Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Возвращение к себе

страница №9

.. То же, что и все! Щупала, как ещё-то скажешь?
— Хм!.. Ну что, за руку взяла? За талию?
— Я же...
— Да помолчите наконец, Анни! За ухо, за колено, за..?
— За всё понемногу, — признаёт Марсель, — и ласково так!
— Нет, не за всё! — выкрикивает Анни с таким пылом, что мы оба
покатываемся со смеху.
До чего мне всё это нравится! Как приятно вспомнить школьные дурачества,
ощутить, как тебя распирает от смеха, как морщатся твои тугие щёки, а скулы
сами собой ползут вверх, к глазам! Я снова чувствую себя на последнем,
дополнительном, уроке: стоило толстушке Анаис подмигнуть или Мари Белем
оговориться, как по рядам пробегал нестерпимый смех и запертых в четырёх
стенах детей охватывало глупое заразительное веселье... Детство моё, как ты
сегодня далеко и как близко!
Мы с Марселем хохочем, а Анни заливается слезами. Она стоит и плачет, тихо,
серьёзно, и это трогает меня, мой смех постепенно затихает. Я подбегаю и
обнимаю её за плечи:
— Глупышка! Ну что вы в самом деле? Совсем шуток не понимаете! Мы же
дурака валяем, зачем так рыдать?
Она освобождается из моих объятий движением плеч, бровей, губ, бледного
ускользающего взгляда — как красноречиво!.. Я понимаю с жалостью и тревогой,
о чём говорит её лицо: Нет, я плачу не от обиды и не от стыдливости — я
плачу от желания и разочарования. Плачу о том, чего мне так недостаёт, что
ускользает от рук, от губ, что можно найти далеко-далеко или совсем рядом...
Придётся мне, усталой, мне, домоседке и лентяйке, мне, застенчивой,
скромной, мне, рабыне своего ненасытного и упрямого тела, снова отправляться
за коротким счастьем, раз оно не хочет идти ко мне само... И я отправляюсь,
без радости, без веры, бок о бок со своим Желанием, у которого нет даже
лица, только чудесные ягодицы, покрытые золотым пушком, который так
щекочется, ноги, руки, готовые сомкнуться в объятии и снова разжаться,
сердце, полное нетерпения и неблагодарности... Я подчиняюсь! Потому что
бороться бесполезно, и я больше не верю в себя. Да, я пойду бок о бок со
своим желанием по огненной дороге, гордая тем, что отдалась, покорилась
недостойному и дорогому спутнику — я уже теперь знаю, что недостойному, и
заранее смеюсь над тем, как вслепую, ощупью нашла его — и. счастливая, дойду
до поворота, за которым мой неверный поводырь рассеется, как многоцветная
радуга, танцующая на солнце в капле росы, и я окажусь, благонравная,
выдохшаяся, пресыщенная, опустошённая, один на один со своей детской
наивностью, очистившейся грехом: Я больше не буду, — хотя глазами ещё
не перестану следить за рассеивающимся образом моей порочности...

Я читаю всё это в глазах Анни, в её прозрачном от скорби взгляде... И что
заставило меня — благородство или распутство? — подтолкнуть её к
Марселю, очаровательному пупсику, похожему на мужчину: так узнику
подсовывают втихую уж не знаю какую постыдную игрушку...
— Марсель...
— Да, дорогая?
— Не стройте из себя светскую даму: у меня к вам серьёзный разговор.
— Я и не строю, Клодина. Разве вы мне не дорогая?
— Я вам мачеха, мсье, другими словами, старый приятель, у которого при
случае и даже без случая можно подзанять деньжат!
— Опять вы за своё?
— Вовсе нет. Я не упрекаю вас в том, что разок-другой позволяла выманить у себя монеты, кстати.
позволяла по доброй воле... А вот тому подтверждение — я даю вам
единственную возможность прикарманить пять луидоров, а может, десять или
пятнадцать, не знаю...
— Ого! Уж не нашли ли вы рецепт эликсира красоты? Или знаете старика, который меня возжелал?
— О чём вы, дорогой? Поставлять престарелым дипломатам фальшивых
малолеток — не моё амплуа! Нет... Слушайте, Марсель!
— Слушаю.
— Знали ли вы когда-нибудь женщину в библейском смысле?
— Вот вам нюхательная соль. Повторю вопрос: знали ли вы...
— Нет, никогда! Клянусь!
— Достаточно. Невинность светится в ваших синих глазах и звучит в вашем
розовом голоске. Ещё один вопрос: что вы станете делать, если вам подложат в
постель хорошенькую, к тому же влюблённую в вас женщину?
— Ничего... Да просто встану и уйду. Не желаю слушать непристойности!
— А если бы вам заплатили?
— Если бы мне... Так вы серьёзно?
— Вполне.
— Вот чёрт! И что за бочка меня захотела?
— Она не бочка, даже худенькая. А уж так мила, так мила!
— Мила... Не нравится мне это...
Ещё бы нравилось: я зажала его в промежутке между двух дверей, глубоком, как
альков, он разделяет столовую и гостиную. Разве может ему понравиться: я
настаиваю с деланным безразличием, но оно не обманывает коварного зверёныша,
условное безразличие тона лишь подчёркивает подтекст наших реплик, как
ремарки в театральной пьесе — Марсель, настороженно... Клодина,
легкомысленно...

