Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Возвращение к себе

страница №3

Коса висит вдоль
спины, от холода и призрачного утреннего света она стала ещё больше похожа
на больного арабчонка... Я отвожу её руку:
— Глупая, вы хоть сначала посмотрите, что берёте!
Она непонимающе склоняется над плетёнкой, в которой кишит что-то зернистое,
жёлто-чёрное, с перламутровым отливом... Я набрала полную корзину этой
осиной массы с отвратительным запахом воска и принесла, чтобы сжечь в
печке... Анни смотрит спокойно, хоть и с опаской, и прячет руки за спину...
— Зачем вы так рано вскочили, детка?
Она поднимает тяжёлые веки с густыми ресницами — они припухли то ли со сна,
то ли от бессонницы.
— Принесли телеграмму, Клодина, а вас в спальне не оказалось. Вот я и
пошла вас искать...
— Телеграмму?..
Рено? Что с ним? Да что же! Проклятый синий листок не хочет
разворачиваться!.. Я склоняюсь над несколькими строчками без запятых и
точек, как только что Анни над корзиной с осами...
Анни бьёт озноб от холода и от волнения.
— Что там? Клодина, говорите!
Я с дурацким видом протягиваю ей телеграмму:
Можно мне приехать? Я совсем потерял голову. Марсель.
Моё облегчение прорывается наружу возмущёнными насмешками.
— Это уж слишком! Нет, вы только подумайте! Был бы тут его отец! Ну
погоди, сейчас я тебе отвечу — коротко и ясно!
Анни — сама осторожность или само безразличие — молчит, я яростно ворошу
ореховым прутом мёртвых ос...
— Что вы собираетесь делать, Клодина? — спрашивает она наконец.
— Сообщу Рено, чёрт возьми!.. То есть...
Нет, Рено трогать нельзя, можно нарушить тонкую скорлупку его покоя, вызвать
обострение, замедлить выздоровление, отдалить, пусть хоть на час, тот миг,
когда он примет меня, ослабевшую в одночасье, в свои опять молодые
объятья...
— Анни, скажите сами, ну что мне делать?
Она напускает на себя понимающий вид и даёт совет на все случаи жизни:
— Дорогая, пусть приедет, а там будет видно...
Я всё никак не успокоюсь. Марсель явится сюда! В Париже я ещё как-то могу
его переносить, я снисходительна к его порокам, хитрости и несвойственной
мужчинам мелочности. По сути, с тех пор как я знаю Марселя, он всё тот же:
его жизнь подвержена периодическим изменениям — я бы сравнила их с фазами
луны, — он то взвинчен, то подавлен, но приходит срок, и он снова
становится самим собой. Для нас с Рено Марсель — восемнадцатилетний
мальчишка с дурными наклонностями, а между тем, если я не разучилась
считать, на следующий год и ему, и мне стукнет двадцать семь!.. Жизнь его
весьма однообразна, как у какого-нибудь маньяка, чиновника или уличной девки
— впрочем, на девку он больше похож. Зевнёт, вяло и раздражённо, втянув
живот и раскинув руки, и простонет: Ужас, какая скука! Никого на сегодня
нет
. От него часто можно услышать, что в таком-то мюзик-холле самый
выигрышный зал, или что шикарный англичанин в этом сезоне не выступает,
или такой-то, мальчик что надо, стал крутить динамо. Он часами талдычил
мне про ужасные методики, применяемые в Институте косметики: Меньше чем с
двумя луидорами, дорогая моя, туда и соваться нечего, а кремы просто
убийственны для кожи
. Он будет до бесконечности рассказывать вам про отвар
айвы, чистый ланолин, с увлечением беседовать о софийской воде, растворе
росного ладана или розовой воде, он пьёт только простоквашу и регулярно
делает массаж нижних век. Затерзает вопросами Каллиопа ван Лангендонка,
допытываясь у бесподобного красавца, что хорошо для кожи, что плохо для
кожи
... Потом вдруг пропадёт недели на три, вернётся опустошённый, бледно-
розовый, как вьюнок, лихорадочно-возбуждённый — говорить толком не может,
едва отвечает на вопросы. Бросит мне на лету одну-две фразы на понятном лишь
нам языке, не в силах скрывать правду и не стесняясь её: Не мальчик, а
чудо, Клодина! Чистенький воспитанник пансиона... Его держат взаперти в Шато-
До...

