Жанр: Любовные романы
Чья-то любимая
... толпу и вернулась с шубкой из серебристой
норки. Пейдж набросила на себя шубку с такой небрежностью, словно она стоила
не больше пяти центов. Мы вышли на ледяной ветер. Оказалось, к стоявшим
невдалеке такси прохода не было — нам преградила путь целая стена черных
лимузинов.
— Мы можем взять машину Престона, — сказала Пейдж. —
Наверняка, один из этих лимузинов — его.
— У меня более удачная мысль, — сказал я. — Давай возьмем
машину Эйба.
Я уже разглядел, что около одного лимузина топчется Фолсом. Я схватил Пейдж,
укутанную в мех, и мы ринулись вперед.
— Откройте дверь, — приказал я Фолсому в надежде, что он
среагирует чисто рефлективно. Вид джентльмена в смокинге и дамы в мехах —
для гофера
поди-подай
все равно, что павловские рефлексы для собаки. И не
успел Фолсом осознать, кто мы такие, как мы с Пейдж уже сидели в теплом
лимузине.
— Послушайте-ка, — сказал Фолсом, всовывая голову.
До него дошло, что ни Пейдж, ни я, не были Эйбом.
— Не болтайте, — сказал я. — Только скажите водителю, чтобы
побыстрее отвез нас в
Алгоквин
. У миссис Сиблей что-то с копчиком.
Понятно, что мистер Мондшием хотел ей помочь.
— А-а, — сильно смутился Фолсом.
— О, боже, значит — копчик! — сипло произнесла Пейдж.
Фолсом не мог оказать длительное сопротивление. Он с тоской оглянулся на
ресторан, потом влез в машину и закрыл за собою дверь. Водитель оказался
безмятежным парнем, явно средиземноморского происхождения. Он тут же
тронулся. Фолсом еще раз оглянулся на ресторан, на сей раз с некоторым
отчаянием. Он понял, что жребий уже брошен. Может быть, ему удастся
вернуться до прихода Эйба, а может быть — и нет.
— Представь, как было бы здорово трахнуться прямо здесь, в
лимузине, — зашептала мне Пейдж куда-то в шею. Дыхание ее слегка
отдавало марихуаной.
— Слушай, ничего не придумывай в машине, — сказал я. — Я ведь
не акробат.
Пейдж ничего не ответила. Пиза у нее сверкали. В свете уличных фонарей они
искрились, как мех на ее шубе. Запах меха смешивался с запахом, исходившим
от самой Пейдж.
Я посмотрел на Пейдж еще раз и увидел, что ее глаза, сиявшие от возбуждения
всего несколько минут назад, были закрыты. Пейдж заснула; она засыпала
гораздо быстрее, чем младенец. Чуточку травки, чуточку секса, чуточку вина —
чуточку всего, что угодно, и Пейдж сразу же могла погрузиться в сон.
Наверное, в этом лимузине она была самым безмятежным существом.
Фолсом опустил стекло, отделявшее передние сиденья от задних, и взглянул на
Пейдж.
— Она умерла? — спросил он с надеждой. В его представлении, угон
машины выглядел бы законным, если бы кто-то умер.
— Боюсь, это кома, — сказал я.
Я не очень-то понимал, почему мне пришло в голову назвать именно
Алгоквин
.
Это слово сорвалось у меня с языка независимо от моего сознания. Не успел я
привести свои мысли в порядок — что, честно говоря, мне не очень-то часто
удавалось за все мои шестьдесят три года — как мы уже приехали. Пейдж
прошествовала в здание, но нельзя было бы сказать, что она совсем
проснулась. Джентльмен за столом регистрации очень любезно предложил нам
комнату. Пока я расписывался в журнале для приезжающих, Пейдж слегка
похрапывала на моем плече.
Вместо ключа от комнаты мне дали какую-то странную карточку. Комната,
открытая этой карточкой, напоминала по форме кусок пирога, но мне было не до
сравнений. Пейдж свалилась на постель, а я стал стаскивать с нее шубку.
Поскольку я не был пьяным и спать мне совсем не хотелось, я решил, что пусть
Пейдж немножко подремлет, а сам вышел в фойе, чтобы взвесить наши
возможности.
