Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Возвращение к себе

страница №8

снокожих предков она сохранила любовь к перьям в волосах, раз уж колец в
носу носить не могла... Ножка изящная, а кисть мальчишеская, голос тягучий и
двусмысленно нежный, пока она говорила тихо, становился, стоило чуть
повысить его, гнусавым и резким...
Американскую чудо-птицу испортила литература, достаточно было научить её
блистать, покачивать волнообразно развеваемыми ветром перьями на головном
уборе, ослепительно улыбаться, демонстрируя ярко-красные губы и белые зубы,
да отбрасывать каблучком пышный, как у разряженной негритянки, шлейф, и
потряхивать им, если за что зацепится...
Сюзи научили читать, отсюда всё зло. Читала она много, но мало что
запоминала из прочитанного, в результате получился двуязычный винегрет из
поэзии, прозы, драматургии, романов и философских эссе, из которого она
выхватывала при необходимости что попало, но так уверенно, что непременно
вызывала восхищение наивных простачков...
Мне не было больно, когда Рено стал ходить за ней от файф-о-клока до
afternoon tea. Она ведь на меня совсем не похожа!.. Я изошла бы кровью и
слезами, если бы мой муж влюбился вдруг в такую же, как я, страстную в
глубине души молчальницу, чья страсть заглушена ленью, с такой же
созерцательной, беспокойной натурой, но только моложе и красивее меня...
Но Сюзи! Не ей затмить Клодину! Сюзи, любительница флирта, рискованных ласк
под длинной скатертью, всеядная и лживая Сюзи, у которой расписание свиданий
напряжённей, чем приём у дантиста, нарочито практичная Сюзи, умело бравшая
на вооружение знаменитую своей оригинальностью мысль такого-то художника или
такого-то романиста и обряжавшаяся в неё с важным видом, словно маленькая
девочка в длинную юбку...
Для неё, для красотки Сюзи, растрачивал себя Рено со страстью
новообращённого, пренебрегая моими мудрыми советами. Я неустанно твердила
ему: Она красива, что вам ещё?.. Научите её почаще молчать, и она
приблизится к совершенству...
А потом смеялась, когда мой муж принимался
защищать Сюзи, утверждать, что у неё тонкая натура, острый, совсем латинский
ум, что ей знакомы достойная почтения меланхолия и отвращение к снобизму...
Это у Сюзи-то меланхолия! Меланхоличная, полная благородного стремления к
лучшему мирозданию кобыла, гордая своими помпонами и плюмажем!..
(Я помимо своей воли немного утрирую. Меня подогревает запоздалая ревность,
когда я вспоминаю, сколько Рено потерял часов, растратил дней на свидания с
Сюзи, лишив меня возможности его видеть.)
Любовное апостольство моего супруга привело его к замечательному плану взять
Сюзи на лето того самого 19.. года с нами в Байройт. Я чуть не расплакалась,
потом чуть не рассмеялась, и, наконец, разумно рассудила, к чему должна
привести такая идиллия, и поняла, что именно там Сюзи сама себя уничтожит...
И вот я во второй раз оказалась, без всякой радости, в маленьком городке,
где даже дождь с угольной пылью, где измученная одиночеством Анни склоняла
когда-то голову мне на плечо в Маргравском саду... Снова на столе это
кошмарное mit compot, а в стаканах слишком хорошее, зато ледяное пиво. Снова
эта нелепая постель — враг сна и любви: простыни короткие, матрацы из трёх
отдельных частей, не кровать, а гроб, который на день закрывают крышкой-
покрывалом, обтянутой набивным кретоном... О эти франкские постели! К каким
только ухищрениям вы не заставили меня прибегнуть, вы, принуждающие добывать
наслаждение с помощью акробатики!
Для Сюзи Рено выбрал маленькую старомодную весёлую квартирку, чьи окна,
украшенные розовой запылённой геранью, выходили на Рихард-Вагнер-штрассе,
нагретую и пустынную. Впрочем, что я говорю — пустынную!.. Дважды в день по
ней проходил баварский полк: крепкие ребятки в грязно-зелёном на здоровенных
рыжих битюгах, славные бульдожьи морды кирпичного цвета между каской и
малиновым воротничком...
