Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Все еще здесь

страница №24

ди. Иисус сидит, как обычно, в центре, и, как часто бывает с центром
картин, взгляд не останавливается на его лице, а как бы обтекает его и
скользит влево (от него — вправо); и там вы вдруг замечаете нечто такое, что
останавливает на себе взгляд и заставляет, почувствовав себя одним из
гостей, мысленно спросить, заметил ли это кто-нибудь еще. Там женщина, и она
смотрит куда-то. На кого смотрит? На жениха. А он погружен в беседу с
девушкой по левую сторону от себя, очевидно невестой, прелестным хрупким
созданием с жемчугами в волосах, — чудной девушкой, просто Джулией
Робертс того времени. Вы возвращаетесь взглядом к той, первой женщине.
Должно быть, на свадьбе она — подружка невесты. Она далеко не так молода, да
и не слишком красива — с невестой и сравнить нельзя; и во взгляде ее,
устремленном на недоступного жениха, — тоска, ревность и желание. Вы
снова переводите взгляд на Иисуса и понимаете, что его никто не замечает, до
него никому нет дела, даже слугам — они явно больше интересуются друг
другом. Вода превратилась в вино — ну и что? Кому нужны эти фокусы? Если
Иисус действительно любит людей, что ему стоит превратить дурнушку в
красавицу, избавить ее от жизни, обреченной на одиночество? Вот это было бы
настоящее чудо.
Уже поздно. Я иду по булыжной мостовой в отель, заказываю себе в номер ужин
и бокал вина и включаю телевизор. Кто у нас будет следующим президентом
Америки? Неужели этот идиот младший? Сегодня, вспоминаю я, трехлетняя
годовщина гибели нашей принцессы. Я видела ее однажды — поздно ночью,
возвращаясь домой на такси. Светила полная луна, она сидела на заднем
сиденье машины в платье от Брюса Олдфилда. Мы встретились взглядами и
улыбнулись друг другу. Я подмигнула — и она подмигнула в ответ. Ага, сказала
я себе. Богиня Диана вышла на охоту. Отлично! Читаю в постели книгу,
неразлучную со мной уже два года, — Метаморфозы. Снова возвращаюсь к
первым строчкам, и слова о превращениях заставляют меня повернуться к
зеркалу. Судьба против воли превращает меня в старуху. Плоть неопрятными
складками свисает с костей. Конечно, теперь от всего на свете есть средства
— наука достигла невиданных высот. Мое поколение воображало, что будет жить
вечно и не стареть, что дряхлость и смерть навсегда остались в прошлом.
Страдание, героизм — все это для родителей, не для нас. Я иногда думаю, не
подтянуть ли губы, чтобы помада не скапливалась в морщинках по углам рта.
Ботокс поможет от скорбной складки меж бровей, лазер — от темных кругов
под глазами. Но вот вопрос: если я начну — смогу ли остановиться? Когда
скажу (и скажу ли) себе: все, с меня хватит? И еще я спрашиваю себя: что
изменит операция? С морщинами или без — разве не останусь я стареющей
женщиной с чересчур длинным и острым языком, надменной, агрессивной и тайно
мнительной, старой каргой, неспособной обрести покой даже во французском
сельском раю?
И все же эта мысль возвращается ко мне снова и снова. Дразнит, искушает. Да
и найдется ли в мире женщина, которая не могла бы сказать то же самое о
себе?
Швейцар показывает мне на карте улицу, соответствующую адресу Марианны
Кеппен. Я поднимаю глаза — и вижу в нескольких футах, у конторки портье,
Джозефа с кожаным чемоданом в руках. Он смотрит на меня как-то неуверенно, а
я чувствую, как губы растягиваются в улыбке, — улыбке, полной радости,
дружелюбия, и надежды, да-да, и надежды, но, хотелось бы надеяться, без
всяких сексуальных обертонов.
— Привет! — говорит он.
И я отвечаю:
— Привет.
Он подходит ближе. Поднимает руку — и тут же опускает.
— Идешь куда-то?
Я указываю на карту:
— Вот выясняю, где живет эта Марианна Кеппен.
— Ты ей уже звонила?
