, что прежние мои взгляды уже поколеблены.
— С ним и правда обошлись бесчеловечно, — призналась я. — Я... я даже
думаю, что кровь его в самом деле стекает с нашей крыши.
— Разумеется, — сказал Эрнест. — Если бы с Джексоном и его товарищами
по несчастью поступали как должно, не видать бы вам таких дивидендов.
— Боюсь, что у меня навсегда пропал вкус к красивым платьям, —
сказала я.
Было отрадно виниться перед Эрнестом, довериться ему, как своему
исповеднику. Его сильная натура и впоследствии была мне опорой, его
присутствие успокаивало меня и согревало ощущением безопасности.
— В мешковине вы будете чувствовать себя не лучше, — совершенно
серьезно заметил Эрнест. — На джутовых фабриках такие же порядки. Да и
везде то же самое. Вся наша хваленая цивилизация воздвигнута на крови и
полита кровью, и ни мне, ни вам, и никому другому не стереть со лба
кровавого клейма. С кем же вам удалось поговорить?
Я рассказала ему все.
— Да, никто из этих людей в себе не волен, — заметил Эрнест. — Все
они пленники промышленной машины. И самое страшное то, что путы,
привязывающие их к этой машине, впиваются им в сердце. Дети, хрупкая, юная
поросль, взывают к их нежности — и этот инстинкт повелительнее догматов
морали. Мой отец был не лучше. Он обманывал, воровал, готов был на любой
бесчестный поступок, только бы накормить меня и моих братьев и сестер. Он
тоже был невольником промышленной машины, — она искалечила его жизнь,
преждевременно состарила его и убила.
— Ну, а вы? — прервала я его. — Ведь вы же сами себе хозяин?
— Не совсем, — возразил он. — Но по крайней мере сердце у меня не на
привязи. Я часто благословляю судьбу за то, что нет у меня семьи, хотя
нежно люблю детей. Если бы я женился, я не позволил бы себе иметь детей.
— Ну, это никуда не годная точка зрения! — воскликнула я.
— Знаю, — сказал он печально, — но она не лишена смысла. Я —
революционер, а это опасная профессия.
Я недоверчиво рассмеялась.
— Если бы я ночью забрался к вам в дом, чтоб украсть у вашего отца
его дивиденды, что бы он сделал? Как вы думаете?
— У папы на ночном столике всегда лежит револьвер. Вероятно, он
застрелил бы вас.
— А если бы я и мои товарищи ввели в жилища богачей
полуторамиллионную армию*, — представляете, какая началась бы пальба?
_______________
* Намек на число голосов, поданных в США за социалистов на
выборах 1910 года. Их неуклонный рост свидетельствовал о быстром
укреплении революционных сил в Америке. В 1888 году за социалистов в
США было подано 2068 голосов; в 1902 — 127 713; в 1904 — 435 040; в
1908 — 1 108 427 и, наконец, в 1910 — 1 688 211.
— Но вы этого не делаете, — возразила я.
— Ошибаетесь, я именно это и делаю. И мы намерены забрать у богачей
не только сокровища, припрятанные у них в домах, но также и источники этих
богатств — рудники, железные дороги, заводы, банки, магазины. Вот что
такое революция. Это действительно опасное занятие. Боюсь, пальба начнется
такая, что она превзойдет даже и мои ожидания. Но, как я уже говорил, все
мы в той или иной мере рабы промышленной машины. Каждый из нас так или
иначе захвачен ее колесами. Вы убедились в этом относительно себя и тех
людей, с кем вам пришлось беседовать. Поговорите с другими, с тем же
полковником Ингрэмом. Поговорите с репортерами, которые предпочли умолчать
о деле Джексона, поговорите с редакторами газет. Вы убедитесь, что все они
— рабы этой машины.
В течение дальнейшей беседы я спросила Эрнеста, чем объясняется
огромное число несчастных случаев на производстве. В ответ на этот простой
вопрос я услышала целую лекцию с массой статистических данных.
— На эту тему написано немало исследований, — говорил Эрнест. —
Установлено, что в первые часы рабочего дня несчастных случаев почти не
бывает, зато по мере истощения у рабочего мускульной и нервной энергии
число их быстро растет.