Словно в моментальном снимке, где чётко пропечаталась каждая деталь, я снова
вижу эти два окна и облокотившуюся на подоконник Сюзи... Она с непокрытой
головой, каштановые волосы, скрученные в замысловатую раковину, отливают на
полуденном солнце золотом, Сюзи легла грудью на скрещённые руки и чуть
приплюснула её, на ней свободное платье из ткани с розовыми и жёлтыми
шишками, маленький носик морщится от усилий — она старается не закрывать
глаза от режущего света... За ней, совсем близко, вырисовывается тёмным на
белом фоне комнаты высокий силуэт Рено. Он не смеётся, потому что полон
желания. А она хохочет, нагнувшись ещё сильнее, когда раздаётся цокот копыт
и к ней поднимается облако пыли, запах кожи, шерсти, потных мужчин... Она
хохочет, и распаренные солдаты вторят ей, задрав морды и обнажив зубы... Она
совсем ложится на руки, запрокидывает голубиную шею и шепчет: Надо же,
мужчины... Смешно, столько мужчин сразу...
Её прекрасные глаза кофейного
цвета встречаются с глазами моего мужа, и она тут же отводит взгляд, теперь
мы строги и безмолвны, словно трое незнакомцев, которых свёл здесь случай.
Да, я хорошо помню тот решающий час! Я совершенно отчётливо видела, как
между Рено и Сюзи возникло Желание, секунду помедлило, распростёрло крылья и
в испуге улетело — так спасается малая пташка, с ужасом заметив тень хищной
птицы... А ведь я прятала свой взгляд, сдерживала в самой глубине себя
убийственную мысль, дрожащую от нетерпения, но послушную, как вышколенный
охотничий пёс, ожидающий знака хозяина... Я не подала знака... Зачем? Тот,
кого я люблю, должен жить на свободе, в умиротворяющей иллюзии свободы...

Каждый день после той тревожной минуты Рено мог видеть и обожать свою Сюзи,
любоваться ею, упиваться её певучим акцентом, распушёнными перьями,
изменчивым ароматом — она мешала духи как придётся, но все ей шли, и
сладкие, и терпкие, — присутствовать в неубранной спальне при
завершении её пленительного туалета...
В полдень я героически отправляла его к Сюзи, и он неизменно находил её
среди разбросанного белья, оставленных в беспорядке тазов, растерзанных
чемоданов... Я знала, что она встречала его полусмущённым-полурадостным А!
и с нарочитой неловкостью застёгивала юбку... Я видела, как она, склонившись
к зеркалу, но не глядя в него, рисует двумя точными движениями губы,
взбивает шевелюру, пудрится, всё так же не глядя, — так орудовала бы
ловкая обезьяна, если бы её научили пользоваться косметикой... Я прекрасно
видела — куда лучше Рено — деланную поспешность, деланный беспорядок,
деланную задумчивость Сюзи: она хмурилась, глаза её темнели, и в них
появлялось такое трепетное волнение, какое, думалось невольно, можно
объяснить только чувством вины...
Я и вправду видела всё это сквозь стены ещё до того, как Рено решился мне
всё рассказать... Бедный дурачок, он-таки попался в ловушку моего доверия и
спокойствия, хотя, судя по тому, какую боль я испытала после его первой
исповеди, мне так много и не было нужно...
Я вела себя героически, просто героически, и это не преувеличение! Я вынесла
немо, словно какая-нибудь посторонняя экономка, все уроки тетралогии,
помогавшие Рено обманывать своё нетерпение и которые Сюзи усваивала в
молчаливом восхищении, впившись глазами в доброжелательные глаза апостола с
седыми усами... Однажды я даже едва сдержалась, чтобы не изуродовать её,
заметив, что она не слушает Рено, а следит потемневшим взглядом за
движениями его губ... Прочь, прочь! Пусть останется в воспоминании лишь то,
какая меня охватила молчаливая радость, какое бешеное желание вопить от
восторга, в тот вечер, в тот прекрасный вечер, когда мы слушали
Парсифаля...
Мы сидели в ресторане театра, неудобном зале, пропахшем соусом, пролитым
пивом, плохими сигаретами, и дожидались, пока наконец чуть тёплый венский
шницель доплывёт до нашего столика через головы изголодавшихся до ужаса
после четырёхчасового спектакля людей...