Рено, выросший в другое время, когда к таким людям относились менее
снисходительно, а сами они вели себя не так бесстыдно, не может привыкнуть к
выходкам сына. И действует непоследовательно. То жалеет Марселя как
больного, то в ярости кричит на него, угрожает отхлестать по щекам,
засадить в колонию, ну и всё в том же духе... Малыш, как я его называю,
выслушивает отца молча, только недобро поглядывает на него. И тут между ними
встреваю я — не столько в надежде что-то уладить, сколько из желания тишины
и покоя, — и, представьте себе, мой безумный пасынок иногда проявляет
благодарность. Не к отцу, а ко мне он обращается нежнейшим голоском:
Знаете, Клодина, у меня в карманах совсем пусто... Устав повторять: Они у
вас, должно быть, дырявые
, я выдаю ему луидор, он тут же прячет его и,
прикладываясь к моей руке, облегчённо вздыхает: Вы просто прелесть,
Клодина! Ей-же-ей! Не будь вы женщиной...

Да, но это в Париже... А здесь — видеть рядом сомнительных нравов
бездельника, пусть даже не дольше недели, слушать его звонкий смех,
чувствовать, как он умирает от скуки рядом со мной и Анни... о, нет! нет,
нет и нет! Я готова отдать пятьдесят луидоров, только не это! Пусть
убирается и не тревожит тёплой горечи моего одиночества, не оскверняет моей
Казамены
: моего убежища, где порыжевшую, благоухающую самшитом землю
захватил дикий виноградник — она лежит на голубой мягкой вате гор как
неогранённый драгоценный камень. Неосторожное обещание Анни: Казамена будет
вашей
— проникло в самую глубь моей весьма приземлённой души. Неужели
правда этот островок с лабиринтом, крохотным мраморным фронтоном, зарослями
багрянника и мошника, эта драгоценность, вышедшая из моды, как брошки с
миниатюрным портретом, будет принадлежать мне? Потом, когда Рено снова
окажется рядом, я дам волю своему фермерскому инстинкту, доставшемуся мне от
предков из Пюизэ — крестьян, ревностно следивших за своим добром.

Уже теперь, когда мне становится тяжело думать о Рено, считать дни,
представлять его пополневшие щёки, совсем поседевшие усы (он этим по-детски
огорчён), вспоминать, как его левая праздная ладонь раскрывается в
расточительном жесте, а правая сжимает несуществующее перо, когда мой
нахмуренный до боли лоб устаёт от размышлений, — я обращаюсь мыслями к
Казамене, новой своей игрушке. Теперь я не могу с прежним безразличием
видеть упавший побег виноградной лозы. Обязательно подвяжу его скрученными
стеблями тростника, потом приподниму пышную листву розового куста,
озабоченно рассматривая почки будущего года. То ковырну жирную землю, то
сломаю сочную травинку, и всё это с мыслью, достойной первого человека,
отвоевавшего себе прибежище: Вот эта трава — моя, и жирная земля под ней —
тоже, и тот пласт, где копошатся черви, и извилистые ходы крота, и та твердь
под ними, что никогда не видела света, — тоже моя; если я захочу, то
завладею чёрными подземными водами и первой выпью глоток с запахом песчаника
и ржавчины...

