Жанр: Любовные романы
Чья-то любимая
...огда я замечал этот ее взгляд, устремленный в никуда, меня переполняло
чувство любви и душевного трепета.
Время от времени Джилл посматривала на меня, но при этом не произносила ни
одного слова. А глаза ее говорили:
Ну ладно, скажи что-нибудь, не жди
ничего от меня
. Люди, которым для дружбы требуется стабильность отношений,
связей или еще что-то такое же постоянное, эти люди никогда не могли быть
друзьями Джилл Пил. И вот теперь мы сидим здесь с нею — знакомые уже лет
пятнадцать и добрые друзья лет восемь-девять. Мне шестьдесят три, Джилл —
тридцать семь. Можно было бы сказать, что мы оба — люди зрелые, устоявшиеся,
и все такое. И тем не менее, какое-то время и она, и я боялись произнести
хоть одно слово. Дружба тоже поддается разрушению и ее можно уничтожить так
же быстро и так же окончательно, как и любовь. Разрушить нашу дружбу не
хотелось ни Джилл, ни мне. И это молчание скрывало бурлившие в нас эмоции
так же, как клубящиеся вокруг облака окутывали врезающийся в них самолет.
Появилась высокая, крепко стоящая на ногах стюардесса со столиком,
уставленным икрой, крекерами и паштетами.
К счастью, нам помогло расслабиться яркое небо. Я взял немного икры, Джилл
положила себе паштету. За пределами Аллеганских гор облака начали редеть, и
я увидел, что мы выходим на солнечный закат. Скорость полета в этот момент
совершенно очевидно равнялась обороту земли. Где-то далеко внизу
промелькнули очертания оранжево-золотистого леса — как всплеск вечера на
осенней земле.
— Как это мы вдруг потеряли друг друга? — наконец отважился я.
Джилл повела плечами.
— Я была занята, и ты тоже, — сказала она. — И ни тебе, ни
мне не хотелось быть в одной компании.
— Ничего страшного; можно сказать, что во всем виновата твоя
премьера, — сказал я. — Ведь не каждый же день у нас бывает
премьера всемирного масштаба.
— Верно, — сказала Джилл. — Не сомневаюсь, что именно моя
премьера дает тебе право три дня не слезать с очередной бабы.
А вот это уже чересчур, подумал я. Конечно, в какой-то степени, этот выпад
Джилл был блестящим. Сделав его, Джилл продолжала спокойно есть свой паштет.
— Ради всего святого! — взмолился я. — Почему это ты так
враждебно ко мне настроена? Ты никогда еще такой не была!
— Ерунда! Просто у меня состоялась премьера, — хладнокровно
произнесла Джилл. — Мы, знаменитости, славимся своей жестокостью.
Однако ты ничуть не менее враждебен, а ведь ты — не знаменитость. Может
быть, ты сам мне это объяснишь?
— Я ни чуточки не враждебен, — сказал я, хотя на самом деле
враждебность по отношению к Джилл у меня все время возрастала. Тон Джилл
приводил меня прямо-таки в ярость.
— Ты бы мог мне сказать, что привез с собой в Нью-Йорк свою
подружку, — сказала Джилл. — Конечно, я сама могла бы додуматься,
что так и будет; но я не додумалась. И тебе совсем ни к чему все время мне
напоминать, какая я наивная.
Я почувствовал некоторое облегчение. Мужчины порой перестают на какое-то
время быть мужчинами и занимают нейтральную позицию, но женщины никогда не
перестают быть женщинами. На мой взгляд, постоянно быть женщиной — занятие
утомительное, по если это их и утомляет, то они этого не показывают.
— И только из-за этого ты и бесишься? — спросил я. — Я ничего
такого не организовывал. Я так до сих пор и не знаю, каким образом Престону
удалось ее привезти. Она вообще собиралась на озеро Taxo. Я даже
представления не имел, что она в Нью-Йорке, пока не пошел в кафе
Элен
. И
когда я ее увидел за тем столом, для меня это было просто шоком, поверь мне.
— Ты его достаточно спокойно пережил, — сказала Джилл. — Шок
был легким.
Оказалось, чувство облегчения было несколько преждевременным. Я считал, что
Джилл терзалась из-за нашего недопонимания. Стоит все объяснить, и снова
воцарится гармония и симпатия, верно?