Он осторожно делает шаг ко мне. Потом еще шаг. И еще.
— Нет. Хочу объявиться без звонка.
— А ты по-немецки-то говоришь?
— Да, более или менее.
Он уже рядом. Я чувствую тепло его тела, его чистый запах.
— А я по-немецки всего два-три слова знаю.
— Ну, в твоем деле это и не нужно.
— Боишься?
— Нет. Чего мне бояться?
— Вот и мне кажется, что нечего. Обычный деловой визит.
— Да, наверное. Хочешь, сходим вместе?
— Не хочешь идти одна?
— С удовольствием схожу одна. Просто подумала, может, тебе будет
интересно.
— Конечно, мне интересно. Уверена, что хочешь, чтобы я был рядом?
— Почему бы и нет?
— Ладно.

Он наклоняется, чтобы поднять чемодан, и в этот миг я набираюсь храбрости
спросить — не краснея, не бледнея, ровным голосом, глядя ему в глаза, словно
и вправду надеюсь услышать прямой и откровенный ответ:
— Зачем ты приехал?
— Хороший вопрос.
— Жду ответа.
— Можешь считать, что это... мой каприз.
— Ну ладно.
Оба мы краснеем и молчим.
— Подождешь полчаса, пока я зарегистрируюсь и приму душ?
— Я не спешу.
— Вот и хорошо.
Да что же, черт возьми, происходит?
На мне кремовый шерстяной жакет от Джил Сандер. Самый известный дизайнер в
Германии. Странно, что лучшие модные лейблы — Исси Мияке, Сандер, Арма-ни —
происходят из бывших стран Оси. А евреи Кельвин Кляйн, Донна Каран и Ральф
Лорен, на мой вкус, шьют ужасно. Франция как центр мировой моды в
безнадежном упадке; Великобритания умеет экспортировать кутюрье, но так и не
научилась выращивать своих. Россия... Вот и Джозеф тоже говорит, что лучшая
электроника — в Германии, в Италии и, конечно, в Японии, что только в этих
странах умеют создавать по-настоящему соблазнительный дизайн, а мы,
британцы, способны лишь на производство уродливых неуклюжих прототипов.
Может быть, в самой идее внешнего совершенства кроется нечто фашистское?
Он стоит у лифтов и смотрит, как я за столиком пью кофе. Он рядом со мной,
говорит что-то о барочном декоре холла.
— Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого
сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!
—
напоминаю я ему.
— Кто это сказал? — Ты.
— Когда это?
— За ужином у Сэма и Мелани.
— Правда? Не помню. — И он задумчиво повторяет эти слова, словно
уже не знает, справедливы они или нет.
Отметка на карте говорит мне, что к таинственной Марианне Кеппен придется
ехать на такси; ее улица далеко за историческим центром города, начинающимся
в пятнадцати минутах от отеля. Мы едем по Альтмаркт — мимо кремовых
довоенных домов, выстроенных торопливо и недорого, во славу уравнения
классов. И — наверное, надо сказать и об этом — я вспоминаю книгу, которую
читала перед отъездом, книгу о Дрездене, где сказано, что половина этих
домов погибла в аду февраля сорок пятого. Потому что, прежде чем взглянуть в
глаза этой женщине, этой мошеннице, этой воровке, посягнувшей на мою
собственность, я должна осознать, какое зло причинил этому городу мой народ,
когда низвергнул на него огненный дождь с небес и обратил людей в пепел.
Он сидит со мной рядом, слушает мой рассказ о том, что мы сделали с
Дрезденом, и спрашивает, где трупы — неужели остались здесь, под покровом
травы, под фундаментами новых домов. И я говорю: Наверное, так. Он кивает
и смотрит на асфальт так, словно надеется прочитать на нем имена.
— Вот здесь, наАльтмаркте, — говорю я, — люди из Красного
Креста вилами собирали части тел, руки, ноги, головы, торсы, сложили все в
кучу, плеснули сверху бензином и подожгли. А пепел, наверное, зарыли в
землю. Были здесь и другие ужасы, но от деталей я тебя, пожалуй, избавлю.