Монтиньи? Ну что ж! Монтиньи от этого не менее дорог моему сердцу. Дом в
Монтиньи остаётся тем, чем был для меня всегда: реликвией, норкой,
цитаделью, музеем моей юности... Как жаль, что я не могу обнести его вместе
с зелёным, как трава у колодца, садом, высоченной стеной, оградившей бы его
от чужих взглядов! Моя стыдливая любовь к Монтиньи делает его подобным
миражу, только обманывает этот мираж меня одну! Так мэтр Френгофе прятал
своё уродливое творение от неразумного и неглубокого человеческого взгляда.
Что скажут мне Анни, и Марта Пайе, и Каллиоп ван Лангендонк, и толстый Можи,
если я покажу им свой Монтиньи? Они скажут: Ну и что особенного? Дом как
дом
.
Нет, это не просто старый дом, неразумные вы мои! Это дом в Монтиньи. Когда
я умру, ему тоже придёт конец... Мой взгляд, прежде чем потухнуть навсегда,
поднимется к его фиолетовой черепичной крыше, раскрашенной жёлтым
лишайником, и по этому знаку зелень сада, без единого цветного пятна,
растворится в призрачном тумане, задрожит сумрачный гребень в радуге
семицветного спектра, и мы застынем на секунду, дом и я, между тем миром и
этим...
Оседлая моя бродяжка!..
Дорогой мой, дорогой, я словно наяву слышу твой голос. Мне и стыдно, и
печально. Разве не о нём должны быть все мои мысли? А впрочем, они и не
могут быть не о нём, ведь это мои мысли, а я привязана к нему, как корневой
побег к розе: вот он убегает под землёй далеко-далеко от материнского куста
и только потом выбрасывает на поверхность свой первый росток, нежный,
гладкий, розово-коричневый, как дождевой червяк...
Видно, недосветившее в августе солнце принялось вдруг сегодня нас жарить —
разморило, одурманило. А ещё вчера утром были заморозки. Анни молчит, она
сидит рядом со мной на земле, привалившись спиной к вековой вишне — у неё
такой толстый ствол, что нам обеим хватает места. Закрыв глаза, она
подставила лицо лучам, пассивная, неподвижная, но больше ей меня не
обмануть... Наверняка именно так она подставляет губы поцелуям мужчин,
равным в её глазах богам!
Она ушла в себя, ей безразлично, что на один день вернулось лето, я же
впитываю каждый его час, заботливо укладываю каждый его голубой отблеск в
гербарий своей памяти. Рено, любимый! Неужели в этот миг воздух вокруг вас
золотится от мороза и оседает на ваших длинных усах крошечными жемчужинками,
переливающимися от дыхания? Мне неприятно думать об этом, меня это ранит:
сегодня мы с вами дальше друг от друга, чем обычно!..
В почти раскалённом воздухе листья плакучей акации — чахлого, старого дерева
с коротким стволом, тянущего во все стороны, словно руки, корявые
ветви, — падают один за другим редким дождём, медленно кружатся и
ложатся на землю. Осень обесцветила их, они стали почти белыми, как
зеленоватая слоновая кость...
Всё ближе, ближе голубиное воркование, торопливое, перекатывающееся. Это
Перонель обнаружила нас под вишней и спешит сообщить сногсшибательную
новость: для неё настала пора любви! Мы воспринимаем известие гораздо
прохладнее, чем она рассчитывала. Месяца не случается, чтобы Перонель не
приходила в охоту, а котов в округе не водится.
Бесстыдная и весёлая, она на наших глазах предаётся древним кошачьим танцам,
соблюдая каждое движение обряда. Она очаровательна: полосатая, как змея, на
рыжем животе четыре ряда чёрных точек — бархатные пуговицы, на которые
застёгивается её безукоризненного вкуса шубка...
Трижды она вытягивает шею и с тревогой в глазах отчётливо по слогам вопит:
Ми-я-у. За священным призывом следует менее выразительное и
труднообъяснимое птичье щебетанье. Далее танцевальный номер из вращений: раз
— перекатилась налево, два — направо и выгнулась дугой, точь-в-точь буйный
помешанный в Сальпетриере.
Снова на ногах, она вглядывается в окрестности и, раздув горло, издаёт
мычание, такое низкое, чудовищно громкое, несуразное, что Анни открывает
глаза и улыбается...
Антракт: священная пляска... Но кота что-то не видно, а солнце греет так
ласково, словно вернулось лето, листья акаций падают так соблазнительно
медленно, что Перонель вскакивает, хвост трубой, комкает конец ритуала, на
секунду застывает, пристально глядя на нас огромными, во всю морду, глазами
бешеной козы, и бросается вдогонку за летящим мимо семечком чертополоха...

Прыжки её точны и стремительны, она увлеклась игрой, очень быстро вошла в
раж, и теперь то и дело раздаётся её короткий, отрывистый кошачий зов: Мяв!
мяв!..