Неверно. Неправильно. Женщины — это те же адвокаты и палачи, — их
больше интересует сам процесс следствия, нежели его результаты. Объяснения,
разумеется, могут составлять часть следствия, но на его результат они влияют
редко.
— Джилл, это портит мне пищеваренье, — сказал я. — Я ничего
не планировал. Пейдж просто мне подвернулась, вот и все. Откровенно говоря,
мне казалось, что ты очень занята, и мне даже и в голову не пришло, что ты
заметишь мое отсутствие.
До этой самой минуты я даже и не знал, что мое отсутствие б-ы-л-о замечено. Джилл покачала головой.
— Ты преподнес мне самый милый подарок из всех, которые я вообще
получала за всю свою жизнь. И как же ты не мог догадаться, что мне захочется
прийти домой и тебя за пего поблагодарить? Если я разговаривала с Оуэном,
это еще ничуть не значило, что я позабыла про э-т-о. Я не собиралась болтать
с ним всю ночь, не собиралась тут же выскочить из комнаты и побежать с ним
трахаться. А именно это ты и подумал.
— Пожалуй, я заслуживаю расстрела на месте. Но ирония ситуации в том,
что Пейдж побежала за своей травкой и единственное, чем я мог себя занять,
так это посидеть в фойе
Алгоквин
за рюмкой коньяка. Ты бы могла туда
прийти. Отличное место!
— Прекрасно. Значит, ты не слезал с бабы не три дня, а всего два с
половиной, — сказала Джилл. — Несколько лучше, чем я думала.
Но тон ее был вполне мирным. Наверное, она уже насосалась моей крови. Теперь
в ее взгляде появилась даже некоторая нежность. Я очень неуклюже повернулся,
чтобы ее поцеловать. Объятье наше получилось не совсем удачным только
потому, что ремень безопасности давил мне на живот.
На пути к восстановлению дружеских отношений нам пришлось преодолеть
несколько долгих, враждебных пауз. Самолет уже почти долетел до Миссисипи.
По сравнению с моментом нашего вылета, солнце сейчас было не намного ниже,
но оно увеличилось в размерах и стало более золотым.
— Что дернуло тебя купить мне тот сапфир? — спросила Джилл. —
Ведь ты же не богач.
— Просто подошло его время, — сказал я.
И мы, как добрые приятели, обсуждали мой поступок почти весь наш полет над
Западом, в данном случае, благодаря солнцу, буквально над Золотым Западом.
Казалось, солнце неподвижно висит в нижней четверти неба. Оно придавало
золотой оттенок снежным Скалистым горам и простиравшейся за ними розовато-
лиловой, темно-красной пустыне. Я здорово наелся, а Джилл ела мало. Мимо нас
в задумчивости бродили наши соседи по отсеку для первого класса. Они вели
разговоры о Лас-Вегасе, Байе, Акапулько и других южных местах.
В течение часа мы были оба счастливы. Джилл поведала мне о своих званых
обедах, о сделанных ей предложениях, о своих приключениях. Однако она ни
разу не упомянула Оуэна Дарсона и ни словом не обмолвилась о той ночи, когда
ее не было в отеле. Конечно, мне и неразумно было бы об этом говорить. Я
ведь тоже не очень-то распространялся о том, чем занимался с Пейдж. Мы с
Джилл как вместе в Нью-Йорк уезжали, так теперь вместе и возвращались —
более или менее вместе, конечно, — а все остальное, честно говоря,
особого значения для нас не имело.
На самом-то деле, вместе мы были скорее менее, нежели более. У Джилл
появились от меня секреты, у меня же от нее не было никаких. В нашей
профессии всегда принято говорить
более или менее
, или же
в каком-то
смысле
, или просто
как бы то ни было
. Иногда мне кажется, что
как бы то
ни было
надо сделать истинным девизом Голливуда. Я полагаю, эти слова
следует написать на бортах надувного дирижабля
Славный год
, а потом
укрепить его на канатах перед отелем
Беверли-хилз
, чтобы он нам всем
постоянно напоминал о бренности нашей жизни.