— Спасибо.
— Ты, должно быть, и сам всякого нагляделся, если служил в армии.
— Да.
— На войне?
— Да.
— Что ж, моей матери повезло. Очень повезло. Пусть ей и пришлось драить полы в Стэмфорд-Хилле.
— Что?
— Ничего.
Улица Марианны Кеппен неподалеку от Нюрнбергер-плац, вблизи Технического
университета. Такси сворачивает на нее, и я вижу, что не весь старый город
рассыпался в прах: по сторонам улицы высятся огромные мощные дома середины
XIX века — стиль, с которым я не слишком знакома, удивительные здания,
словно вышедшие из детской книжки с картинками. В таких домах живут чудовища
Мориса Сендака и ведьмы жарят в печи маленьких детей. Я бы в таком доме жить
не смогла — а впрочем, мне-то что за дело? По счастью, ряд призраков то и
дело прерывается постройками из стекла и бетона, во всей их самоуверенной
современности; на таких отдыхает глаз. В саду у Марианны Кеппен цветут
герани, анютины глазки и еще какие-то цветы. У ворот — череда звонков, и над
одним из них приклеена картонка с напечатанной фамилией Кеппен: как видно,
в доме восемь квартир. Входная дверь открыта. Стоит ясное, солнечное
сентябрьское утро, разгар бабьего лета: воздух напоен всевозможными
ароматами, улица тиха и пустынна, и даже с бульвара в квартале отсюда не
доносится рев машин. Мы входим, поднимаемся по широкой деревянной лестнице
на третий этаж и снова видим фамилию Кеппен, начертанную над дверью
черными пауками готических литер. Дверь приоткрыта. Заглянув внутрь, я вижу
прихожую, а за ней — просторную комнату; в глубоком кресле, обложенная
подушками, сидит женщина с закрытыми глазами и дремлет. Рядом с ней, на
столике, покрытом белой салфеткой в цветочек с желтыми чайными пятнами,
разложена всякая медицинская снедь: больничная стальная тарелка в форме
человеческой почки, бинты, пластыри, коричневые пузырьки с таблетками.

Сколько ей лет, этой женщине? Сто? Сто пятьдесят? Да разве бывают на свете
такие старые люди? Руки — словно птичьи лапы, кремовая блузка размеров на
пять больше нужного спала бы с иссохшего тела, если бы у шеи не придерживала
ее, клонясь к полу от собственной тяжести, большая старинная брошь. Однако,
как ни странно, эта высохшая старуха производит впечатление высокой и
статной; если бы она встала, должно быть, оказалась бы на голову выше меня.
Стук в дверь разбудил ее; она открывает глаза — голубые, над глазами я вижу
аккуратные тонкие ниточки бровей, а над бровями — откровенный парик в стиле
пятидесятых, сплошные волны каштановых локонов. — Holla!
— Frau Koeppen ?
— Jo.
— Ich bin Alix Rebick.
— Так это ты, — говорит она по-английски. — Долго же мне
пришлось тебя ждать!
Впрочем, после первых осторожных приветствий я узнаю, что это едва ли не
единственная английская фраза, которую она знает, услышанная вскоре после
капитуляции от какого-то британского Томми, встретившегося на улице с
товарищем, услышанная, запомненная и многократно повторенная в памяти.
— Наконец-то мы встретились, — говорит она по-немецки.
Должно быть, думает, что Джозеф — мой муж, или брат, или, в крайнем случае,
адвокат; слова просто друг встречает с таким подозрением, что я уступаю:
да, адвокат, я буду переводить все, что он говорит. Джозеф послушно достает
блокнот и готовится делать заметки. Мы выдвигаем себе кресла с высокими
неудобными спинками, и она посылает меня на кухню с клеенчатым столом
приготовить растворимого кофе, а сама достает из-под одеяла, покрывающего ее
ноги, пачку сигарет под названием West и дрожащими руками пытается зажечь
одну, пока наконец Джозеф не склоняется к ней, не берет осторожно из ее
старческих рук коробок спичек и не делает все сам. На стенах вокруг нас —
пейзажи маслом в золотых рамах, с холмами и коровами, пасущимися у ручьев,
настоящий бронзовый щит, пара настоящих скрещенных мечей, горка с мейсенским
фарфором; и только разлапистая советская люстра на потолке напоминает, что
мы не в довоенном немецком доме, из тех, куда ходила на детские праздники
мать — или ходила бы, если бы туда приглашали евреев.