— Анни...
— Да... что такое?
— Скажи, Перонель... со своим танцем любви, извиваниями баядерки... никого тебе не напоминает?
Она добросовестно обдумывает ответ, сунув смуглые ручки в карманы маленького
фартука домохозяйки-чистюли. Низкий тяжёлый узел волос натягивает лоб,
выгибая брови дугой, и от этого она ещё больше становится похожа на Золушку-
мещанку — невыносимо трогательно.
— Не притворяйтесь, Анни! Я хорошо представляю себе, как вы лежали,
воркуя, поперёк чужой кровати в отеле, точно так же втянув живот...
Самые избитые приёмы действуют, как правило, безотказно! Анни попалась на
удочку.
— Нет, Клодина, что вы! Разве я так шумела! Само целомудрие!
и жест, стирающий греховную картину! Если бы в тот вечер я не слышала
собственными ушами рассказ Анни, ей удалось бы меня обмануть. Нет уж, пусть
говорит! Пусть говорит! Это единственное развлечение, хоть и с привкусом
вины, которое она может мне предоставить.
— Так вы что же, и в момент экстаза тоже были немы?
Она поворачивается ко мне, ей не по себе:
— Клодина, как вы можете среди бела дня, при ярком солнце спокойно
обсуждать... это!
— Ну да, гораздо естественней этим заниматься! Она поднимает и
прикусывает веточку вишни ушедшего лета, скелетик ягоды с так и присохшей
косточкой. Она размышляет, нахмурив китайские ниточки бровей. Она по
обыкновению сосредоточена и старательна...
— Да, — признаёт она наконец. — И естественней, и проще...
Да, с ней не заскучаешь. Чтобы лучше видеть Анни, я взмахом головы —
привычным, как тик, — отбрасываю со лба короткую чёлку. Погода так
чудесна, что поневоле загрустишь, я чувствую тепло земли, на которой сижу.
Солнце изменило цвет, небо за соснами стало розовым, как большая банка
варенья. Перонель утомилась и задремала, а бдительный без пользы Тоби-Пёс
неустанно роет кроличью нору: этого занятия ему хватит на полчаса...
— Объяснитесь, Анни!
— Это не слишком удобно, Клодина. Если есть в мире дорогой мне человек,
то это вы... И я бы не хотела пасть слишком низко в ваших глазах... Когда
ещё я появлялась на людях, все они — Марта, мой зять, Можи, мой муж —
считали меня глупой. А я не глупа, Клодина, хотя и бестолкова. Но это не
одно и то же. Простофиля — так, пожалуй, будет точнее. Мне тяжело что-то
делать и даже что-то говорить — такая я вялая. Но не пустая, Клодина. Я
думаю, живу, особенно после... в общем... после...
— После Баден-Бадена, наверное? Очень тонко сказал об этом Мишель
Провен: Женщина не виновата в том, что она испытывает...
— А я теперь точно знаю, что та женщина беззащитней, сдаётся быстрее и
легче остальных, которая скромнее прочих, молчаливее, она не будет
флиртовать, потираясь плечом или коленом о плечо или ногу мужчины, она
меньше всех думает о грехе, понимаете! Она прячет глаза, отвечает лишь на
вопросы, а ноги держит под стулом. Ей даже в голову не приходит, что что-то
может произойти... Но стоит мужчине положить ей ладонь на лоб, чтобы
запрокинуть лицо и рассмотреть получше цвет глаз, она пропала. Она сдаётся
от незнания своей собственной природы, от страха, нежелания казаться смешной
— да, Клодина! — и ещё потому, что торопится покончить с этим, чтобы не
нужно было больше сопротивляться, ей кажется, что, уступив, она быстрее
вернёт себе покой и одиночество... Да только не получается — вкусив греха,
она вдруг обретает цель и смысл жизни, и тогда... Анни замолкает: дыхание её
прерывисто, движение век, хотя она, вероятно, и не сознаёт этого, выглядит
театрально, ресницы быстро опускаются, пряча взгляд, и я без труда
представляю себе, как великолепно должно быть её лицо в наслаждении, какое у
него целомудренное и собранное выражение, как она сводит, словно для
молитвы, плечи... Боже, и она бросает такое чудо под ноги сладострастным
боровам!
— Если я правильно поняла, Анни, вы ни в грош не ставите ни свободную
волю, ни возможность выбора, ни обет моногамии?..
— Не знаю, — отозвалась она нетерпеливо. — А я стараюсь
объяснить то, что знаю, вот и всё. Я прекрасно понимаю, что такие женщины,
как вы или моя золовка Марта...
— Спасибо за сравнение!
— ...чувствуют себя ровней мужчинам и своей, если хотите, воинственной
логикой, иронией, рассудочностью спасаются от множества бед... Вы, Марта, и
многие другие отвечаете на страсть мужчины словами, неважно какими, но вы
сначала играете с ним, протестуете, ломаетесь, да одного вашего нет хватит
— и у вас уже есть время обдумать своё положение, удрать, в конце концов...
А нас, — закончила свою мысль Анни, употребив загадочное множественное
число, — нас природа забыла вооружить.

