Жанр: Любовные романы
Возвращение к себе
... только на
жёстком, а питаться сырой редькой. Подумать только, сырой редькой! О сладкое
дыхание нежной девы Мева...
А между тем мои подданные (тронутая малютка и юноша с особыми вкусами) хоть
и не ропщут, но увиливают от подчинения, что-то изменилось в моём спокойном
королевстве, на моём холме, на моей жемчужине, с которой медленно стираются
тщеславные царапины цивилизации... Например:
— Что будем сегодня делать, Клодина?
— Что будете делать вы, Марсель, не знаю. Лично я собираюсь за шишками,
а также за грибами, если попадутся. А вы, Анни?
— Я? Да ничего... не знаю.
— Ну, будем считать, праздничная программа согласована... счастливо,
дети мои. Я вернусь к обеду, не раньше.
Я в сердцах разворачиваюсь — в каждой руке по корзинке — и ухожу, за мной по
пятам мчится Тоби-Пёс, одетый для прогулки. Наряд его состоит в основном из
шишки, которую он несёт в зубах, здоровенной такой шишки — ему приходится
широко разевать пасть, отчего он становится похожим на дельфина. Противно
ему до смерти, но, видно, дал зарок...
Не успеваю я сделать и пятнадцати шагов, как меня бегом догоняет Марсель.
— А где они, шишки?
— Под ёлками.
— Далеко отсюда?
— Вон в леске, по ту сторону от расселины.
— Я с вами.
— Как хотите.
Я шагаю, насвистывая, по мокрой траве.
Марсель с сожалением смотрит на свои жёлтые блестящие сапожки, колеблется,
потом всё же идёт за мной. Под кронами пихт царит грозовой полумрак и та
особая сосредоточенная тишина, которая обычно предшествует буре. От запаха
еловых шишек, палого листа, выросших за ночь грибов я сразу молодею лет на
пятнадцать, и вот уже я снова в Монтиньи рядом с молочной сестрой Клэр... по
ту сторону леса пасут овец:
Ну пошла... пррр...
, сейчас будем печь в
костре яблоки...
— Что это вы напеваете, Клодина?
— Песенку своего детства...
Эта песенка пришла издалека, из Монтиньи-ан-Френуа... я словно слышу
собственный хрипловатый свежий голос... песенка из другой жизни, до Рено, до
любви... Как я люблю своё детство!
Забыв обо всём, ловко, молча я принимаюсь за шишки: лишь когда пальцы
слипаются от пахучей смолы, а спина начинает раскалываться, я наконец
выпрямляюсь:
— Вы, Марсель, смотрю, не переломитесь! Выставив вперёд хитрый острый
подбородок, он буравит меня синими, кажущимися тёмными в тени козырька,
лукавыми глазками.
— А вы думали, я стану пачкать руки этой гадостью?
— Это не гадость, это смола.
Он наклоняется, поднимает двумя ноготками за чешуйку сухую шишку и бросает
её в корзину, размахнувшись прямой рукой, — так маленькие девочки
кидают камешки.
— Вот, с меня хватит... Смотрите-ка — Анни!
И в самом деле, это Анни. Курортный капор из красного полотна завязан под
подбородком, движется неторопливо, словно нехотя, взгляд намеренно рассеян:
я, мол, не за вами шла... так, проходила случайно мимо.
— Анни-и-и!
Эхо в расщелине дразнит нас слабым, но отчётливым голоском... Анни отвечает
издалека:
Клодина-а-а
, но тайный пересмешник не повторяет за ней моё
имя... Усевшись на мягкую подстилку из еловых шишек, я очищаю молоденький
грибок от налипших на шляпку травинок. Он прохладный, мокрый, весь в росе,
нежный, как нос ягнёнка, до того соблазнительный, что я, вместо того чтобы
положить его в корзину, хряпаю прямо сырым — прелесть, пахнет землёй и
трюфелем...
— Что это вы едите? — кричит моя подружка.
— Грибы.
— Да разве можно! Вы отравитесь... Марсель, не позволяйте ей...
И добавляет:
— Я принесла почту.