По мере того, как снижался самолет, понизился и мой дух. Джилл напрочь
замолчала. В конечном счете, нам не удалось продержаться столько же, сколько
продержалось возле нас солнце. Лишь где-то над прибрежными горами оно
оставило нас и, перевалив наконец через хребты, мы оказались погруженными в
туманные сумерки, отливавшие пурпурным цветом на горных склонах. Такие люди,
как я, обычно испытывают параноидальный страх перед спуском с высоты. Я,
правда, мало об этом беспокоился, но лишь потому, что привык придумывать для
себя совсем другой конец—какой-нибудь совершенно неожиданный, случайный, и,
разумеется, безболезненный. Я начал готовить себя к такой абсолютно
непредвиденной смерти с тех пор, как мне стукнуло шестнадцать. А то, что за
все прошедшие с тех пор долгие годы я, можно сказать, и пальца-то не
порезал, на моем столь странном ожидании смерти никак не отразилось.
Наступит день, и меня унесет с этой бренной земли, каким образом — не ведаю:
то ли меня бросит на скалу большая волна и я превращусь в идиота, то ли
выскочит из скейтборда подшипник и попадет мне прямо между глаз, убив меня
наповал. Стравинскому удалось избежать скейтбордов, но вряд ли я окажусь
столь же везучим. Естественно, я все равно ничего бы не почувствовал. Что-
нибудь обязательно должно будет случиться, и совсем скоро, только пусть это
произойдет мгновенно, лишь бы миновали меня импотенция, старческое
слабоумие, одиночество, артрит и скверный запах изо рта.
Мы спускались с небес в туманные грохочущие сумерки Лос-Анджелеса. Под нами
сверкающими злобными змеями извивались автотрассы. По мере приближения к
земле, я вдруг в какой-то момент перестал верить в собственные фантазии.
Возможно, мне уготована отнюдь не внезапная смерть. Возможно, меня ждет
самая обычная старость. Поездка в Нью-Йорк была явной ошибкой. Сколько людей
на недельку уезжает из дому, возвращается и снова спокойно входит в обычное
русло своей обычной жизни. Таков самый нормальный ход вещей. Будучи когда-то
нормальным, я сам поступал точно так же. Но на сей раз все было по-другому.
Жизнь моя казалась такой же неустойчивой, как декорации в кино. Не успеешь
на две минутки отвернуться, как кто-то уже подцепил эти декорации к трактору
и тащит их на другой конец съемочной площадки. Так что жизнь моя могла в
любой момент рухнуть в неизвестность, потому что не было в ней надежды,
которая, подобно цементу, скрепляет кирпичики любой жизни.
Я совсем не хочу сказать, что я жил в полном отчаянии, как герои трагедии.
Отнюдь нет! Отчаянию в моей жизни места не было. Не было у меня никакой
боли, не было даже особой грусти. Однако где-то на жизненном пути я утратил
надежду. Все, что я делал, было повтором; не было сил на что-нибудь новое.
Пейдж в подобной ситуации быстро побежала бы танцевать. И я бы не смог ее
остановить, да, наверное, даже не стал бы и пытаться. Всего вероятнее, она
будет у меня в жизни последней. Пейдж была прекрасна, хотя сама она этому
никогда бы не поверила. И я сомневался, что сумею приспособиться к кому-то
другому. Б-а-с-т-а! Хватит трахаться. Пусть стебель увядает.
Мы с ревом пронеслись вдоль одной из этих золотистых змей, наполовину
скрытой в болоте из смога и сумерек, и коснулись земли. Мы были дома,
вернее, не мы, а то, что от нас осталось. Джилл совсем притихла, я тоже.
Совершенно неожиданно на меня навалилось ощущение старости. Казалось, нам
никогда не выбраться из этого молочно-белого туннеля, ведущего в зал
прилета. Нас встретил шофер. Он забрал наш багаж, и наш автомобиль
превратился в одну из многочисленных чешуек на спине извивавшегося
автомобильного змея.
— Я хочу у тебя спросить одну вещь, — сказала Джилл, когда мы
свернули на автотрассу к Сан-Диего. — Как это получается, что ты всегда
трахаешься с чужими женами? Я удивился.
— Уж не собираешься ли ты выступать в защиту целостности семьи? —
спросил я.
— Не собираюсь. Я просто хочу понять эту твою особенность, —
сказала она.
— Я не всегда был таким, ты же знаешь. Я стал таким потом.
— Это не объясняет мне причину, — сказала Джилл.