Фойе оказалось таким местом, в котором мне когда-то в воображении хотелось
бы жить после того, как я стану знаменитым. Сейчас здесь сидело несколько
человек, пришедших после спектакля. Они потягивали какие-то зеленые напитки
и обсуждали достоинства пьес. В фойе было так уютно, что я и не заметил, как
пропустил пару стаканчиков бренди. И только потом вспомнил, что собирался
взвешивать возможности. Взвешивать их надо было бы так же спокойно, как
взвешивали достоинства пьес сидевшие рядом со мною.
Наверное, после четвертого стаканчика бренди наконец-то, впервые за весь
вечер, мой взгляд на происходящее сфокусировался. И тут я понял, что мне, в
сущности, вовсе нет нужды ничего взвешивать. Мне показалось, что в этом моем
смокинге я вполне гожусь для того, чтобы вот так сидеть в фойе
Алгоквина
и
попивать бренди. В конце концов, я сам представляю мир развлечений. Если не
считать зеленых напитков, то все в этом фойе было именно таким, как я когда-
то мечтал. Вот такое же элегантное фойе, милые панели на стенах, уютные
кресла. А в них сидит несколько хорошо сохранившихся филинов вроде меня. Кто-
то из них предпочитает сидеть в одиночку, размышляя о жизни, а кому-то
больше нравится вести оживленные беседы о жизни и искусстве. Единственный
раз за всю жизнь я почувствовал себя в своей тарелке. Даже если бы я выбрал
из своего устаревшего огромного гардероба любой костюм в клетку, любой
жилет, любой галстук, любое спортивное пальто, любые носки — все равно в
этом фойе гостиницы
Алгоквин
я бы выглядел вполне уместно. Может, есть
смысл на все оставшиеся у меня сбережения снять тут какой-нибудь угол и
дожить последние годы?..
У меня была одна единственная вещь, которая не очень-то подошла бы для фойе
гостиницы
Алгоквин
. Это было самое дорогое для меня, единственное мое
сокровище — старушка Клаудия. В те дни она всегда и везде выглядела как у
себя дома. И когда сидела в своих пятнистых купальных трусиках на фоне
декоративных джунглей и леопардов. И когда попивала паршивенькое вино с
низкорослыми мужчинами, с кем можно было от души потрепаться. Клаудия
никогда бы не могла испытать такого удовлетворения, какое испытывал я
сейчас, сидя в своем вечернем костюме здесь, в уголке, и невозмутимо попивая
бренди.
Пожалуй, наше с Клаудией законное место было там, где мы жили, а именно на
Голливудских холмах. Почему-то в мои фантастические грезы о том, как я
провожу свои последние дни в фойе гостиницы
Алгоквин
, Клаудия никак не
помещалась.
И вдруг, как это часто со мной случалось при воспоминании о Клаудии, я
вспомнил и Стравинского, и Веру, его спокойную жену. На глаза набежали
слезы, и мне пришлось утереть их моей французской манжетой. Семья
Стравинских жила не очень далеко от меня, и иногда я видел их на прогулках.
Мне очень нравилось смотреть на этого костлявого, болезненно чувствительного
невысокого мужчину, неизменно одетого в мешковатый костюм цвета хаки. Он
всегда останавливался на краю тротуара и близоруко разглядывал проносящихся
мимо него грохочущих скейтбордистов, которые иногда чуть не наезжали на
него. И если бы кто-нибудь действительно на него на-е-хал, Стравинский его
бы укусил, как хорек кусает крысу. Так мне тогда казалось. Его жена Вера,
величественная, словно галеон, плыла рядом с мужем. Рука композитора всегда
искала руку жены, и всегда ее находила. Наверное, тогда именно так и
выглядел мой идеал любви в преклонном возрасте.
Как многие посредственные мастеровые, к истинно великим людям я относился с
сомнением. Мой собственный труд был всего лишь своего рода безвредной
требухой. Вряд ли можно было рассчитывать, что мне когда-либо выпадет шанс
сотворить нечто превосходящее то, что я уже создал. И, возможно, именно
поэтому я высоко чтил великих людей и буду их чтить до конца моих дней. Мне
Стравинские даже снились — будто они летят над Голливудом. По крайней мере,
эти сны были такими же романтическими, как мои сны о Клаудии. Клаудия
являлась мне во сне неизменно где-нибудь на студии
Коламбия
, в одном из
тех больших ангаров, которые у них там были.
Это мое недолгое погружение в прошлое прервал официант, сообщивший, что мне
можно выпить еще один стаканчик бренди. Я не преминул этим воспользоваться.