Мне чудится, что за этой её простой фразой стоит желание как-то объяснить
своё появление — почему? Не нравится мне театральная манера искать повод для
каждого выхода артиста... Наверное, я и вправду слишком требовательна! А как
часто люди обманываются на мой счёт. Увидят два-три раза: причёсана наспех,
юбка до земли, твёрдый шаг, прямой взгляд, и рады — вот, думают, какая
крошка, бодрая, живая, ко всему относится легко — с такой не пропадёшь!.. А
ты попробуй! Будь я мужчиной и вызнай я досконально свой характер, я бы в
себя не влюбилась: необщительная, от каждой малости прихожу в отчаяние или
вскипаю, слепо доверяю своему якобы безошибочному чутью и тогда уж не иду ни
на какие уступки, люблю так называемую богемную жизнь, в глубине души
страшная собственница, ревнива, откровенна из лени, лжива из стыдливости...
Это сегодня я так говорю, а завтра буду искренне верить, что я — само
очарование...
— Клодина, у меня письмо от папы.
— Да?
В моём возгласе звучит досада. Письмо от Рено, и вдруг не мне! А прохиндей
Марсель помалкивал с самого утра!
Мы остановились, держа в высоко поднятых руках лампы, в конце коридора, где
пахнет как на чердаке провинциального дома или в сундуке с овсом, —
чтобы пожелать друг другу спокойной ночи. Я нарочно свечу в лицо Марселю:
узкий овал, глаза не чисто синие — в болезненную бирюзу, — лоб гладкий,
недобрый, подбородок с продолговатой ложбинкой, как у Рези... Целомудренно
длинные ресницы, здоровый вид жителя гор — несколько недель бодрящего холода
и солнца вернули Марселю смущающую женственность. Влажные блестящие губы,
стоит взглянуть на него, приоткрываются — из чистого кокетства.
— Вы пудритесь, Марсель?
— Да, всегда. У вас тут такой резкий ветер!
— Специально для вас. Правда, выглядите вы от этого только лучше!
— Спасибо доброй мачехе!
— Да что вы говорите... И как там Рено?
Его забавляет мой вопрос и вызывает жалость, он смеётся.
— Всё так же! Да вы войдите на минутку, сами прочтёте.
Комната в розово-серых тонах, к аромату свежескошенной травы примешивается
ещё какой-то более легкомысленный запах. У меня он вызывает не то восторг,
не то тошноту. Я ставлю свою лампу, и добрый принц Марсель протягивает мне
письмо Рено... Милое послание скорее приятеля, чем отца, рассказ о выпавшем
снеге, смешные истории о катании на санях и несколько трогательных строк:
Будь внимателен с Клодиной, мальчик мой. Она для меня такой же ребёнок, не
знаю даже, кому из вас кого поручить...
Я с грустной улыбкой наблюдаю, как раздевается Марсель. Он относится ко мне
скорее как к приятелю, чем как к мачехе, спокойно снимает брюки, оставшись в
нижнем белье... проститутки...
— Ах шельмец! Для кого ж такие розовые кальсончики, дорогуша? Это здесь-
то, в Казамене? Не иначе как для счастливицы Анни!
— Ладно, не издевайтесь! (Он стоит перед большим наклонным зеркалом на
подставке, развязывает галстук и обиженно топает ножкой.) Сами знаете, что
не для Анни и не для вас. Просто я собирал вещи в такой спешке, что...
— Значит, они так и не выследили, где вы жили...
— Нет, к счастью! — Он со вздохом садится в кресло, облачившись к
тому времени в удобную пижаму из белой фланели. — Но и без того история
грязная. Связаться с лицеистами! Если бы я попался прямо в школе, мало бы не
было!
— Вы же говорили, он не малолетка, просто врёт.
— Да, но познакомил-то меня с ним настоящий лицеист.
— Милая цепочка получается!
— Всё так запутанно! Если рассказывать коротко, то главное вот в чём:
Ваней, ну вы знаете Ванея... Блондинчик такой очаровашка, розовый, как
конфетка?..
— Понятия не имею.
— Вы бесподобны. Конечно, если так носиться вокруг моего папаши, то
ничего больше и не увидишь... Ну так вот, Ваней, чистый ангелочек,
сговорился с мошенником.
— Ого!
— Подцепит кого-нибудь побогаче из знакомых своих родителей, но сам-то
не решается требовать бабки за услуги — вот и подсовывает им сообщника, а
барыш пополам. Юный мошенник — он и правда для мошенника маловат — со своей
бандой живо берут клиентов в оборот... Простите за школьный жаргончик... это
память о Ванее...
— Чистом ангелочке?
— Святой куртизанке!
— ?