— Вот теперь можно и поговорить, — провозглашает она, отпив
кофе. — Прежде всего (тут она достает из-под подушки исписанный листок
бумаги и сверяется с ним), объясни, пожалуйста, почему ты не отвечала на мои
письма.
— На ваши письма? А вы почему не отвечали на наши?
— Вот твои письма, — она указывает на пачку перетянутых резинкой
листков на столе, — а рядом — копии моих ответов. Поскольку ты писала
по-немецки, я отвечала так же. Письма отправляла моя внучка.
— А вы точно знаете, что она их отправляла? — спрашиваю я,
наклонившись к ней.
— Боже мой! — На несколько секунд она задумывается. — Так вот
чем все можно объяснить. Аннемари с самого начала не одобряла моей затеи.
Видите ли, у нее в Лейпциге приятель-скинхед. Мать ее в ярости, но ничего не
может поделать. Аннемари стесняется своей еврейской бабушки и ждет моей
смерти, чтобы забыть обо мне и спокойно жить дальше. Как все молодые, она
совершенно не интересуется прошлым. И, на мой взгляд, слишком много времени
проводит за компьютером. Вы знаете, что такое чат?
— Спрашивает, знаю ли я, что такое чат, — перевожу я Джозефу.
— Вот как? Надо бы ее с моим папашей познакомить. С тех пор, как он
открыл для себя философские форумы, ночи напролет из Интернета не вылезает —
болтает с приятелями о добре и зле.
— Моя тема. — И, повернувшись к ней: — Что такое чат, я знаю, но,
фрау Кеппен, я ведь до сих пор не имею понятия, кто вы такая.
— Да, в самом деле. Раз писем ты не получала, то, конечно, ничего не
знаешь. Ты дочь Лотты или Эрнста?
— Лотты.
— Ну, не важно. Так вот, я — твоя тетка.
— Поверить не могу! — говорю я Джозефу. — Вот только новых
родственничков мне не хватало!
— Что? — переспрашивает тетя. — Что ты говоришь своему
адвокату?
— Просто объясняю, чему я так удивлена.
— Да, понимаю. Конечно, для тебя это сюрприз. — На сигарете ее
растет колечко пепла, и я пододвигаю к ней пепельницу. — Разумеется,
тебе неоткуда было узнать. Разве только дед твой признался бы на смертном
одре... он ведь уже умер?
— Он родился в 1888. Да, должно быть, умер.
— Верно. Подойди к столу, дорогая. Там увидишь железную коробку, в ней
фотографии. Принеси ее сюда, я покажу тебе твоего дедушку в молодости.
Джозеф вскакивает на ноги.
— Вот эта? — спрашивает он, поднимая жестяную коробочку из-под
бисквитов с Девой Марией на крышке.

— Да, эта.
Он протягивает коробку ей, и она снимает крышку.
— Вот она, на самом верху.
И я смотрю на фотографию молодого человека в тяжелом широком сюртуке; он
держит за руку молодую женщину с ямочками на щеках, выше его, в белом
лабораторном халате. Они стоят в саду, на фоне цветущих камелий, и молодой
человек, очевидно, не слушается указаний фотографа: взгляд его не устремлен
в объектив, он смотрит только на свою спутницу.
— Это дедушка и бабушка?
— Нет, не бабушка. Моя мать.