Я облокотилась на стол и наблюдала при тусклом падающем вертикально свете,
как постарел от музыки Рено, как подрагивают его усы и сжимаются челюсти и
как помолодела, встрепенулась Сюзи — на неё милосердно снизошла
сногсшибательная гармония... Она изображала томление, поводила хрупкими
плечами, прикрывала веки, всем телом исполняла сладострастное упражнение, а
молчаливый, даже злой Рено пожирал её глазами... Вокруг нас шум и гам,
звяканье тарелок, Можи, сидящий позади с четой Пайе и Анни, что-то вопил
официанту на плохом немецком, пронзительно по-цесарочьи попискивал выводок
простоволосых англичанок... А я тем временем малодушно подумывала о
десятичасовом поезде на Карлсбад и о том, как экспресс умчит оттуда в Париж
прежде избалованную вниманием, а теперь никому не нужную Клодину...
— О-о! — восклицала Сюзи с притворным пылом, делавшим её весьма
соблазнительной. — Я все глаза выплакала, когда представляли сцену
крещения!
И она широко распахивала свои цвета ночной Сены, отливающие в коричневое
глаза.
— Конечно... — бормотал, едва сдерживаясь, Рено.
— И разумеется, сразу узнала тему Клинка!
— Тему Клинка? О чём вы?
Я насторожилась и даже подалась вперёд — во мне проснулась надежда...
— Ну как же, Рено, та самая тема Клинка, которую он использовал для
Вотана, а потом и для Парсифаля, неужели я ошибаюсь?
По моей мгновенной улыбке красотка Сюзи поняла, что ляпнула не то, но на три
четверти пьяный Можи уже беззастенчиво аплодировал ей со своего места:
— Угу, любезная барышня, угу! Вы, несомненно, делаете честь своему, с
позволения сказать, профессору тематики. Тема Клинка! Сначала она была у
Вотана, потом служила шпагой Зигфриду, потом мечом Парсифалю, потом шилом
Гансу Саксу, охотничьим ножом Хундингу и, наконец, пилкой для ногтей Сенте!
Да здравствует тема Клинка, универсальная, несокрушимая, годная на все
случаи жизни! Это благодаря ей Фольцоген и Чемберлен стали похожи, как две
дольки огурца — mit compot!
Я готова была расцеловать потного, сопящего Можи! Сюзи покраснела, став в
гневе ещё красивее, Рено предпочёл снисходительно, по-отечески рассмеяться,
но старался при этом не встретиться со мной глазами, чтобы я не увидела в
них искорку раздражения... Я же чувствовала, как меня захлёстывает
мстительная радость, как она разливается по моим жилам, щекоча кожу, я
мысленно покинула поезд на Карлсбад и только твердила про себя, опрокидывая
изумрудный бокал, полный сухого и ясного, как пощёчина, йоханнисбергского:
Будь умницей, промолчи...
И я решила напиться, чтобы отпраздновать Святой-Ляп, я подняла бокал за
Можи, а уж он за меня — не счесть сколько раз, я выпила за бледную,
отрешённую Анни, она непонимающе, с отсутствующим видом улыбнулась, как
школьница с дурными наклонностями... Я выпила за Марту Пайе и её мужа: он
был по обыкновению безукоризненно-шёлково-образцовым, она ослепительна:
из-под вычурной шляпки мягкой волной спускались рыжие волосы — ни дать ни
взять копия Фурнери с полотна Элё... И, совсем опьянев, я выпила за Рено,
протянув к нему в немой мольбе свой бокал... Наконец отходчивая Сюзи,
развеселившись, налила мне ещё раз и, хохоча от всей души — глазки прикрыты,
зубки выставлены на всеобщее обозрение, — предложила выпить за здоровье
её отсутствующего мужа, который вкалывал для неё где-то на русских
нефтепромыслах...

Я раздвоилась и с удовольствием рассматривала себя пьяную как бы со стороны:
щёки горят, губы алые, кудри слегка развились от жары, а глаза такие
огромные и жёлтые, что я ощущала, как они согревают мне веки... И я
говорила, говорила, пользуясь своим блаженным состоянием и временной
раздвоенностью, чтобы выплеснуть из себя те легкомысленные шутки, которые на
трезвую голову всегда сдерживала от лени и стыдливости... Даже в самый
разгар пьяного веселья я отчётливо видела лица Рено и Сюзи, Анни, Марты и
Леона, налитую кровью физиономию Можи — они повернулись ко мне и смотрели
внимательно и насмешливо, так глядит тот, кто уверен, что его самого не
видят, например, тот, кто наблюдает за слепой... Нашли слепую! Мой горячий
взор проникал в их души с любопытством, но не без презрения, остудить и
обезоружить его могло лишь сине-чёрное озеро глаз Рено, сбитого с толку,
встряхнувшегося и размышлявшего о тайных побудительных мотивах моего
разнузданного пьянства...