— Это прозвище у него было такое в лицее Марата —
святая
куртизанка
, — когда мы познакомились. Правда, правда... У них там
вообще существовала целая сложная иерархия — начитались Флобера и
Короля
Юбю
... Я три недели развлекался. Они и меня, вы не поверите, наградили
как
иностранца
орденом
Элифаса Говноносца
. Я бывал у них по субботам...
— Представляю себе, что там творилось в эти дни!
— Да уж это точно! Из-за каждой двери выглядывает мордашка, кто
хихикнет, чтобы я обернулся, кто уронит платочек, кто заденет меня локтем:
Ах, простите
, и письма анонимные писали, и прочие знаки внимания
оказывали... Что за время!.. Ах, юность, юность!
— Скажите на милость, какой древний старец нашёлся!
Он недовольно заёрзал в кресле и взглянул на меня с нескрываемым презрением.
— Нет, даже самая умная из женщин — а это и есть вы, Клодина! — не
может уследить за ходом мысли. Я же не о своей юности, я их жалею! Что с
ними станется, с милыми крошками? На одного сохранившего белую гладкую кожу
и изящную фигуру придётся не меньше сотни несчастных хриплых петушков,
прыщавых, с проклюнувшейся бородкой — они сами себя стыдятся и по дури своей
приударяют за кухарками... Кисти у них грубеют, голос ломается, а нос — о-о-
о! — что у них с носом творится! И шерсть по всему телу, и... Они
становятся молодыми людьми, если хотите, но исчезает пьянящее очарование
юности, безупречная и — увы! — недолговечная красота подростка...
свежесть плоти...
Свежесть плоти...
Где-то я уже слышала эти сладострастные, словно поцелуй,
слова. Ах да! Анни... Что она тогда говорила?
Сохрани вас судьба, Клодина,
от искушения свежей плотью!.. Вы об этом и понятия не имеете!..
Молодые
глупые людоеды — вот они кто оба! О любви толкуют как о вкусном блюде! Как
им объяснить... А впрочем, зачем? И я, полная сознания собственной
значимости и осведомлённости, лишь из воспитанности желаю спокойной ночи
приёмному сыну, изящному Пьеро с шелковистой шапкой светлых волос, такому
грустному в своей белой фланели...
Если бы вы видели, дорогой Рено, как разумно и спокойно я пожимаю плечами,
читая ваше сегодняшнее письмо — вы в нём строите планы летнего побега (с
таким обилием подробностей, что другого бы это могло обмануть — на самом
деле вы не слишком любите упорядоченность), из месяца в месяц, изо дня в
день!
В июне мы удерём из Парижа в Монтиньи, месяца, на полтора, а в
конце июля — в Виттель... А после, где-нибудь в середине сентября, нужно
обязательно прокатиться в Форе-Нуар — этакий старомодный, в стиле последней
империи, вояж... Что вы на это скажете, дорогая?
Что скажу?
Да
, разумеется. Если бы я ответила
нет
, вы бы сначала
обиделись, а потом принялись бы разрабатывать другой маршрут, нашли бы
другой спасительный способ забыть о своём артрите... Если бы всё зависело
только от моего согласия! Да куда хотите, и как хотите... Рядом с вами — мне
достаточно самого вашего присутствия — я чувствую себя вполне довольной
жизнью и с безразличием отворачиваюсь от будущего. Я вступаю в это будущее,
пятясь задом наперёд, не беспокоясь о том, что меня ожидает.
Но не беспокоиться о будущем — не значит смиренно ждать. Стоит вам где-
нибудь задержаться, стоит стакану прохладной воды появиться на минуту позже,
когда меня мучит жажда в летний зной, стоит персику, который мне хочется
съесть, промедлить и вовремя не зарумяниться, я вся дрожу от нетерпения, и
мой исступлённый вздох приподнимает смертельную тяжесть невыносимо долго
тянущегося времени... но от этого я не становлюсь похожей на вас: до чего
скучно, когда заранее расписан целый год, когда вам
подают на тарелочке
все двенадцать месяцев!
Будь что будет, вот и весь сказ! Да какое там будет, уже есть! Жизнь идёт
независимо от вас и ваших тщательных расчётов. Вам же нравится, что я не
люблю в самые тихие часы нашего уединения спешить и... удваивать темп. Так
почему вы не хотите, чтобы я прожила каждый день как один, неповторимый
день, почему хотите заставить меня наслаждаться и этим, и будущим годом
сразу?