А потом, слегка шатаясь, направился назад в похожую на пирог комнату. Шатало
меня не от выпивки, просто я чертовски вымотался. Пребывание в Нью-Йорке
было для меня занятием настолько же утомительным, как, скажем, хождение по
комнате с тяжелыми гирями на ногах. Мне было совершенно очевидно, даже после
одного-единственного дня, проведенного здесь, что для жизни в Нью-Йорке
нужна тренировка. Человеку в моем возрасте и с моим характером прожить один
месяц в Нью-Йорке было равносильно участию в двоеборье на Олимпийских играх.
Возможно, такой спортивный подвиг и вызвал бы у меня интерес, когда я был
помоложе. Но теперь я твердо знал, что для меня Олимпиады уже позади.
ГЛАВА 11
Разумеется, Пейдж все еще спала. Снимая с себя смокинг, я вдруг подумал, что
будет просто глупо снова надевать его завтра утром. Будь я человек со
здравым смыслом, то, наверное, вернулся бы в
Шерри
и восстановил мирные
отношения с Джилл, если бы, конечно, она оказалась там. А потом, наверное,
выбрал бы какой-нибудь милый костюм в клетку и спокойненько влез в него
утром. Для Пейдж это все не имело бы никакого значения. Она все равно бы,
проснувшись, надела свою серебристую норковую шубку и через две минуты снова
окунулась в обычную жизнь.
Однако, вместо того чтобы следовать такому разумному курсу, я начал снимать
с Пейдж одежду, чтобы она не измялась. Пока я возился с ее свитером, Пейдж
внезапно села и стянула его с себя сама. На какой-то миг мне показалось, что
она вот-вот придет в нормальное состояние. Пейдж вытянула руки и приподняла
свои молодые грудки, а потом упала на спину и снова погрузилась в сон.
Несмотря на весь тяжкий груз Нью-Йорка, который, как мне казалось, навалился
мне на плечи и икры, я проспал всего несколько часов. Когда я проснулся,
Пейдж лежала возле меня, свернувшись калачиком. Она была теплая и слегка
посапывала. У моего изголовья было окно. Я раздвинул шторы, и мой взгляд
уперся в грязную кирпичную стену, всего в полутора метрах от окна. Никаких
признаков Калифорнии! И тут я вспомнил, что нахожусь на другой стороне
континента, совсем не той, которая нужна мне.
Чтобы восстановить ощущение реальности, я немножко посмотрел телевизор.
Программа
Сегодня
почти закончилась, когда Пейдж начала проявлять признаки
жизни.
— Ты смотришь программу
Сегодня
? — спросила она с недоверием.
Пейдж села прямо, откинув назад свои пышные вьющиеся волосы.
— Отвратительная программа, — добавила Пейдж. Я не стал защищать
программу, хотя хорошо знал, что в лексиконе Пейдж слово
отвратительно
было просто противоположно слову
превосходно
.
Не произнося больше ни единого слова, Пейдж растянулась на мне. Не по
причинам сексуальным, как я было предположил, а просто потому, что она явно
отдала предпочтение мне, а не матрасу. Очень скоро Пейдж снова заснула. Я не
возражал. И где-то в течение получаса слушал передачу и смотрел на волосы
Пейдж. Потом она проснулась и начала чихать.
— Это все твои усы, — сказала она. — У меня на них аллергия.
— Никакой аллергии на мои усы у тебя нет, — сказал я. —
Просто нечего было засыпать, уткнувшись в них носом.
— А я не согласна, — произнесла Пейдж и посмотрела на меня так,
как будто я сказал нечто ужасно глупое. Потом она вылезла из кровати и пошла
в ванную. Вернувшись в комнату, Пейдж зевнула, наклонилась над кипой своих
вещей, извлекла оттуда колготки и снова зевнула.
— Где это мы, в каком-то отеле? — спросила она рассеянно.
В тот самый миг, когда я увидел, как под колготками исчезают завитки на ее
маленьком лоне, я сразу же почувствовал желание. Но как только я протянул
руку, Пейдж смерила меня таким взглядом, словно мои представления о жизни
весьма и весьма странные.
— Уже слишком поздно, трахаться некогда, — сказала она с оттенком
раздражения. — Предполагалось, что я вернусь на Лонг-Айленд еще вчера
вечером. Сегодня мать Престона дает бранч. Спорю, лимузина уже здесь
нет, — сказала Пейдж, когда оделась. — Ты бы дал мне немного
денег. Я имею в виду на такси.