— Потому что я больше не хочу никого целиком, — сказал я. — Я
хочу только те части, которые, кроме меня, никому не нужны. А большинство
замужних женщин остаются наполовину ненужными, может, даже больше, чем
наполовину, не знаю. А эти ненужные части обычно оказываются самыми
интересными, не понятно почему.
Мы проехали еще какое-то расстояние.
— Во всяком случае, часть любого человека в действительности куда более
интересна, чем любой человек целиком, — продолжал я. — Например,
какой-нибудь одной части меня вполне хватило бы любому. Пробыть со мной два
часа — забавно и весело, но целую неделю — тоска смертная.
Джилл меня внимательно слушала, но я не мог понять, о чем она думает. Мы
поднимались на Ля Бреа.
— Не знаю, почему мы с тобой ведем такой разговор, — сказал
я. — Ведь в данное время этот город — полностью твой. И я надеюсь, ты
намереваешься ему радоваться, пока он принадлежит тебе.
— Ну и сколько же он будет моим? — спросила Джилл.
— Недель шесть. Если тебе повезет, у тебя будет свой офис с отдельной
ванной.
— Лулу Дикки попросила меня сделать один фильм, — сказала
Джилл. — Продюсер — Леон О'Рейли. Это своего рода вестерн.
— О, ясно, — сказал я. — Я об этом знаю. С участием Дьюка
Вейна и Кэт Хепберн. Я способен на кое-что получше. Я могу предложить тебе
современный сценарий.
Я открыл портфель, вытащил
Розовый бутон любви
и передал тетрадку Джилл.
— Где ты это взял? — спросила она.
— Это побочный продукт твоей премьеры, — сказал я.
— А что тут?
— Про этот самый Бронкс, — ответил я.
Когда мы поднимались на холмы, вечер только начинался. При виде пурпурового
неба над такими привычными пальмами, я вспомнил, что мы снова в Калифорнии,
в той Калифорнии, куда никогда не приходит осень. Мы опустили стекла. Вместо
завывания холодного ветра, до нас доносилось журчание поливочных
фонтанчиков.
— Пожалуй, пусть он сначала подъедет к моему дому, — сказала
Джилл. — Мне надо кое с кем встретиться.
В глазах у Джилл появилось новое выражение, виденное мною уже тысячу
раз, — характерное для женщины, у которой возникла новая перспектива.
Это выражение придало Джилл какую-то остроту, оттенок чего-то
зарождающегося, не чисто телесного, но и не совсем духовного. У нее
появилось выражение какой-то самоудовлетворенности. Наличие такого ощущения
у Джилл, которая всю свою жизнь была вечно недовольна собой, доставило мне
большую радость. И столь же большое неудовольствие вызывал у меня тот
слюнтяй, который пробудил в Джилл это ощущение. Теперь глаза у Джилл сияли
так, как у Пейдж, когда у той все было
прекрасным
. Джилл возвращалась
домой в предвкушении чего-то важного, и на сей раз это важное означало для
нее не только еще больший объем работы. Я никогда прежде не видел ее в
подобном состоянии.
Я не стал ничего выяснять у нее о причинах такой перемены. Я почувствовал,
что мне будет лучше вовремя убраться с ее дороги.
Я помог шоферу снести вещи Джилл до ее квартиры, подождал, пока она достанет
ключи, и перед тем, как удрать, ласково ее обнял.
— О, Джо! — произнесла Джилл, заставив себя ровно на миг
сосредоточить свое внимание на мне. — Извини, что я была такой резкой.
Я очень тебе признательна за то, что ты поехал. Не уверена, поехала ли бы я
вообще, если бы не поехал ты.
— Врешь, — сказал я и пошел к машине.
Костлявый коротышка-водитель, не выдавивший из себя ни единого звука после
того, как назвал свою фамилию, вдруг заговорил.
— Давно вы знаете эту дамочку? — спросил он на диком жаргоне.
— Да, достаточно давно, — ответил я.
— Милая дама, — изрек водитель. — Поверьте мне, я-то в людях
разбираюсь буквально с первого взгляда. А эта дама и правда милая. Она за
всю дорогу ни разу не критиковала меня. Бог мой, я возил мисс Соляре, когда
снимали
Фантастические штаны
, и у меня тогда появилась эта кровоточащая
язва. Целый год мучила, дрянь растраханная, и все из-за нее. Думаете, она
это учла? Черта с два! Ни она, ни этот ее дерьмовый панк, с кем она тогда
спала. Один раз вез ее домой, проехал светофор, так этот гад стал меня по
всякому обзывать, черт бы его побрал.