Когда я была маленькой, меня посетила, может быть несколько преждевременно,
фея великой мудрости, оставив на радостном полотне моих самых безоблачных
дней несколько печальных предупреждений, сладкую горечь которых тогда ещё
мне не дано было понять. Она мне сказала... Вы, наверное, вообразили себе
красавицу в белом, с диадемой в волосах, что предстала мне в тени старого
орешника? Ничего подобного! Это был просто
внутренний голос
: на мгновение
болезненно застыла мысль, застыло всё моё маленькое, здоровое, подвижное и
довольное существо, приоткрылась дверь, которая обыкновенно бывает наглухо
задраена для детей такого возраста... И мудрость сказала мне:
Стой,
оглянись, ощути, как чудесен этот миг! Разве в той жизни, что стремится тебе
навстречу, будет ещё такое белое солнце, такая иссиня-лиловая сирень, такая
интересная книжка, такой струящийся сладким соком плод, такая свежая постель
с грубыми белыми простынями? Станут ли эти холмы для тебя прекраснее?
Сколько ещё осталось тебе радоваться просто тому, что ты живёшь, что
пульсирует в твоих жилах кровь? Всё в тебе так юно, что ты и не думаешь о
своих руках, ногах, зубах, глазах, нежных губах, которым предстоит увянуть.
Когда придётся тебе испытать первый удар судьбы, познать первую потерю?..
Лучше тебе желать, чтобы время остановилось, чтобы ты подольше оставалась
такой: не взрослела, не задумывалась, не страдала! Попробуй захотеть этого
сильно-сильно, и, может, тогда найдётся где-нибудь божество, которое
сжалится над тобой и внемлет твоей просьбе!..
Однажды я рассказала об этом вам, Рено. И вас не рассмешило прозрение
маленькой девочки, вы устремили на меня, в самую глубину моих глаз, чёрный,
мстительный взгляд, полный глупой упрямой ревности, — он дразнит и
очаровывает меня, он словно кричит:
Не смей больше рассказывать, что было время, когда я ещё тебя не знал!
— Это я, Анни... У вас случайно нет... вазелина или крема какого-
нибудь, или глицерина? У меня губа лопнула, а я её, как назло, всё время
прикусываю...
Анни открывает дверь и удивлённо застывает на пороге: она заплела волосы на
ночь в толстую чёрную косу, которая придаёт её облику что-то китайское и
жалобное. Я извиняюсь, пускаюсь в объяснения — раньше я практически ни разу
не заходила в спальню к Анни. Совершенно очевидно, что она не терпит чужого
присутствия в своих владениях, моего в том числе. Может быть, боится, что
жёлтые портьеры, белые стены с фризом из поддельного чёрного дерева,
невыразительная белая, как в престижном отеле, мебель проговорятся о том,
как она проводит беспокойные полусонные ночи? Но в комнате и не пахнет
тайной, мой нюх не обнаруживает даже намёка на индивидуальность — разве что
аромат экзотической дорогой древесины, которым благоухает, готова
поклясться, тело самой Анни, не признающей искусственных запахов...
Типичное жилище путешественницы — глаз так и ищет в углу дорожную сумку...
На письменном столе — нетронутая бумага, ржавое перо. Ни одно лицо не
улыбнётся вам с фотографий на голых стенах. Когда моя подружка снова
соберётся в бега, ей останется лишь забрать роман, что лежит, распахнутый,
на разобранной постели, да смятый платочек со стола — и всё: ничто в этой
безымянной комнате не напомнит об Анни...
Моя странная хозяйка стоит и слушает меня: синие покорные глаза на смуглом
лице, рот приоткрылся, придав Анни такое недовольное выражение, что мне
одновременно хочется и рассмеяться, и поколотить её...
— Крем для губ?.. У меня нет... его вообще в этом доме никогда не
бывало... Нет, постойте-ка!
Она открывает шкаф, роется в тёмном ворохе и возвращается ко мне чрезвычайно
довольная.
— Вот, держите. От трещин, наверное, помогает.
На коробочке, которую она мне протягивает, значится:
Театральный грим,
рашель
.
— Но... это же для сцены! Где вы его стянули, Анни?
— Я его не стянула. А купила, когда было нужно. Правда, с тех пор он
мог прогоркнуть.
— Играли в домашней комедии?