Я дал ей пятьдесят долларов. Пейдж надела свою серебристую норковую шубку и
повалилась прямо поверх меня. Раздражение ее исчезло, глаза широко
раскрылись, а взгляд был серьезным. Так смотрят дети, еще не совсем
пробудившись от сна.
— Я бы могла заглянуть сюда во вторую половину дня, если ты собираешься
здесь появиться, — сказала Пейдж.
— Ты только назови час, — сказал я.
Пейдж сказала, что придет в три часа, а прибыла без четверти пять. А в
Шерри
, куда я пошел, чтобы отнести смокинг, я нашел записку от Джилл:
Значит так: я весь день занята. Придумай ч-т-о-н-и-б-у-д-ь
новенькое — почему это вдруг музеи для тебя стали скверными? Я знала, что
это случится.
Джилл. P. S. Хотела поблагодарить тебя за сапфир, но тебя здесь не
было. При виде этой записки я ощутил приступ паранойи. Может быть, мы с Джилл
больше никогда не будем друг с другом разговаривать, а то и вообще знать
друг друга перестанем. Мы ступили на ледник, и перед нами разверзлась
трещина, которая сегодня не шире ручейка, завтра может увеличиться до ширины
Пятой авеню, а через неделю-две достичь ширины Большого Каньона. И скоро,
быть может, мы отдалимся друг от друга на огромное расстояние.
Я сел и написал самооправдательную записку.
Дорогая Джилл!
Пока ты отсутствуешь, я приложу все усилия, чтобы провести время
предельно интеллектуально. Я, конечно же, посвящу много часов музеям и
постараюсь распределять свое время как можно разумнее. Будь осторожна. Именно так — осторожна. С любовью. Джо. Записка показалась мне глупой и я выкинул ее в мусорную корзину. Писать
хорошие записки я не умел никогда.
Естественно,
Таймс
опубликовал о Джилл восторженный обзор. Для меня было
ясно, что теперь фильму Джилл все станут взахлеб давать сверхвысокие оценки.
А лет через десять те, кто сейчас эту картину так восхваляют, даже не смогут
ее вспомнить, но урон, нанесенный ими, возместить будет нельзя.
Я обедал один и настолько напился, что грызущее ощущение, будто все от меня
ускользает, постепенно исчезло. Во вторую половину дня я вернулся в
Алгоквин
и увиделся с Пейдж.
А вечером я немножко выпил в баре у Шерри и рано лег спать, надеясь, что
вдруг появится Джилл. Но она в ту ночь не пришла; записок тоже больше не
было.
Следующим утром я провалялся в постели допоздна. К концу дня мы с Джилл
собирались попасть на самолет, улетавший на побережье. Телефон за весь день
так ни разу не зазвонил. Это означало, что все звонки перехватывались на
коммутаторе. Наконец я встал и, слегка одурманенный, побродил по комнате. Я
думал о Т. С. Элиоте, точнее, об одной известной всем строчке из его стихов:
будет время и убить и творить
. В моем же случае времени творить уже не
оставалось, возможно, не осталось времени и для того, чтобы убить, потому
что для убийства, вероятно, нужно столько же страсти, сколько и для
творчества.
Надев на себя что-то клетчатое и свое старое зеленое пальто, я пошел на
Пятую авеню. Улица была такой же холодной, как всегда, и, как всегда, битком
забита румяными нью-йоркцами. Где-то ближе к центру несомненно находились
великие музеи. Однако я бодро повернулся к ним спиной и весело поскакал в
Алгоквин
. Там мы с Пейдж вместе пообедали и постарались еще раз
трахнуться.
— У тебя дома мне это больше нравится, — сказала потом Пейдж
несколько мрачно.
В этот момент мы оба разглядывали кирпичную стену за окном. День был серый,
промозглый. Нам пришлось потратить немало усилий, чтобы привести в порядок
покрывала на постели. Для нас обоих это было чем-то новым. Дома постельные
покрывала нам редко бывали нужны. А у Пейдж в этом отношении был какой-то
пунктик, даже если она сама его и не осознавала. Если бы мы были в адюльтере
новичками, или если бы чуть больше устали, то нейтральность этой гостиничной
нью-йоркской комнаты была бы для нас просто прекрасна. Но Пейдж и я были
здесь случайно — еще ни разу на нашем пути не встречались баррикады,
подобные этим. Может быть, иногда — козлы для пилки дров, но никогда ничего
более серьезного.