Знаете ли вы, что у вашего отца в три раза больше шансов сохранить
здоровье и жизнь, чем у простого рабочего? Это как нельзя лучше известно
страховым обществам*. За тысячедолларовый полис, страхующий от несчастного
случая, ваш отец должен платить в год четыре доллара двадцать центов, а
рабочему за такой же полис приходится платить пятнадцать долларов в год.
_______________
* В условиях волчьей борьбы за существование человек не был
уверен в завтрашнем дне, как бы он ни был богат сегодня. Опасение за
участь семьи заставляло его прибегать к различным видам страхования.
В наш разумный век подобные мероприятия кажутся до смешного
примитивными, но в те времена страхованию придавали большое значение.
Характерно, что фонды страховых обществ часто расхищались и
растрачивались теми самыми лицами, которые были уполномочены ими
ведать.
— А каковы ваши шансы? — спросила я и тут же почувствовала, что мой
вопрос выдает слишком большое участие.
— У революционера по сравнению с рабочим в восемь раз больше шансов
быть убитым или искалеченным, — ответил он беспечно. — Страховые общества
берут с химиков, работающих со взрывчатыми веществами, в восемь раз
больше, чем с рабочих. А я для них, пожалуй, и вовсе не приемлемый клиент.
Но почему вы спрашиваете?
Я не знала, куда смотреть, чувствуя, как горячий румянец заливает мне
щеки. И не потому, что сердце мое открылось Эрнесту, а потому, что оно
открылось мне самой — в его присутствии.
Вошел папа и начал собираться домой. Эрнест вернул ему взятые у него
книжки и попрощался. На пороге он обернулся и сказал:
— Кстати, раз вы уж заняты тем, что губите свое душевное спокойствие,
как я занят тем, что гублю душевное спокойствие епископа, хорошо бы вам
навестить миссис Уиксон и миссис Пертонуэйт. Мужья их, как вы знаете,
главные акционеры Сьеррской компании. Как и все мы, грешные, обе эти дамы
привязаны к промышленной машине, с той лишь разницей, что они забрались на
самую вышку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РАБЫ МАШИНЫ
Рука Джексона не давала мне покоя. Впервые я столкнулась с
действительностью, впервые увидела жизнь. Мои университетские занятия,
наука, цивилизация — все оказалось миражем. До сих пор жизнь и общество
были известны мне по книгам, но то, что казалось убедительным и разумным
на бумаге, рухнуло при первом же соприкосновении с действительностью. Рука
Джексона была фактом живой действительности. «Факт, сударь, неопровержимый
факт!» — эти слова Эрнеста не переставали звучать в моих ушах.
Чудовищным, немыслимым казалось мне утверждение, будто все наше
общество воздвигнуто на крови. Но как же Джексон? Я не могла от него
отмахнуться. Мысль моя возвращалась к нему, подобно компасной стрелке,
всегда указывающей на север. С Джексоном поступили ужасно. Ему отказались
заплатить за его кровь, чтобы отсчитать акционерам тем большие дивиденды.
Я знала множество беспечно-благодушных семейств, которые получили эти
дивиденды, а с ними и малую толику крови Джексона. Но если так поступили с
одним человеком, и общество равнодушно проходит мимо, та же участь, должно
быть, постигает многих. Я вспомнила рассказы Эрнеста о женщинах Чикаго,
гнущих спину за девяносто центов в неделю, и о малолетних тружениках на
текстильных фабриках Юга. Это их худенькие, восковые ручки сработали
ткань, из которой сшито мое платье. А наше участие в прибылях Сьеррской
компании разве не говорит о том, что кровь Джексона брызнула и на мое
платье. Джексон неотступно преследовал меня. Каждая моя мысль приводила к
Джексону.
Какой-то тайный голос говорил мне, что я стою на краю пропасти.
Вот-вот упадет завеса, и моим глазам откроется страшная неведомая
действительность. И не только моим глазам. Весь наш маленький мирок был в
смятении. Прежде всего мой отец, — я не могла не видеть, какое влияние
оказывает на него Эрнест. А епископ? Последний раз он произвел на меня
впечатление больного. Весь он как натянутая струна, в глазах застыл
невыразимый ужас. По некоторым намекам я догадывалась, что Эрнест сдержал
свое обещание провести его через преисподнюю. Но какие картины ада
открылись глазам епископа, оставалось для меня тайной, — бедняга был так
ошеломлен, что не мог говорить об этом.