Я чуть было не бросила ей в лицо в ответном порыве: В таком случае вы мне
просто неинтересны
. Но вовремя сдержалась: было бы слишком жестоко
травмировать её и без того больную головку — как простодушно хвасталась она,
что может думать. Да и к чему?.. Она познала сладострастие без любви, пала
без благородства, причём униженной себя от этого не чувствовала, как бы она
ни старалась убедить меня в обратном. Но не мне ей всё это высказывать, ведь
не кто иной, как я, толкнула её на лёгкую дорожку, мягкую от грязи, в
которой тонут ноги, так что не мне теперь кричать: Нет, о нет, мы с вами
точно не одной породы, только разница между нами ещё больше, чем вы
предполагаете... Есть нечто, до чего вы не додумались: любовь. Именно любовь
сделала меня счастливой, доставила столько наслаждения моей плоти, столько
муки моей душе, наполнила такой всесокрушающей драгоценной тоской, что я,
ей-же-ей, не понимаю, как вы можете находиться подле меня и не умирать от
зависти
.
Нет, я не могу привести в отчаяние Анни — полулёжа рядом со мной, она
довольно улыбается своим воспоминаниям. Потягивается, но не из лени, а как
тянутся кошки, чтобы размять мышцы перед прыжком...
— Клодина, — шепчет она, — на моей памяти был ещё только один
такой день. В деревне... в... в... да где же?.. в Агее. Агей — это
рядом с Сен-Рафаэлем: нечто сине-золотое, как на рекламной картинке, на
берегу того самого моря, которое, оказывается, вовсе и не море, — оно
не волнуется, а дремлет себе в круглых бухтах. Я сняла там небольшую виллу:
мне понравился огромный парк возле неё. Там не было ни души — ещё бы, стоял
декабрь! Морис Донне и Полэр ещё не приехали.
— И вы жили совсем одна?
— Нет, конечно. Я имела слабость — да, признаю, это была слабость —
привезти с собой на две недели молодого человека, совсем молодого...
— Я его знаю?
— Вряд ли. Это был шофёр. Мы встретились в Монте-Карло, где я очень
спокойно провела неделю в Ривьере...
— Если верить проспектам, там самые шикарные интерьеры в Европе! Ну
да ладно, продолжайте: итак, юный шофёр...
— Его вышвырнули на улицу за то, что он перевернул машину на горной
дороге, хорошо хоть в пропасть не свалился вместе с пассажирами. Так
поверите ли — он плакал! Ну я и забрала его с собой на две недели, пока он
не подыщет другое место...
— Ну и как?
— Хорошо, — кратко ответила Анни. — Правда, меры не знал.
Знаете, Клодина, часто твердят о падении нравов, о том, что люди совесть
потеряли, и всё в этом духе. Да я просто не видела никого честнее этого
мальчика! Щепетилен он был до смешного... Как-то раз возвращается к ужину и
приносит мне луидор!
— Луидор? Он что, нашёл его?
— Нет, не нашёл... Его наняла одна благородная дама с почасовой
оплатой без машины... и он принёс свою монетку в общую кассу, как он
выразился.
— Не надо, а то я сейчас заплачу. И как звали нашего героя, Анни?
— Антельм. А фамилия... о Господи...
Она взмахивает кистью с растопыренными пальцами — жест то ли забывчивости,
то ли безразличия.
— ...Ну совсем нет памяти на фамилии, ужас какой-то!.. В общем,
прелестное юное создание, из парижских мальчишек... Так смешно выговаривал
книгэ, пианинэ, и ещё любил давать странные, новые, неприличные названия
разным вещам и жестам, которые обычно вообще стараются никак не называть —
во всяком случае, вслух... А он по своей наивности называл, и, поверьте,
грубые слова в его устах звучали очень мило... особенно одно, он повторял
его к месту и не к месту, с таким приблизительно смыслом: На меня не
рассчитывайте
. О Господи! До чего глупо! Не могу вспомнить!
— И не надо, Анни!
— Впрочем, какая разница? Однажды, в такой вот день... в саду... какая
стояла тишина! Мимозы ещё не зацвели, зелёные апельсины, колючая юкка, а
между двумя сиреневыми валунами морской заливчик... он искупался и обсыхал
без халата на песчаном пляже... как сейчас вижу его розовую кожу в тени
сосны...
Я улыбнулась, посмотрев на свои руки — в этот час тень серебристой сосны
ложилась на них синеватой причудливой сеткой...
— Знаете, как приятна на вид и на ощупь юная, белая, никогда не
грубеющая кожа...
— Нет, не знаю, — ответила я резче, чем хотела. Анни обвила меня
рукой за талию. И продолжала ласково и растроганно, не ощутив моей резкости:
— Вы не знаете...
Потом взгляд её вынырнул из дымки чувственного миража, тон снова стал чистым
и дружеским:
— В таком случае, Клодина, да убережёт вас судьба от искушения!
— Какого искушения? — спросила я с агрессивной прямотой.