— Мила, мила... Женщина, и мила? Вы поступаете жестоко, возвращая меня
к воспоминаниям о событиях, о которых я из стыдливости вам не рассказывал.
— Ну так расскажи!
— Два года назад в Биаррице я снял одного англичанина, очаровательного,
но женатого — вот чудовище! Он был женат, но волен любить кого угодно, лишь
бы его супруга — невысокая кругленькая блондинка-людоедка, зад обтянут синим
джерси, как арбуз, — тоже получала своё! И вот они, эти звери, напоили
меня и оставили один на один с готовой на всё людоедкой! Клодина, это такой
ужас! Меня и сейчас в жар бросает, как вспомню... Она проговорила и
проделала всё, что нужно красивому парню, и совершенно безуспешно! Время от
времени во мне просыпалась надежда...
— Это называется надеждой? Надежда сверкала, как соломинка в
стойле...

— ...когда я вспоминал о нём — он наливался шампанским в соседней
комнате, — но потом всё шло насмарку! И по новой... В конце концов, она
в бешенстве надавала мне пощёчин и выгнала.
— А сладкий муженёк с шампанским вам достался?
— Образно сказано... Я нашёл его под столом. Вот так...
— Но тут совсем другое дело, Марсель!
Я подтягиваю его ухо поближе к своим губам, потому что немного стыжусь того,
что слышу... И шепчу, шепчу... Я приглушаю слова, которые и так с трудом
сходят с моих губ... Марсель пугается, отказывается, торгуется! Я почти
приказываю, смягчая, однако, суровость тона лёгким тумаком — ласка,
достойная ловкого сводника... Он ещё не вполне выразил согласие, а я уже
оставляю его, не желая выслушивать последние колебания, — и захлопываю
дверь исповедальни, где мы замыслили нечто невинное и вместе с тем
нечистое...
Да простит меня небо, если у него есть на меня время! Я думала как лучше.
Мне только хотелось — ведь я скоро снова обрету любимого, смысл всей моей
жизни, — мне только хотелось, чтобы бедняжке не пришлось брести одной,
попрошайкой, по синим от подтаявшего снега дорогам, в лужах грязной жижи с
высохшими краями, я хотела, чтобы она здесь, за плотно задёрнутыми шторами,
получила всё, что хотела, в обществе достаточно одушевлённого для этого
красивого манекена... Хотела, чтобы она снова стала весёлой и боязливой,
чтобы к ней вернулась улыбка обиженного ребёнка, праздная и изящная
беззаботность... Бедная! Какое жалкое фиаско, как она, должно быть, на меня
злится!
Позавчера вечером — было ветрено и сыро, подтаивало и обманчиво пахло весной
— мы сидели за ужином, плотным крестьянским ужином: копчёное сало, цыплёнок
в винном соусе, пудинг цвета красного дерева, политый старым ромом... Я
решительно пила предательски сладкое фронтиньянское мускатное и без устали
наливала ничего не подозревавшей Анни и заранее оповещённому Марселю — он
был молчалив, дрожал и раз за разом опрокидывал одним махом свой бокал,
словно чашу с ядом — раз! — а в глазах злость и страх...
Странный был вечер — с одной стороны полупьяная крошка, с другой — малыш с
лицом фальшивого малолетки! Я казалась себе лёгкой и слепой, как
натыкающийся на всё подряд мыльный пузырь, и настроена была благодушно.
Другая, полная благородства и бескорыстной любви к ближнему душа укрепляла в
тот час мою душу. И потому, прикончив Анни бокалом пунша, проводив на
второй этаж изящную разношёрстную пару, пинком втолкнув Марселя в спальню
Анни и бросив туда бирюзовую пижаму, я отправилась спать с облегчением,
сгорая в благородной лихорадке, и не было в ней ничего порочного. Как всё
хорошо! Негромкий крик, взволнованный и нежный, встревожил меня и заставил
вернуться к двери, захлопнувшейся за нашими, если можно так выразиться,
влюблёнными...
Я приникла к закрытой створке и, движимая скорее материнской заботой, чем
любопытством, стала слушать... Тихо... Нет! Испуганный продолжительный
шёпот, участвуют оба голоса... И всё... Нет. Стон, совсем тихий, но такой
расстроенный, разочарованный!.. Стон многозначительный — я поймала себя на
том, что бормочу под нос слова, весьма оскорбительные для третьего пола в
лице Марселя... И снова тишина. А потом голос запыхавшегося Марселя — судя
по тону, светские извинения... Я стучала зубами от холода и нервного смеха.
У меня уже появилось предчувствие, что затея обернётся шутовством,
двусмысленной пародией на сладострастие, но всё же не ожидала от Марселя
такой позорной выходки — он выскочил из спальни, отдавив мне босые ноги, с
таким измученным и презрительным чёрт, что я сразу обо всём догадалась...
Бледный, нос заострился, губы красные, глаза из синих стали чёрными... Он
едва не опрокинул мою лампу и не столкнул меня саму с лестницы:
— А, Клодина! Так вы были тут? Развлекаетесь? Странный, однако, у вас
вкус!
Оскорбившись в глубине души, я одёрнула его:
— Запомните, мальчик: я всегда делаю то, что считаю нужным!.. А здесь и
подавно — я заварила эту кашу...
— Заварила кашу! Скажите на милость! Вот пусть ваша подруга её и
расхлёбывает! Одна! А мне ни к чему такие сложности!