— Некоторым нужны ритуалы, — сказал я. Пейдж тупо уставилась на
меня.
А я всего-то хотел сказать, что мы оба скучали по дому. Нам не хватало
запаха Калифорнии: открытых окон, солнечных бликов на простынях, моих цветов
в горшках и пыльных холмов над нашими головами.
— Разве ты забыла? — спросил я. — У нас есть ритуалы. Мы
встречаемся у меня в гараже, а там прохладно. А потом иногда мы занимаемся
этим наверху и наслаждаемся солнышком. После этого мы плаваем в бассейне —
самом маленьком во всем мире. Ты съедаешь половину моих запасов арахисового
масла и идешь домой.
— Правда? — спросила Пейдж, и лицо ее просветлело при
воспоминаниях о таком приятном ритуале.
— Да-а, это было прекрасно, — добавила она.
Я сразу почувствовал себя лучше, просто оттого, что Пейдж произнесла свое
волшебное слово. Я опрокинул ее на подушки и занялся тем, что, по мнению
Пейдж, было самым прекрасным. Я начал нежно лизать крохотный бледный язычок
в ее лоне. Так длилось десять или пятнадцать минут. Могло бы быть и дольше —
мне никогда не удавалось лизать такой язычок и одновременно следить за
временем. Тем не менее, сколько бы это ни длилось, наше с Пейдж удовольствие
было обоюдным. Пейдж тесно прижала руки к глазам, а мышцы на ее плоском
животике резко дергались и дрожали. Я же в это время пытался вызвать в себе
хоть какое-то самоугрызение, как будто бы вместо того, чтобы увлажнять
сейчас свой нос о плоть Пейдж, я бы мог, допустим, взирать на полотна Джотто
или еще кого-нибудь. Однако Пейдж приближалась ко мне несколько раз, а
самоугрызение так ни разу и не возникло. Язычок ее лона был такой же
солоноватый и такой же скользкий, как мидия. Он был розово-малиновый, как
внутренность завитка у раковины. Спустя какое-то время я положил щеку на ее
курчавую золотистую шерсть и вытащил из зубов несколько волосков. А Пейдж
еще раз погрузилась в короткий сон.
На этом и кончился для меня Нью-Йорк. Когда я вернулся в
Шерри
, багаж
Джилл уже упаковали, но ее самой не было. Пока я упаковывал свои вещи,
раздался звонок в дверь. В комнату вошел Фолсом и начал двигать чемоданы.
— Мы уезжаем, — сказал он таким тоном, будто он — Тонти,
передающий поручение для Одинокого Рейджера.
— Не могли бы вы присесть на мой чемодан? — спросил я.
Фолсом нахмурился — просьба показалась ему необычной.
— Зачем? — поинтересовался он.
— Потому что иначе он не закроется.
— Вот что. Меня чуть не уволили, — произнес он, отступая к холлу.
Это означает, решил я, что Эйб узнал, что я брал его лимузин. И на чемодан я
сел сам.
Когда мы отъезжали, я наблюдал за серыми зданиями Манхэттена. Наблюдал за
спешащими пешеходами на тротуарах; некоторые из них слегка отступали назад,
в ожидании, когда лимузин проедет мимо. И я вдруг почувствовал почти
сожаление, что нет у меня еще одной жизни, которую можно было бы
прожить, — наверное, решил я, чтобы стать истинным гражданином Нью-
Йорка, понадобилось бы не меньше целой жизни.
И на этот раз водитель был тоже выходцем из Средиземноморья. Он решил, что
разумнее поехать через округ Квинз. Настроение мое от этого не улучшилось.
Есть определенные улицы и дома, которые вызывают в воображении жизнь
обитающих там людей. Возможно, район Квинз мало чем отличался от района Ван-
Ньюз, разве что тут было чуть холоднее и не так чисто. Но зато он
представлял собой полную противоположность Беверли-хилз. Вместо ровных улиц,
зеленых лужаек и новых машин, район Квинз предлагал вам кривые улочки и
полное отсутствие лужаек; скверно покрашенные — как старые шлюхи — здания и
автомобили в таком состоянии, будто все они соревновались в гонках на
уничтожение.
На переднем сиденье разместился Фолсом. Он посасывал губу, что делал всегда.