— Да нет, — вздыхает она устало. — В театральной пантомиме. Я
несколько дней представляла в пантомиме.
— И где же? За границей?
Мои вопросы звучат сухо, я оскорблена, обижена, что она скрыла от меня такое
— или сочинила? Она садится на постель и проводит ладонью по лбу. Я хватаю и
встряхиваю худенькую ручку, выскользнувшую из бледно-голубого пеньюара.
— Вы смеётесь надо мной, Анни?
Она улыбается, почувствовав, как я на неё рассердилась. В комнате жарко,
дремлет огонь под белёсой бархатной золой... Я подталкиваю Анни бедром,
чтобы она пустила меня на мягкую перину, и усаживаюсь рядом с ней, радуясь,
что услышу сейчас новую интересную историю, что моя подружка снова
заговорила, что уже так поздно и по ставням стекает шелковистыми струйками
зимний дождь...
Обняв колени руками, сжавшись, Анни начинает рассказ:
— Ну так вот... Помните, в театре
Патюрен
провалился спектакль? Тогда
в один вечер шла маленькая опера в двух актах, очень трагичная, под
названием
Старая королева
, потом
Картины, вырванные из жизни
, где
убивают всех и вся, потом студенческие сценки и, наконец, пантомима:
Господь, Мираж и Власть
.
— Хм... что-то смутно припоминаю.
— Не сомневаюсь. За две недели театр разорился. Но пантомима, между
прочим, была прелестная... Я играла в ней юную рабыню, рвавшую розы, в конце
её уносил Фавн.
— Неужели правда?.. Вы играли в театре? Она улыбается без всякого
тщеславия:
— Я этого не говорила. Клодина. Я участвовала в пантомиме... Разве это
сложно? И потом, я вынуждена была. Надо вам сказать...
Она тщательно собирает в мелкие складочки пышный воротник батистовой ночной
рубашки, выбившийся из-под халата...
— Незадолго до того я познакомилась с одним
комедиантом
, как они сами
себя называют. Он ещё не кончил Консерватории. Нет! Он не был никудышным
актёром! Студенческую премию получил... Но даже премированный ученик и
профессиональный трагик, к несчастью, не одно и то же... Вот он и исполнял
незначительные роли у Сары: играл сеньора Вандрамена, пажа Орландо, и всё
благодаря ногам... У него были такие ноги...
Она поискала, с чем их сравнить, но сравнения, видно, попадались только
неприличные...
— В общем, всем ногам ноги! Сара ему однажды сказала, когда он играл
пажа Орландо:
Ну у тебя и ноги, мальчик мой, — полное соответствие
эпохе
.
— Какой эпохе, Анни? Эпохе Сары?
— Нет... шестнадцатому веку, кажется...
— И где же вы его подцепили?
Она смеётся мне в лицо, ударяет кулачком по пышной подушке и замолкает.
— Это нечестно, Анни! Рассказывайте немедленно, или я вас защекочу!
Я говорю это просто так, однако эффект получается ошеломляющий. Анни
шарахается к стене, вытягивает в ужасе руки и умоляюще верещит:
— Нет! Нет! Не надо! Я умру!.. Я всё, всё расскажу!.. И, сглотнув
слюну, быстро выговаривает:
— Я познакомилась с ним у вас!
— У меня? Что за шутки! Я не знаю ни одного средневекового пажа... Вы
бредите, Анни.
— А вот и нет! Он, бедняжка — всё-таки бедняжка, — недели три был
секретарём у Рено.
Я театральным жестом хлопаю себя по лбу.
— Постойте-ка!.. Молоденький такой — волос излишек, белья недостаток,
красивые глазки...
Она при каждом моём слове согласно кивает.
— Вспомнила, как же! Его звали...
— Огюст, — тихо подсказывает Анни.
— У нас он звался проще... господином де Сен-Йором.
— Это его псевдоним.
Как хорошо она это сказала! Что за прелесть моя Анни! Вот такой я её люблю,
была бы она всегда такой: не то наивный ребёнок, не то опытная любовница,
порочность так и рвётся наружу из-под целомудренного облика... Я притягиваю
её к себе за толстую косу, как плод за гибкую веточку, и целую куда
придётся: в щёку, в холодный носик... Глупышка моя! Она тает от любого
ласкового прикосновения, принадлежит каждому — мне, если захочу, садовнику
Франсису...