Я в гневе схватила его за руку:
— Ну и наглец! Что у вас случилось?
— Ничего! Оставьте меня в покое! Я пошёл спать. Он обиженно надулся,
как школьник, вырвал у меня руку и стрелой помчался по коридору...
Я, постучав, тихонько вошла в спальню — бедная Анни плакала, уткнувшись в
мятую подушку, разметав по ней длинные чёрные пряди неубранных волос...
Сначала возмущение, гневное молчание, стиснутые зубы и закрытые глаза,
однако мало-помалу мои дружеские объятия растапливали лёд. Она вся горела и
пахла, как пахнут сандаловые палочки, когда их бросают в огонь, ничего не
говорила, лишь рыдала, подавляя горькие стенания и тяжёлые вздохи,
распиравшие грудь... Она не могла произнести ни слова, и мне была видна лишь
лежащая у меня на плече чёрная, как оперенье ласточки, голова со струящимися
волосами да кисти рук, которыми она в патетическом жесте закрыла лицо...
Успокоительное тепло моих объятий выжало из Анни каплю за каплей грустное и
краткое признание.
Вздохи, то оборванные, начинающиеся с середины фразы, невнятные, но для меня
ясные жалобы... — О! Какой он злой! Какой злой! Это из-за вас! Лучше
умереть! О! Как мне плохо! Я уеду, не хочу его больше видеть... А я так
радовалась! Ему так идёт синий цвет!.. Я сразу почувствовала, что ничего не
получится! И тогда я закрыла глаза и, чтобы не потерять его, начала
ласкать... Но я... я такая неловкая, только всё испортила... О! Какой он
недобрый!.. Он назвал меня сударыней... и извинился так, словно наступил
нечаянно на ногу... в тот самый момент, когда я умирала от стыда, что ничего
не вышло... Клянусь, Клодина, лучше бы он меня оскорбил... Я уеду, мне так
плохо! Это вы, Клодина, вы виноваты...
Увы! Я и сама это знала!.. Как её утешить? Какие найти извинения? Мне
хотелось выбросить из памяти ребяческий грязный заговор, торгующегося
Марселя, укачать Анни, а потом разбудить её словами: Это был просто дурной
сон...