— Откуда вы, приятель? — спросил я.
— Вообще-то из этого самого Бронкса, — сказал он. — Я был
шофером мистера Монда в Нью-Йорке, в те старые времена. Ну, в сороковые,
сами понимаете. Тогда он там много бывал, в сороковые. Очень скоро он не
захотел никакого другого шофера, кроме меня. Я ездил очень здорово ровно,
знаете, безо всяких там толчков. Мистер Монд толчков не любит. И вот один
раз, а был сорок седьмой год, он говорит: Берни, иди упакуй вон те сумки,
поедешь на Запад, — моя миссис была рада, вот так все и вышло. С тех
пор я стал его личным водителем. Конечно, мне нужно было время, чтобы
изучить город.
Он выпрямился и теперь уже напоминал не скрюченный корень, а скорее
телеграфный столб: тощий, прямой, в черном костюме. Не хватало только
проводов, тянущихся из ушей. Но город он действительно знал. Он довез меня
прямо до дверей моего дома, а я живу в глухом переулке, в котором всего
несколько домов.
— Как поживает мистер Монд теперь? — спросил я, вынимая багаж.
— Он вызывает у меня тревогу, — сказал Берни. — Он все время
сидит на солнце. Больше в офис не ходит. Все сидит и сидит на солнце, а он и
без того уже слишком загорел. Потому мне много ездить не приходится Больше
всего, как сегодня — поездка в аэропорт за знаменитостями.
— Но он совсем не спит, — спохватившись, добавил Берни. —
Мистер Монд, он держится. Он читает книги, знаете, и весь день у бассейна, и
ему туда звонят по телефону. Он пока хорошо слышит, это верно. Может
услышать, как булавка упадет.
— Меня зовут Перси, — сказал я. — Раньше я для него время от
времени писал. Передайте ему самые лучшие мои пожелания.
— Перси, когда же это было? — спросил он.
— В стародавние времена, — сказал я. — Он вспомнит.
— Ага, мистер Монд, у него-то память хорошая, — сказал
Берни. —
Берни, может, махнем на Восток и просто прокатимся вокруг, ты
да я
, — сказал он мне на днях.
Пирожные там совсем не такие уж
хорошие. А мне хочется настоящего сэндвича до того, как я умру
. Я как это
услыхал, так мурашки побежали, понимаете? Хочу сказать, Нью-Йорк, я ведь
этот город уже забыл. И по дороге из аэропорта просто бы заблудился. А вот
мистер Монд, он до сих пор помнит одно место на Восьмой авеню, там ему очень
нравятся маринованные огурчики. Вот это память!
Водитель приподнял шляпу, и его длинный черный автомобиль исчез в ночи.
Никогда не думал, что мой язык когда-нибудь повернется, чтобы передать
привет Аарону Мондшиему. То ли меня смягчил мой преклонный возраст, то ли
расслабила внезапно накатившая меланхолия. Его дом находился всего в миле от
моего. Возможно, сейчас он сидит у себя под кварцевой лампой, и все усыхает
и усыхает, приобретая еще более темный загар. Он разглядывает разные деловые
бумаги, телеграммы, отчеты студий. И всячески старается задержаться на них
подольше.
Я свалил свои сумки на пол в гостиной, принял стаканчик и выволок сумки во
внутренний дворик. Меланхолия, подкрадывающаяся ко мне на протяжении всех
трех тысяч миль перелета, ничуть не ослабла. Вот-вот жизнь вовлечет в свой
водоворот Джилл; Пейдж не скоро крепко встанет на крыло. А моя старая
закадычная подружка Петси Фейрчайльд развелась с мужем и укатила на север.
Большинство моих собутыльников или уже отошли в мир иной, или же были так
заняты погоней за бабами, что времени на выпивку у них теперь просто не
оставалось.
Может, мне стоит найти какую-нибудь женщину моих лет и жениться, заключив
чисто дружеский союз. Но мне этого не хотелось. В последние годы у меня
появились достаточно скверные привычки, такие, например, как развлекаться с
молодыми женщинами, которые все без исключения поддавались моему влиянию.
Вероятно, произвести впечатление на женщину зрелую мне уже было не по силам.