С того самого дня я едва успевала считать свои победы. Если бы знали все
Сюзи на свете, в чём заключается то, что они называют любовью мужчины, в то
время как истинное название этого чувства: желание!..
Пришёл час, когда я уловила в возбуждении Рено нечто иное, чем вожделение:
сначала слабое, потом судорожное и болезненное желание скрыться... Уступила
ли ему Сюзи? Этого я так и не узнала. И не хочу знать. Рено и так слишком
много мне потом о ней порассказал. Мне стало известно, к каким грубым
женским штучкам она прибегала, как непристойно, словно опытная
проститутка, прижималась к нему, стараясь возбудить, как клала ему на грудь
надушенную головку и шептала: Я такая бедная, одинокая... Я так нуждаюсь в
нежности...
И как Сюзи распечатывала в присутствии Рено письма мужа,
пробегала проницательным, быстрым оком по строчкам, не упуская ни одной,
обнажая зубы в собачьем оскале... Однажды, пребывая в менее
доброжелательном, чем обычно, настроении, она швырнула смятое письмо Рено:
Прочтите, если вам интересно... Нет, нет, вы читайте. Её тонкие, всегда
прохладные пальцы уже разглаживали четыре исписанные чётким крупным почерком
страницы. И Рено прочёл, а Сюзи склонилась у него над плечом. Он прочёл,
вдруг похолодев, как ладони Сюзи, самые покорные и душераздирающие строки,
какие только может измученный ревностью муж послать находящейся вдали от
него любимой до безумия жене:
Сюзи, дорогая... Как ты далеко... Будь благоразумна, но ни в чём
себе не отказывай... Следи за здоровьем... Только не изменяй мне, любимая...
Ты же знаешь, как мне тошно, как я без тебя страдаю, не изменяй — ты
единственное, что у меня есть на свете...

Вот этот-то крик души: Не изменяй!, повторяющийся, униженный и
безнадёжный, эта рабская готовность мужчины снести всё, чтобы сохранить
Сюзи, — и оскорбительное веселье рыжеволосой красотки, что склонилась
над письмом, касаясь щекой усов Рено... и положили конец франкской идиллии —
сама я не видела этой сцены, но она живёт в моих воспоминаниях, и я дрожу
над ней, как над изображением божества, как над фетишем, доказавшим свою
силу...
— Анни, если и дальше погода будет портиться, лучше, наверное,
перековать Полисона, чтобы не скользил. У него и так передние копыта не
слишком, а если подморозит, он вообще во вторник не довезёт Рено с вокзала.
Анни сидит, сложа руки, взгляд пустой и безразличный — он то трогает меня,
то злит. Не сказать, чтобы она ликовала! Но я же только что сказала: во
вторник приезжает Рено! Мне хочется закричать, вдолбить эти три слова в её
голову с узким личиком...
— Ну так как же, Анни?
Она пожимает плечами, переводит на меня потерянный взгляд синих глаз:
— Да не знаю. Какая мне разница, перекуют Полисона или нет? Вот уже
несколько недель я благодаря вам избавлена от необходимости думать о доме,
хозяйстве, о меню к обеду и ужину... Всё перешло вместе с Казаменой к вам:
дом, парк, заботы владельца, всё... Вот и занимайтесь.
— Вы правы, Анни.
Я сама поражаюсь собственной снисходительной мягкости! Хозяин приезжает... И
шея сама тянется к просторному ошейнику, к воображаемому ремешку, который и
расстёгивать-то не надо, захоти я удрать... Но я не хочу. Пока я сказала
только: Вы правы. А скоро буду говорить: Как вам угодно, Рено...
пожалуйста... Да... Позвольте мне...
Пора воспитанным ласковым выражениям
вернуться в мой лексикон, заменить в нём повелительные интонации, которыми я
бичую безвольную Анни, уклончивого Марселя...
Тот так и бродит за мной по пятам, больной от безделья, встревоженный
возвращением отца. Он теперь прячется от восточного ветра, который на
прошлой неделе обжёг его нежные ушки...
— Вот, Марсель, возьмите с вешалки. Отнесите в большой шкаф. Я хочу
освободить место для одежды Рено.
Он послушно берёт плечики, с любезной миной, но неуклюже, явно опасаясь
сломать ноготь. У меня по всей комнате — очень скоро нашей с Рено комнате —
разбросано бельё и платья. Я разбираю их, упиваясь беспорядком, пояс
перевернулся, галстук съехал, скрученная в вопросительный знак прядь волос
падает то на один, то на другой глаз. Лишь время от времени я прерываю
работу и обеспокоенно заглядываю в зеркала трюмо: не подурнела ли?.. Бр!..