Однажды, когда ощущение, что все рушится, охватило меня с особенной
силой, я стала мысленно обвинять Эрнеста. «Если бы не он, мы жили бы так
счастливо и спокойно...» И тут же испугалась этой мысли, как
отступничества, и Эрнест предстал мне преображенным. С светлым, сияющим
челом, словно ангел господень, не ведающий страха, он явился мне глашатаем
правды, борющимся с ложью и несправедливостью за лучшую жизнь для бедных,
сирых и угнетенных. Я подумала о Христе. Ведь и он был заступником
смиренных и обездоленных — против установленной власти священников и
фарисеев. И, вспомнив кончину распятого, я испугалась за Эрнеста. Неужели
и он обречен на гибель, этот юноша с прекрасным, сильным телом, юноша, чей
голос звучит как призыв горна и звон оружия!
В эту минуту я поняла, что люблю Эрнеста, что горю желанием внести в
его жизнь тепло и ласку. Какая угрюмая, суровая, бесприютная жизнь! Отец
его, чтобы прокормить семью, вынужден был изворачиваться и воровать, пока
непосильная борьба не свела его в могилу. Сам Эрнест десятилетним
мальчиком пошел работать на фабрику. Я жаждала обнять его, прижать к груди
эту голову, отягченную суровыми думами, дать ему, хотя бы на короткий миг,
покой, — только покой и светлое забвение.
С полковником Ингрэмом мне довелось встретиться на церковном
собрании. На правах давнишней знакомой я увлекла его в укромный уголок,
весь заставленный фикусами и пальмами. Полковник, не подозревая, что попал
в западню, приветствовал меня с обычной своей галантностью и
непринужденностью. Это был приятный, обходительный человек, тактичный и
любезный собеседник. Среди наших мужчин он выделялся своей
аристократической внешностью. Рядом с ним даже почтенный ректор
университета выглядел незначительным и простоватым.
Как выяснилось, полковник Ингрэм был не в лучшем положении, чем
малограмотный рабочий. Он тоже не был в себе волен. Он тоже был рабом
промышленной машины. Никогда не забуду, какую перемену в нем вызвал первый
же мой вопрос о Джексоне. Куда девалось его ласковое добродушие! Ни следа
благовоспитанности на холеном лице, искаженном гримасой злобы. Я
испугалась, вспомнив ярость, овладевшую мистером Смитом. Правда, полковник
Ингрэм не стал браниться — единственное, что отличало его от фабричного
рабочего, — но даже обычная находчивость — полковник слыл остряком — на
этот раз изменила ему. Озираясь по сторонам, он, казалось, искал, куда бы
улизнуть. Но пальмы и фикусы держали его в западне.
Господи, опять этот Джексон! Что за фантазия докучать ему этим
человеком? Подобные шутки не делают чести ни уму моему, ни такту. Разве я
не понимаю, что человеку его профессии приходится забывать о личных
чувствах? Отправляясь в суд, он оставляет их дома. В суде он чувствует и
действует только как профессионал.
Я спросила, полагалась ли Джексону компенсация.
— Разумеется, — сказал он. — Вернее, таково мое личное мнение. Но
формально он был неправ.
Очевидно, полковник вновь обретал свою обычную находчивость.
— Разве сила закона не в том, что он служит справедливости? —
спросила я.
— Сила закона в том, что он служит силе, — улыбаясь, отпарировал
полковник.
— А где же наше хваленое правосудие?
— Что ж, сильный всегда прав, — тут нет никакого противоречия.
— И это тоже — суждение профессионала?
Как ни странно, на лице у полковника Ингрэма проступила краска стыда.
Глаза его снова забегали по сторонам, но я решительно загораживала ему
единственный выход.
— Скажите, а разве подчинение своих личных взглядов профессиональным
не является нравственным самокалечением, своего рода умышленным
членовредительством?