Больше того, меня это совершенно не трогало. Я представил себе семейную
жизнь: ежедневные перебранки, надувательство, бесконечные переодевания, все
эти крохотные наступления и отступления; необходимость общаться, когда тебе
хочется только одного — тихонько посидеть за пасьянсом; неизменный секс в
субботу вечером и столь же неизбежные поездки на пляж после воскресного
обеда. Все это мне абсолютно не нужно. Одиночество напоминало нью-йоркские
ветры — они, возможно, и обжигают щеки, но зато и разгоняют кровь, по
крайней мере, мою. Стоит добавить к одиночеству чуть-чуть алкоголя, и сразу
почувствуешь себя и мудрым, и противоречивым.
Я сидел возле своего карликового бассейна, устроенного в заднем дворе за
грядкой светло-голубой фасоли. Этот бассейн можно было переплыть в два
гребка. У меня было такое ощущение, будто бы я выплыл на поверхность,
освободившись от всего и вся. Или же будто все и вся постепенно покинули
меня, даже память, а уж это самое последнее, что есть у человека. Мне не
хотелось умирать, но я не мог не признать, что интерес к жизни у меня
чертовски уменьшился. Я не из тех, кому нужен либо только прилив, либо
только отлив. Я жил где-то посередине, и продолжал жить из любопытства к
тому, что происходило с моими друзьями.
Даже этот дом перестал напоминать мне о Клаудии, о ее жестах и движениях, о
ее уверенном голосе и еще более уверенных поступках. Прошло уже четырнадцать
лет — вполне достаточный срок, чтобы даже эти воспоминания испарились.
Старушка Клаудия, моя тигрица, моя королева джунглей, и сейчас иногда
посещала меня во снах. Но я больше не слышал ее голоса в спальне, когда она
скромно переодевалась за дверью туалетной комнаты. Призрак Клаудии, как и
призраки Стравинских, теперь появлялись у меня очень редко. Разве что в те
ночные часы, когда я, пьяный в стельку, начинаю посапывать перед экраном
телевизора. Но я еще помнил, как порой косили ее глаза, если на вечеринках
ненароком упоминались имена ее приятелей; двое из них были трюкачами, а один
— рабочий из постановочного цеха. Но ведь глаза всегда запоминаются легче
всего, глаза и запахи. Особенно, если речь идет о женщинах, потому что запах
у каждой женщины так же индивидуален, как соусы, — некоторые пахнут
прохладой, как глиняные кувшины; другие — как горячие кирпичи, раскаленные
на солнце; или как младенцы с высокой температурой. Некоторые целомудренные
женщины всегда немножко пахнут мускусом. А некоторые дамы, постоянно и
невоздержанно занимающиеся сексом, никакого телесного запаха не имеют
вообще, хотя как-то умудряются оставлять после себя на простынях запах
мокрых губок и молочая.
Раньше мне представлялось, что как-нибудь я сяду и напишу книгу под
названием
Вспоминая женщин
, или
Женщины, которых я помню
, или
Из любви
к женщинам
, а может, еще что-нибудь в этом роде. Однако, несмотря на то,
что подобные фантазии посещали меня довольно часто, мне ни разу не удалось
придумать для такой книги по-настоящему хорошее название, не говоря уже о
самой книге. Во всяком случае, мне уже больше не хотелось быть Прустом в
отношении женщин. Мне даже не особенно хотелось их помнить, у-ж-е не
хотелось. Когда атрофируется память, тогда же атрофируется и желание.
Возвращение домой бередит душу, и куда легче — и ничуть не менее интересно —
вспоминать мужчин, с которыми был когда-либо знаком. Тех парней, чей
мальчишеский смех, веселивший меня в сотне или даже тысяче баров, был
звуковым фоном всей моей жизни в Голливуде. Должен согласиться, что эта
музыка нередко перемежалась другими звуками. Ее прерывали вздохи и
причитания, рыдания и ругань, даже зубовный скрежет — обычные проявления
женских эмоций. Но в конечном счете, после очередного разрыва, в жизни
оставались только мужчины и бары.
Мне пришло в голову, что я всегда могу позвонить тому старому одноглазому
бабнику Бруно Химмелю и вытащить его хоть сегодня же ночью. Мы бы выпили и
поболтали про старые деньки, когда мы с ним работали по боль
...Закладка в соц.сетях