— Ах, так это был псевдоним? Ну продолжайте же, дорогая!.. Что дальше?
— Да ничего... Сначала ничего. Как вы помните, я тогда скрывалась.
Ален, Марта, бракоразводный процесс... Я с вами распрощалась и
отправилась... в Казамену, так что в Париже оказалась только через три
месяца, в мае...
— Как же, помню. Но мы ведь с вами не виделись? Она приподнимает плечи,
брови, подбородок...
— Чему же тут удивляться? Вы должны меня простить, Клодина. В мае я
вернулась в Париж, и возле гостиницы
Режина
случай столкнул меня...
— С сеньором Вандраменом. Счастливый случай?
— Очень, — со вздохом отвечает Анни. — После поездки в
Лондон...
— Вы говорили, в Казамену?
— ...Нет, в Лондон... я так заскучала, так изголодалась — и в Лондоне
всё очень строго!.. К тому же сеньор Вандрамен в тот день выглядел блестяще.
Бледный, глаза...
— Ноги...
— Про ноги я потом узнала... Я удивилась, что он со мной сначала не
поздоровался.
— О, это я вам объясню. Рено выставил его за дверь из-за одной
неблаговидной истории... Нет! Ничего особенного... подторговывал билетами.
Выбивал их от имени Рено у директоров театров и продавал. Конечно, не он
один занимается такими делами, но Рено это не понравилось...
Я стараюсь загладить проступок сеньора Вандрамена, чуть ли не извиняюсь за
Рено... Напрасный труд, Анни и не думала смущаться. Она продолжает:
— Что-то в этом роде я и предполагала... Впрочем, мне было всё равно...
в тот же вечер я пришла к нему.
— Вот как! Не может быть!
Я помимо своей воли выпускаю горячие руки подруги... Потом тут же снова
хватаю их, боясь обидеть Анни... Она не убирает рук, безжизненных, нежных,
она погрузилась в воспоминания:
— Прошёл месяц, а он всё ещё не расстался со мной, Клодина! И не брал у
меня денег...
— Скажите на милость!
— Но я за всё платила.
— Всё-таки!
— Он искал работу и никак не мог найти. Днём. А ночью он об этом не
думал. Он думал только обо мне, а я о нём.
Я несколько нарочито рассмеялась:
— Похоже, сеньор Вандрамен оказался в постели Геркулесом?
— Бог мой, конечно, нет... — признаёт Анни, сохраняя
благовоспитанное выражение. — Дело не в этом... Юный, порывистый,
порочный горожанин с оставшейся от коллежа привычкой выставлять напоказ
проявления... своего физического естества, а если нужно, самому их
вызывать... Начитался дурных книжек и старался выполнить, может быть, с
излишней тщательностью, всё, что в них написано...
— А вы?
— Я... — она нерешительно, словно пьяная, взмахивает рукой, —
я покорялась его реминисценциям, нововведениям... и платила. Но думаю всё
же, скорее я осталась у него в должниках.
(Уж наверное, он постарался — за её-то деньги...)
— И что же с театром?
— Ах да... Ну так вот. Однажды вечером он вернулся в гостиницу очень
поздно, важный, взволнованный. Долго ходил взад-вперёд по комнате и наконец
сообщил, что получил работу в пантомиме в
Патюрене
. И я поняла, что нашей
связи приходит конец... Тем более что, как только начались репетиции, он
стал с воодушевлением рассказывать об одной рыжей англичанке, девушке из
хорошей семьи, которая ушла из дома.
Она неотразима, — без конца
твердил он. — Какая фигура! И грациозность движений, и чувство ритма —
да у неё каждый жест полон благородства...
Его послушать, так лучше этой
Иве Лестер и быть никого не могло. Я, Клодина, считала дни до премьеры,
когда кончатся злосчастные репетиции, отбиравшие у меня Огюста на целый
день... Он возвращался усталый, рассеянный, он... стал любить меня самым
банальным образом, наспех, без фантазии...
За два дня до премьеры, которой я с таким нетерпением дожидалась, вдруг
вбегает обезумевший Огюст:
Надевай шляпу, быстро. Пошли со мной
. —
Куда?
—
В Патюрен
. И рассказывает мне по дороге поразительную вещь:
рыжую англичанку забрали назад родители, и она, не попрощавшись, отбыла,
оставив труппу и директора в полной растерянности... Я всё не
...Закладка в соц.сетях