На широком заднем сиденье я был один. При полном отсутствии между нами каких-
либо человеческих контактов, наша совместная поездка напоминала перевозку
трупа в катафалке. Я твердо решил, что больше никогда никуда не поеду: я был
совершенно выбит из колеи. Когда куда-нибудь едешь, это значит, что ты
перетекаешь из одной жизни прямо в другую. Кого-то, возможно, это и
стимулирует, но меня это лишь сбивает с толку. Такая перемена увеличила
возможность выбора, но таких возможностей у меня и до того было
предостаточно.
В аэропорту, приближаясь к выходу на посадку, я увидел из окна огромный
белый Боинг-747, который ждал меня и еще несколько сотен пассажиров. В тот
самый момент, когда я изо всех сил пытался заставить себя быть любезным с
Оуэном Дарсоном, я увидел Джилл. Она стояла рядом с Мартой у какой-то
бархатной веревки. На Джилл был тот самый белый брючный костюм, в котором
она летела вместе со мной в Нью-Йорк.
— Смотрите-ка, он возвращается, — сказала Марта, когда я к ним
подошел. — А мы подумали, может быть, вы нашли себе на Востоке работу.
Тон, каким Марта произнесла эту фразу, был куда хуже самих слов. Кроме того,
она смотрела на меня как-то искоса, и оттого глаз ее не было видно, но зато
дико выделялись бирюзовые линии макияжа вокруг них. Я уже почти забыл, что
Марта — страшней войны, но сейчас вернулся к действительности при виде ее
скунсового парика, бирюзовых век и отвратительно толстого слоя помады.
— Пойди и трахнись сама с собой, Марта, — сказал я, возвращаясь к
калифорнийскому стилю разговора.
Слово
ненависть
было слишком слабым, чтобы передать то чувство, которое
вызывала у меня Марта. Точно так же оно не могло выразить и ее отношение ко
мне.
Джилл взглянула на Марту и на меня, неодобрительно покачала головой и взяла
меня под руку.
— Пока, Марта, спасибо, — сказала Джилл и повела меня в самолет.
Мы снова оказались в изящном воздушном салоне. И нам снова предлагают
орешки. Мне подали первый, но далеко не последний бокал мартини с водкой. И
все это в полном молчании: Джилл явно давала понять, что ее покоробила моя
грубость по отношению к Марте.
— Ладно, я извиняюсь, — сказал я. — Ненавижу ее! Если бы
только она могла, она бы сделала все, чтобы меня уволили, чтобы я подыхал с
голоду. Я ее всегда ненавидел. Ты ее не изучила так хорошо, как я.
— Ты выглядел бы гораздо более достойно, если бы просто ее
проигнорировал, — сказала Джилл. — В конце концов, счастья у нее
нет.
— О Господи! — сказал я. — О Боже милосердный! Ты хочешь
сказать, что я нагрубил несчастному человеку? Разумеется, есть люди, которые
сохраняют прекрасные манеры и достоинство даже в несчастье, но ведь для
этого надо, как минимум, такие манеры иметь.
Джилл сжала руку в кулачок, но бить меня им не стала. Она просто выглядела
обиженной.
— Меня не удивляет, что ты грубишь Марте, но я никогда не думала, что
ты будешь грубить мне, — сказала она.
С минуту я не спускал с Джилл глаз. Казалось, она не так уж и изменилась. А
все то, что я себе о ней вообразил, возможно, было игрой больной фантазии.
Может быть, она никуда от меня и не ускользала.
— Извини меня, — сказал я.
Мы долго смотрели друг на друга и не стали перегружать словами и без того
сложную ситуацию. Думаю, Джилл с благодарностью восприняла мое извинение. И
как только тусклое солнце начало скрываться в облаках над восточным
побережьем, наш большой белый самолет оторвался от земли. Я бросил последний
взгляд на серые башни Нью-Йорка. Потом мы взвились вверх, в сверкающий
хрустальный воздух. Основания у облаков были мрачными, а верхние их слои
искрились блестящей белизной. Они были еще белее, чем наш самолет. Яркий
голубой воздух настроил меня на более дружелюбный лад.
Джилл смотрела в окно. При всех нередких у нее приступах резкости, она была
удивительно утонченной женщиной, настолько утонченной, что иногда с ней было
просто невозможно общаться, если только об этом задуматься. Взгляд ее глаз,
очертания рта выражали огромный интеллект, развитое самосознание и отлично
сдерживаемые эмоции. Все это проявлялось в такой степени, что временами,
к
...Закладка в соц.сетях