Изнемогая от угрызений совести и от нежности, я чуть было не сжала Анни по-
настоящему, чуть не обвила руками её худенькую, вздрагивающую фигурку...
Только ласка, только поцелуи — от кого бы они ни исходили — могли вылечить и
утишить сожаления простодушной проститутки... Ей-же-ей, да простит меня
Рено, жертва не потребовала бы от меня сверхъестественных усилий. Но я
вовремя спохватилась, припомнила годы целомудренной дружбы, и эту серую
зиму, объединившую нас обеих под мирной крышей, и Маргравский сад, где
растерянная Анни беззаветно доверилась мне... Да и зачем? Зачем? Всего
несколько дней и лихорадочных ночей, напоённых тёплым ароматом сандала и
белой гвоздики, а после бедняжке станет ещё хуже... И я не сжала объятий,
целовала Анни только в волосы и солёные от слёз щёки, потом распахнула окно
тёплому чёрному ветру, уже несущему весеннюю радость... Я использовала всё:
и настой цветков апельсинового дерева, и горячую грелку к изящным ледяным
ногам, но ушла недовольная собой, замышляя скорое изгнание Марселя...
За завтраком мы оказываемся один на один с Марселем, сидим друг против
друга, надменные и скованные. Анни осталась у себя... По правде сказать, мой
красавец пасынок чувствует себя, видимо, в меньшем затруднении, чем я, но я
отлично скрываю смущение под маской неприязни... Он начинает разговор с
застенчивой, фальшивой любезностью. Бледноват, в сером пиджаке, в галстуке
того же синего оттенка, что и его пижама.
— Сегодня отличная погода, не правда ли, Клодина? Настоящая весна!..
— Да. Отличная погода для путешествия! Вы ведь воспользуетесь этим?
— Я? Но...
— Да нет, разумеется, воспользуетесь. Исключительная возможность, и как
раз в четыре отходит прямой поезд.
Он с удивлением смотрит на меня:
— Но... четырёхчасовой поезд скорый, здесь сажают только в первый
класс, а мне не по средствам...
— Это я беру на себя.
Он продолжает говорить мрачным тоном, но опускает ресницы и даже позволяет
себе гнусную улыбку:
— О! Как любезно с вашей стороны... Хотя, с другой стороны, вы мне
обязаны: ну и настрадался я этой ночью!..
Как хочется ему наподдать, и только я успеваю подумать, что за пятьдесят
лишних франков он и пытку согласится вынести... как дверь отворяется и
появляется Анни... Ей, видимо, пришлось сделать над собой усилие, и в её
светлых глазах сомнамбулы читается напряжение воли.
Я швыряю салфетку, бегу к ней:
— Вам не следовало спускаться, Анни! Зачем вы пришли?
— Не знаю... Я голодна. И мне скучно одной... От ужаса она улыбается
светской, совершенно неуместной улыбкой.
— Садитесь. Марсель как раз только что сообщил мне о своём отъезде.
— А!..
Её светлые глаза закатываются, мелькают сиреневатые белки. Поторопим
события!
— Да, он уезжает сегодня в четыре. Вам это не нравится, как я вижу?