— Юной плотью, — шепнула она загадочно. Я пожала плечами:
— Не убивайтесь так, Анни! Для меня искушений не существует. У меня всё
есть.
— Нет, у вас не всё есть.
Анни кончиком ивового прутика исследует подземные ходы медведки и, кажется,
совершенно погрузилась в это занятие. На самом деле она не поднимает головы,
потому что боится растерять свою храбрость и не договорить. Тоже мне страус!
Значит, достаточно ей прикрыть лицо ладонью, как она может, задрав юбки,
бесстыдно оголить свои мысли или своё миниатюрное разгорячённое загорелое
тело?.. Я засмеялась и понесла чепуху, специально чтобы её ободрить:
— У меня всё есть. У вас не всё есть. У него, у неё что-то есть. Конь
моего кузена красивее, чем нож тёти. Птица склевала ручку военного...

Учебник Оллендорфа! Ваша очередь, Анни!
Она отвечает не сразу, всё так же склонившись над землёй. Теперь мне виден
лишь её нос, прекрасные коровьи ресницы и жалобно опущенные уголки рта — она
всегда готова расплакаться.
— Слушайте, Клодина... Я знаю, вы меня любите... Но с того вечера,
когда я решилась вам всё рассказать, вы больше не придаёте особого значения
ни мне самой, ни участи, которую я избрала... Разумеется, мне достался лишь
крохотный кусочек счастья, но я бы хотела... я хочу, чтобы вы согласились:
каждому из нас, и вам тоже, удаётся захватить лишь краешек счастья. Вы
несёте свой с гордостью, с чувством молчаливого превосходства, мне кажется,
я слышу ваши мысли: Моё счастье, или моя тоска, или моё вожделение — в
общем, моя любовь — лучше, чем у других, они совсем не такие... Даже в
дурном всё, что принадлежит мне, — лучше
. Простите, я, разумеется,
упрощаю, но это для быстроты изложения. Так думаете вы. Тогда и я стала
размышлять — у меня много времени для размышлений — и пришла к выводу, что
нет!.. Вы просто пребываете в неведении, хотя, может быть, и ощущаете
недостаток того, чего у вас нет. Любовь — это не только страстная дочерняя
привязанность, какую вы испытываете к Рено, не только добровольная
зависимость, в которой вы пребываете, и не степенная нежность Рено по
отношению к вам: год от года она всё благороднее, всё совершеннее — я лишь
повторила ваши собственные слова! — остановила она мой протестующий
порыв. — Обо всём вы подумали, — голос Анни дрожит от сознания
собственной отваги, — забыли только, что рядом с вашей любовью могут
существовать другие, ненароком коснуться её или даже толкнуть плечом: А ну,
подвинься, здесь наше место
. Всё это я называю любовью просто потому, что
нет другого слова, Клодина... Что, если в один прекрасный день вашей любовью
станет такой малыш, как мой: юный полубог, пылкий, в сверкании молодости, с
грубыми руками и узким лбом — как мне нравился его лоб! — под кудрявой
шевелюрой?.. От такого не дождёшься утончённой нежности! Он бросается на вас
без всяких церемоний, он гордится лишь своей кожей, мышцами, своей циничной
мощью, и нет от него покоя, пока он не уснёт, упрямо сдвинув брови и крепко
сжав кулаки. Лишь тогда у вас появляется немного времени, чтобы полюбоваться
им, чтобы его подождать.
Без сомнения, позавчера я была не в лучшей форме. Ох уж эта Анни!.. Какая
неуверенность овладела мной, чег

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.