Должно быть, она полжизни прождала завершения этой истории, начавшейся в
1911 году, когда мой двадцатитрехлетний дед изучал медицину в Берлине, и
оканчивающейся здесь и сейчас, на заре нового века. Страшно подумать: мы
говорим о людях, родившихся в позапрошлом столетии. Марианна Кеппен — все
это время она сидела прямо, ни разу не облокотившись на подушки, —
вдруг как бы оседает, выпускает из губ сигарету, торопливо отпивает кофе,
увлажняя пересохшие губы, снова и снова поправляет на себе парик — шлем
старого воина, повидавший немало битв. И вот что она рассказывает:
— Моя мать с юности увлекалась прогрессивными идеями. Идеями, которые
наши прежние хозяева называли буржуазными — они не были связаны с переменой
общественного строя. Маму не интересовало положение классов; ее интересовало
положение личности. Женская эмансипация, говоря точнее. Она была страстной
поклонницей француженки мадам Кюри и потому поступила на медицинский
факультет, хотя женщин-врачей в то время было очень мало и на них смотрели
косо. Кроме того, она верила в свободную любовь.
— Что она говорит? — спрашивает Джозеф.
— Ее мать была феминисткой.
— Ухты!
— Ты не антифеминист, я надеюсь? — грозно спрашиваю я.
— Да нет, что ты. Я же учился в Беркли.
— Продолжайте, фрау Кеппен.
— Хотела бы я познакомиться с матерью в ее молодые годы! К сожалению,
когда я начала ее понимать, она уже согнулась под множеством проблем и
обязанностей, не последней из которых была я сама. Она познакомилась с
отцом, тоже студентом-медиком, они полюбили друг друга и легли в постель.
Мама пользовалась методом предохранения, который в то время считался
непогрешимым: устанавливаешь период цикла, засовывая палец себе внутрь и
определяя консистенцию влагалищных соков. А в результате — родилась я.
— В семидесятых этот метод снова вошел в моду. У нас он назывался
метод ритма. Впрочем, он и в семидесятых не работал.
— Правда? Так вот, не думаю, что отец собирался соблазнить и покинуть
маму, но он не предполагал, с каким ужасом и гневом со стороны семьи ему
придется столкнуться. Мало того, что мама не еврейка, она еще и не из
приличной семьи — разве родители из приличной семьи, пусть даже и неевреи,
позволили бы дочери заниматься медициной, изучать животную сторону
человеческой природы? Да ведь это все равно что отправить ее прямо в
бордель!
— Знаете, — говорю я, — о своих прадедушке и прабабушке я
никогда не задумывалась. И совсем ничего о них не знаю. А вы их когда-нибудь
видели?
— Знакома с ними не была, но видела. Мама показала мне их однажды на
улице: они сидели в кафе, пили кофе и ели торт, и мама мне сказала: Смотри,
Марианна, вот твои дедушка и бабушка!
А я увидела только старика и старуху
в старомодных костюмах, посмотрела и отвернулась. Хотя поинтересоваться
стоило — ведь именно из-за этих людей мамина карьера свободомыслящей женщины-
врача оборвалась, не начавшись. Отец на ней не женился. Не смог
воспротивиться родным. Вместо этого уговорил жениться на ней одного своего
приятеля, из неевреев. Подозреваю, что не бесплатно. Немалая сумма в марках
дала моему отцу свободу от нежеланного брака, а отчиму — возможность
спокойно и с комфортом закончить учебу. Скорее всего, отец попросту оплатил
его долги.
— И он стал хорошим отчимом?
— Этого я так и не узнала. Он был ярым националистом, мечтал о
Германской империи. И у англичан, и у французов есть свои империи — а немцы
чем хуже? Так что в пятнадцатом году он завербовался в армию и погиб при
Вердене. Я иногда думаю — может, просто сбежал от мамы. Я его совсем не
помню. Из медицинской школы маме, разумеется, пришлось уйти. Жизнь у нее
сложилась несладко, да и сама она была нелегким человеком — а может, стала
такой от испытаний.
— Значит, Дорфы бросили вас на произвол судьбы.
— Нет, что ты! Папа и мама по-настоящему любили друг друга. Папа
чувствовал за меня ответственность: с тех пор, как получил диплом, каждый
месяц день в день выплачивал нам содержание. И конечно, осматривал и лечил
бесплатно — тут и говорить было не о чем. Правда, несколько лет спустя он
женился по выбору родителей, и жена потребовала от него прервать с нами
всякие отношения. Но он ее не послушался: раз в неделю мама приводила меня к
нему, словно бы за консультацией, и мы часок-другой играли вместе.