Ответа не последовало. Полковник пустился наутек, повалив в своем
бесславном бегстве кадку с пальмой.
Я решила обратиться в газеты и написала спокойную, сдержанную, вполне
объективную заметку о случае с Джексоном. Никого не обвиняя, ни словом не
касаясь тех, с кем мне пришлось беседовать, я ограничилась одними лишь
фактами; рассказала, сколько лет Джексон проработал на фабрике, как, желая
спасти машину от поломки, он пострадал сам и в каком отчаянном положении
оказались и он и его семья. Моей заметки не напечатала ни одна из трех
местных газет и ни один из журналов.
Тогда я разыскала Перси Лейтона. Он только недавно окончил
университет и стажировал в качестве репортера в самой влиятельной нашей
газете. Когда я спросила его, почему вся наша пресса так боится дела
Джексона, он рассмеялся.
— Такова наша издательская политика. Мы, мелкая сошка, тут ни при
чем. Это дело редакций.
— Какая политика? — спросила я.
— А такая, что мы всегда заодно с корпорациями. Никто не поместит
такой заметки, хоть бы вы заплатили за это, как за объявление. Всякий, кто
помог бы вам протащить ее в печать, слетел бы в два счета. Заплатите, как
за десять объявлений, все равно никто ее у вас не возьмет.
— Какова же ваша роль в этой политике? — спросила я. — Вы, верно,
часто поступаетесь правдой — в угоду начальству, как начальство жертвует
ею в угоду корпорациям?
— Меня это не касается. — Лейтон смутился, но ненадолго. — Мне не
приходится писать неправду, и совесть у меня чиста. Но, конечно, в нашем
деле нельзя иначе. Такая уж это работа, — закончил он с мальчишеской
лихостью.
— Но когда-нибудь ведь и вы станете редактором и будете проводить эту
политику?
— К тому времени я уже буду прожженным журналистом, — усмехнулся он.
— Но пока вы не прожженный журналист, скажите, что вы лично думаете о
газетной политике?
— Ничего не думаю, — отвечал он без запинки. — Выше лба уши не растут
— вот золотое правило для всякого журналиста, если он хочет преуспеть в
жизни.
И Лейтон преважно тряхнул головой.
— А хорошо это? — настаивала я.
— Хорошо все, что хорошо кончается, не правда ли? Не мы установили
правила этой игры, и нам остается только им подчиниться. По-моему, это
ясно.
— Да уж чего ясней, — пробормотала я. Но мне больно было за его
молодость, и я не знала — возмущаться или плакать.
Я начинала понимать, что скрывает в себе общество, в котором я жила,
и за внешним благообразием угадывала ужасную действительность. Казалось,
против Джексона существовал молчаливый заговор, и я уже с сочувствием
думала о плаксивом адвокатишке, который так неудачно вел его дело. Но
молчаливый заговор был много шире и касался не только Джексона. Участь
Джексона разделяли и другие рабочие, искалеченные машиной, и не только на
фабриках Сьеррской компании, но и на других заводах и фабриках, да и во
всей промышленности.
А если так, значит, все наше общество зиждется на лжи! В ужасе
останавливалась я перед этим заключением. Но передо мной живым укором
стоял Джексон, рука Джексона, кровь, обагрившая мое платье и каплями
стекающая с нашей крыши. Передо мной было много Джексонов, — разве Джексон
не рассказывал, что видел их сотни? Никуда не денешься от Джексона.
Я побывала также у мистера Уиксона и мистера Пертонуэйта, крупнейших
акционеров Сьеррской компании. На них мои рассказы о Джексоне не произвели
никакого впечатления; их люди оказались куда отзывчивее. С удивлением
увидела я, что эти джентльмены не считаются с общепринятой моралью, что у
них в обиходе своя, аристократическая мораль, мораль господ*. Они
напыщенно рассуждали о своей особой «политике», утверждая, что то, что для
них полезно, то и справедливо. Со мной они говорили по-отечески
наставительно, снисходя к моей молодости и неопытности. Среди тех, с кем
столкнули меня мои расследования, эти оказались самыми бесчувственными и
зачерствелыми. Оба были абсолютно уверены в свое
...Закладка в соц.сетях