— Нет, — отвечает она чуть слышно. — Он мог бы остаться до
возвращения отца...
— Разумеется, — вежливо соглашается Марсель.
И чего он вмешивается? Я злюсь, потому что неправа:
— Да уж вы ему доставите массу удовольствий! Разве не видно, что Анни
неможется, ей нужны отдых, уединение...
В ответ на свою раздосадованную тираду я получаю такой откровенно ироничный
взгляд, что хладнокровие покидает меня:
— Да и вообще, чёрт побери! Хватит с меня! Да, я виновата, влезла не в
своё дело и за это от всей души прошу прощения у Анни, потому что это не
просто бестактность, это дурной поступок. Но вам, рыбка моя, вам я не должна
ничего — разве что оплатить проезд до Парижа, и исчезните, потому что...
— Нет-нет! Терпеть не могу скандалов! Уже исчез! И мой пасынок спокойно
встаёт, вильнув бёдрами, как может только он один, и не обращая внимания на
застенчивое движение Анни — то ли остановить пытается, то ли пойти следом...
Дверь захлопывается, и старая лестница скрипит под лёгкими шагами...
Мы остаёмся вдвоём. Я чувствую себя виноватой и злюсь, всё давит на меня,
как будто приближается приступ лихорадки. Хочется пить. Я не осмеливаюсь
взглянуть в глаза Анни, но вижу, как вздрагивает кружево пеньюара от ударов
её сердца... Слабый вздох заставляет меня поднять взгляд на её лицо,
продолговатое, смуглое, как спелый лесной орешек, — даже печаль не в
силах внести беспорядок в застывшие черты.
— Ну вот... — шепчет она и снова вздыхает. И я вслед за ней:
— Ну вот...
Она окидывает меня лишённым выражения взором и тихонько жалуется:
— Что же мне остаётся?
Непонятно отчего обидевшись, я резко отвечаю:
— Четырёхчасовой поезд, если угодно. Или сын садовника. Марсель
находит, что он очень даже ничего.
Анни медленно краснеет, заливается пурпурными, набегающими одна на другую
волнами на смуглые щёки, маленькие ушки — и наивно и беззлобно признаётся:
— Я и сама о нём подумывала... Но всё же воздух иных мест кажется мне
целебней.
Наконец-то всё встало на свои места! Я готова плакать и смеяться, готова
расцеловать Анни за то, что истинная боль её даже не царапнула, что она
снова в целости и сохранности, снова похожа на себя: бесстыдна, как Перонель
в пору любви, но не забывает заботиться о внешних приличиях, готова задрать
юбку перед первым встречным, но впадает в ярость и кричит мне: Не входите,
когда моет кончик носа в своей спальне...
Наконец-то мне почти не в чем себя упрекать! И я, эгоистка, снова став
счастливой, могу внутренне готовиться к возвращению Рено, дрожать от
восторга и сожаления при виде проклюнувшихся по ошибке, будто резиновых,
почек сирени, говоря себе: Скоро весна! Сколько дней прошло вдали от
него...
, ощущать, как бежит, щекоча, кровь в кончиках пальцев и по краю
тёплого уха, вздрагивать, вспоминая, надеясь и веря всем своим забывчивым,
но верным сердцем, что завтра будет вчера, что мне семнадцать, а ему
тридцать девять, и я жду его впервые в жизни...
И пусть себе Анни идёт с миром туда, где её будут... любить! Она торопится,
спешит, а я жду. Две бродяжки, не похожие друг на друга даже самым хилым из
своих помыслов, — что же свело нас вместе, какая странная дружба из
жалости, деспотизма, слабости, иронии? Она мне не завидует, а я жалею её
приступами... Она распахивает душу, как выходит из берегов ручей, а я,
гордая, стыдливая, — никогда. Она с пылом подставляет ласкам тело,
нежное, тёплое, как смазанная маслом мраморная миска, в которой вымешивают
тесто — а у меня от содрогания волосы встают дыбом при одной мысли об
объятиях незнакомца, и не я, а она — хрупкая, слабая Анни — удивляет меня и
приводит в негодование...
Так что же меня держит? Зачем я терплю её молчаливое присутствие, побитое
выражение, праздные руки, а порой и сама ищу их? И почему называю её про
себя бедной Анни? Да потому что она бродит в поисках, страдает от
отсутствия того, что я уже нашла, однажды и навсегда...
Что же мне теперь остаётся?
Этот бессильный возглас Анни, жалобный вздох, смиренный, ничего не
требующий, готов с горечью сорваться с моих губ! Только я не смиряюсь, я
протестую, бунтую, требую соблюдать свои невесть какие воображаемые права...
Воображаемые! Я смотрю вокруг и удивляюсь, что не рушится под моим взглядом
зыбкая феерия, что служила декорацией блаженства...
Да, Рено вернулся! Он тут, в соседней комнате, так близко, что мне слышно
его дыхание, шелест страниц книги, которую он листает... Он тут, но это не
он — или я уже не Клодина...
Он вернётся, — говорила я себе, — и сумерки в этот час будут
светлее лунной ночи: я увижу его силуэт в дверях вагона и тут же вспомню
всё, что мне дорого в прошлом, что я люблю теперь...

Уже семь дней я живу в кошмарном сне! Почему я не узнала ни его голоса, ни
взгляда, ни тепла объятий? Да, я доверила врачам, что забрали его в снега,
измученного больного — но он жил, — утомлённого неврастеника — но он
трепыхался, — так по какому праву они возвращают мне старика?