сойдёт... нормально... Угловатость фигуры не позволяет угадать мой настоящий
возраст... блеск жёлтых глаз скрадывает впалость щёк, а верхняя губа
бантиком словно удивляется тому, что осталась совсем детской... Он и на
этот раз не заметит, вглядываясь в раскосые глаза и пухлые губы, как
заострился подбородок и выступили скулы, как впала щека, огрубела кожа, в
углах губ обозначились две скобочки морщин и фиолетовые, необычной формы —
как стрелки — синяки окрасили внутренний угол век... Ладно, ладно, сойдёт...
— Отнесите их туда, Анни, это летние блузки.
— Куда туда?
— В большой шкаф в чёрном кабинете. Марсель вешает там плечики. Внизу
темно, выставьте руки вперёд и идите. Если завизжит — значит, Марсель.
— Ой, — целомудренно пугается Анни, но спешно покидает меня: кто
знает, может, и в самом деле...
А я всё раскладываю, развешиваю. Из плохо завязанной картонной коробки с
дырявыми углами сыплются жёлтые листки, маленькие, толком не промытые,
свернувшиеся в трубочку и порыжевшие фотографии... Я с трудом узнаю в них
снимки, которые мы с Рено делали восемь лет назад в прекрасном путешествии
эгоистов в Бель-Иль-ан-Мер...
В то время Сара Бернар не успела ещё освоить косу Пулен, выровнять
неосязаемый, ускользающий песок — он просачивался прохладными, сухими
струйками между пальцев, переливаясь тысячами и тысячами обращённых в
порошок рубинов, блёстками всех на свете розовых и лиловых оттенков...
Нигде я, воспитанная вдали от моря, так не наслаждалась им, как здесь.
Солёная лихорадка заставляла колотиться моё сердце ночью, электризовала мой
сон; а днём я упивалась морским воздухом, пока, выбившись из сил, не
засыпала мёртвым сном в ложбинке какой-нибудь скалы на покрытом бороздками
песке, припудривавшем мне волосы... Океан лизал мои загорелые стройные,
всегда босые ноги, полировал мне ногти... Я без устали смотрела, как по
волнам ослепительного, густого зелено-синего цвета скользили судёнышки,
наклонив, как крылья, паруса, кораллово-розовые, бледно-бирюзовые, —
цвет волн от них казался ещё ярче и неестественней...
Упоительная лень скрадывала время. Наши мысли, праздные, помолодевшие, как
две молчаливо идущие по следу собаки, были заняты исключительно набегавшими
облаками, сменой направления ветра, мне не забыть сосредоточенное выражение
на лице Рено, когда он, ошалев от собственной смелости, протягивал палец к
сердитому крабу, а тот подпрыгивал и щёлкал клешнями, красный, будто уже
варёный... С одной стороны нас мочил дождь побережья, мелкий-мелкий, он
серебряной пылью оседал на наших щеках и волосах, с другой сушил ветер.
Только голод мог прогнать нас с пляжа, и мы шли к большому деревянному дому,
где пахло как на корабле, я взлетала по лестнице, спеша к бульону из мелких
омаров или нарезанному толстыми кусками, как говядина, тунцу, — я
прыгала по ступеням, и мои босые прохладные ноги дикарки оставляли на них
мокрые следы...
Однажды вечером жалобные нежные звуки заставили нас выйти на балкон из
розового кирпича... При свете звёзд девушки в замысловатых чепцах — они
работали тут неподалёку на заводе по изготовлению сардин, — взявшись за
руки, заунывно пели, и их плотный круг двигался в причудливом прерывистом,
на пять счетов, ритме фарандолы:
Вспыхивал огонёк трубки, и я различала яркую, расшитую цветами шаль,
накрахмаленный до жёсткости чепец с топорщившимися краями, обветренную
круглую щеку, поблёскивание серебряных украшений...
Незадолго перед этим, в сумерках, молоденькие, загорелые до черноты
работницы парами и по трое лениво прогуливались по пляжу, без всякой цели,
словно стремясь украсить белый песок и сиреневатые скалы своими яркими
шалями и ослепительными чепцами... Они вдруг возникали в самом низу ложбины,
там, где дорога, поросшая колючим можжевельником, делала поворот, —
молчаливые, вопрошающие, с покорным лукавым видом, как прирученные молодые
зверюшки... Однажды ночью, когда луна серебрила спокойное море и топила в
голубой неосязаемой измороси свет маяка Кервилау, одна из девушек, самая
смелая, с благоговением в голосе окликнула нас:
— Вам никто не нужен?
— Зачем?
— Чтобы с вами спать...
Мы смотрели на неё и смеялись, нас забавляла её застенчивая отвага, круглые,
как яблоки, щёки, туго затянутая талия, пышная грудь под маленькой, синей
как ночь шалью. Девушка молоденькая, на голове — свежий чепец, вся словно
начищенная, только что выдраенная, а при малейшем движении юбок до нас
долетал безобразный запах тухлой рыбы...
Счастливый наш отдых закончился знаменательно: меня так и разбирает смех,
как вспомню, какими возмущёнными взглядами провожали нас местные жители...
Вместе с чулками и туфлями на каблуках я забросила и юбки, Рено скажет,
каким чудесным юнгой стала ему жена, едва надела рубаху с большим синим
воротником, трикотажные штаны и шерстяной берет, как быстро научилась
управлять парусом, с какой гордостью отпускала шкот фок-мачты... Однажды,
когда мы сидели на сизо-красной скале, покрытой жёстким и тёплым бархатистым
лишайником, неосторожный Рено стал обращаться с юнгой, как с обожаемой
возлюбленной, два незаметно подплывших купальщика от стыда аж зажмурились...

потом. Расстояние и не до конца сброшенное одеяние обманули их
созерцательные души, и мой нетерпеливый муж стал для краснеющего от позора
местного света негодяем парижанином, совращающим молоденьких юнг за три
франка сорок су
!
Мой осыпаемый проклятиями Рено! Как нравилось мне двусмысленное выражение
вашего лица под осуждающими взглядами — точнее, не двусмысленное, а
тройственное: на нём отражались ребяческая досада, насмешка и женская
стыдливость! Не сбрасывать же развращённому юнге при всех штаны и синюю
рубаху, чтобы отстоять победной наготой вашу поруганную честь!
Воспоминания обрывает пронзительный писк, писк раздавленной мыши, а следом
за ним — прерывистый неловкий смех... Что там с Марселем — или с Анни? Я
бегу к чёрному кабинету, откуда раздался писк и где звучит, то стихая, то
возникая снова, истерический смех...
— Выкладывайте без стеснения, детки. Во что вы тут играете?
Из чёрного кабинета выходит Марсель, в глазах слёзы, он прислоняется к стене
и прижимает руку к сердцу:
— О-о-о! До чего глупо! — рыдает он. — Так и нервный припадок
мог случиться!..
— Из-за чего?
— Из-за Анни... это она... конечно, я понимаю, что не нарочно...
— Анни?.. Что она сделала?
Бледная обвиняемая, моргая, выходит из темноты и, как лунатик, бессвязно
бормочет:
— Клянусь... Я ничего не делала!.. Он ошибается! Я не смогла бы... Клодина, прошу, не верьте!..
Марсель рыдает от смеха, запрокинув голову, и я начинаю сомневаться в
искренности Анни...
— Она напала на вас, Марсель? Бедняжка! Поглядите, он как смятая
роза... Пойдём с мамочкой, малыш!
Я веду его к своей комнате, обняв за покатые плечи, а он всё вздрагивает от
нервного, как у воспитанницы пансиона, смеха, такой потерянный, жеманный и
смешной, что я и сама не знаю, чего мне больше хочется: поколотить его или
покрепче обнять...
Я, не оборачиваясь, чувствую, что Анни задумала улизнуть, скрыться в темноте
коридора...
— Анни! Это ещё что такое? Извольте предстать, и немедля!
Я полна доброжелательности, забавляюсь, испытывая удовольствие и подленькое
любопытство. Стоящая столбом, как разбившая кувшин мулатка, Анни, с
дрожащими губами, приоткрытым ртом и сама сошла бы за жертву, если бы не
взывающие впрямую к сочувствию, блестящие от слёз синие глаза Марселя... Я
сажусь в кресло и, возложив руки на подлокотники, открываю заседание суда:
— Слушаю вас, дети мои. Давайте вы, Марсель! Что сделала Анни?
Он втягивается в игру и, мелко дрожа всем телом, как звёздочка на небе,
кричит:
— Она меня щупала.
— Я!..
— Тс-с! Анни... Она вас щупала! Что вы имеете в виду?
— Как что?

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.