Старик, старик!.. возможно ли? Друг мой, мой возлюбленный, дорогой мой
спутник, часами мы в неистовстве слышали лишь дыхание друг друга — возможно
ли, спрашиваю я вас? А если так, если вы в самом деле превратились в бледную
и сгорбленную тень моего любимого, то какое затмение помешало мне предвидеть
то, что случится? Мне двадцать восемь, вам пятьдесят, юность вашей зрелости
была столь блистательной, нетерпеливой, пылкой, что я не раз желала — о мой
дорогой! — чтобы к пятидесяти вы остепенились... Зловещее чаяние
услышало насмешливое божество! И вот вы в одно мгновение, как по волшебству,
непоправимо стали тем, к чему звало вас моё неосторожное пожелание:
стариком!.. Поблёкла тёмная озёрная гладь ваших глаз, увяли губы, которые
так нравились моим губам, ослабли объятия красивых, сильных, как у
влюблённой женщины, рук!.. Так кто же и за что так меня покарал? Вот стою я
в слезах, сложа руки, совсем как Анни, что оплакивала на этом самом месте
самую осязаемую и презренную разновидность любви... Я полна силы, которую
никогда не растрачивала вполне, я молода — и наказана, и лишена всего, что я
втайне любила с горячей страстью, и наивно заламываю руки над пропастью
краха, перед изувеченным слепком былого счастья... А тот, кого я с
влюблённой шутливостью звала папочкой, до конца наших дней превратился и
впрямь в моего престарелого родственника...
Он любит меня и молча страдает от боли унижения, потому что я отказываюсь
принимать то, что он мне предлагает: его ловкие руки, губы, которые умеют
доставлять такое удовольствие... Нервы мои, моя стыдливость восстают при
мысли, что он оказался вдруг услужливым бесчувственным инструментом...
Он здесь, в соседней комнате, его тревожит моё присутствие и моё молчание.
Он хочет позвать меня, но не решается. С самого дня возвращения я читаю на
его бледных губах застывший вопрос, желание объясниться... А я уклоняюсь.
Лучше страдать — но не слушать то, что он скажет. Мы героически лжём,
улыбаясь друг другу, как чужие. Я начинаю мурлыкать какой-то мотив, потому
что ловлю его мысль и знаю: если я сейчас не заговорю, не запою, не подвину
стул, он меня окликнет. Когда я одна, я трусливо предпочитаю мучиться, сама
стремлюсь к невыносимой, как ожог, боли, но ему я лгу — умиротворённой
разглаженностью лба и покоем глаз, безобидной ласковостью губ, — потому
что не хочу, чтобы он заговорил, унизился до извинений, которые оскорбят
меня ещё больше, чем его, — его отказа от своих прав я не приму
никогда, никогда... Я отвергаю свободу! Я гляжу на вас с чуть презрительной
нежностью, как на игрушку своего детства, — кто знает, может, мне и не
приведётся больше с вами играть...
Но главное, даже когда боль становится особенно нетерпимой, в ночные часы,
когда я изощрённо ковыряю свою страшную рану с той глупой гордостью, что
заставляла меня когда-то улыбаться, прикусив до крови язык, в самый разгар
изнурительной гимнастики для закалки воли, меня не покидает упрямая, почти
бессознательная надежда, тёмная надежда растения, сминаемого бурей, на то,
что непогоде в конце концов придёт конец, и внушающий доверие голос не
перестаёт шептать: Всё обойдётся. Не знаю как, но обойдётся. Нет ничего
непоправимого, кроме смерти. Даже привычка мучиться, страдать — уже
лекарство, она делает наши дни размеренными и не такими тяжёлыми...

— Никто не умирает просто так, — категорично заявляет
Марта, — и от тоски тоже не умирают! Ещё никто не умер от тоски!
Посмотрите на Клодину... Каждый думал, узнав о смерти Рено: Ей этого не
вынести
. А она жива-здорова! У неё достаточно здравого смысла и вкуса к
жизни...
Я улыбаюсь для приличия и гляжу в сад, отвернувшись от струи дыма, которую
выпускает, надув губы. Марта... Она тоже постарела, но великолепная
косметика скрывает годы. Даже путешествуя в автомобиле, она не отказалась от
резких тонов в одежде, выигрышно подчёркивающих красное золото волос и
белизну кожи. С крохотной шляпки без полей спадает длинная зелёная вуаль, а
на кресло небрежно брошена лёгкая накидка фиолетового тюсора, защищавшая от
пыли платье шафранного цвета... Кажется, она как-то уменьшилась,
округлилась, одежду стала носить тесную: грудь вперёд, бёдра обтянуты. На
подвижном лице светской повелительницы — упрямая готовность к отпору, бунту
против необходимости стареть, прибавлять в весе, увядать...
Сегодня утром мощный красно-жёлтый авт

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.