— Во что же вы играли? — спрашиваю я.
Перед глазами у меня стоит сморщенный старик, кислое молоко, каменное
печенье, докторские инструменты в кожаном чехольчике, поры у него на лице,
когда он наклоняется, чтобы меня поцеловать, седые волосы в носу, запах
табака и дезинфектанта. Я сижу в глубоком кресле, болтая ногами в белых
носках, а мама, указывая на меня, говорит что-то по-немецки. У нас не было
общего языка; мама выучила меня лишь нескольким словам: Guten Tag, Oma.
Guten Nacht, Ора
. А они кивали и смотрели на меня с другого конца комнаты —
словно с другого континента.
— Он меня брал на руки, подбрасывал в воздух, кружил вокруг себя. Еще
мы играли в лошадки: я ездила у него на плечах. Ну, обычные игры. И каждую
неделю что-нибудь для меня приберегал — какое-нибудь лакомство или игрушку,
а раз в год я получала серьезный подарок, например большую куклу. Но о
главном его подарке я в то время еще не подозревала. Потому что, когда
началось, оказалось, что у меня в свидетельстве о рождении оба имени чисто
арийские, без примесей, отец к тому же и герой войны, да еще и покойник, так
что никогда ничего не расскажет. Но это было потом, а в 1930 году, когда я
заканчивала школу, папа сделал маме одно предложение. Фабрика его в то время
процветала, они с женой купили новый дом в самом модном предместье, в
Блазевице, на берегах Эльбы, слышала об этом месте? Он предложил взять меня
на место управляющей фабрикой, чтобы я присматривала за работницами.
Серьезная работа для восемнадцатилетней девушки, но я согласилась сразу, как
только услышала, что придется иметь дело с косметикой.
— Марианна...
И тут до меня доходит. Марианна! Высокая девушка на фабрике, та, что была
так ласкова с моей мамой, а бабушка на нее косилась; Марианна, фигура без
речей, третьестепенная роль в семейной драме Дорфов!
— Вы носили темно-синие костюмы и белые блузки?
— Да, всегда.
— Мама мне о вас рассказывала. Она с такой теплотой о вас вспоминала!
Марианна улыбается и поднимает руку, чтобы поправить парик.
— Она знала, что я ее сестра?
— Вряд ли. По крайней мере, никогда об этом не говорила.
— Я помню, как ее сажали на поезд. В зеленом шерстяном платье, как
сейчас вижу. А потом и ее родители эмигрировали. Как у них все сложилось
там, в Англии? Они были добры к ней?
— Нет.
— Печально слышать. Что ж, во всяком случае, она недолго прожила в
разлуке с родными. Так что ее история кончилась счастливо.
— Да, наверное, вы правы. А как же вы? У вашей истории был счастливый
конец?
— Видишь ли, дорогая, если бы я захотела, то, конечно, уехала бы в
Англию вместе с ними. Папа ясно сказал, что меня не бросит. Но я сама
захотела остаться. Это было мое решение, только мое. Мама в 1927 году снова
вышла замуж и никуда ехать не собиралась. Конечно, все мы понимали, что в
любую минуту может начаться война, но мой новый отчим работал страховым
агентом и по возрасту не подлежал призыву в армию. И у меня была похожая
ситуация. В 1939 году я обручилась с Рудольфом. У него был семейный бизнес:
печать почтовых карточек и поздравительных открыток. Такой милый, старый
семейный дом. Нацистом он не был, не был и противником режима, ему все это
было просто безразлично. Он вступил, куда там положено было вступать, но
хотел только одного: чтобы его не трогали, дали спокойно ходить в оперу,
играть на клавесине в музыкальной зале и молиться Богу во Фрауен-кирхе.
Кстати, он приходился дальним родственником тому самому Кеппену, ну, знаешь,
Вольфгангу, романисту.
— Но его все равно забрали?
— Нет, нет. Не делай поспешных выводов. Думаешь, он погиб где-нибудь на
Восточном фронте? Вовсе нет. В армию он попасть не мог, потому что был
хромым от рождения. У меня на столе стоит его фотография. Посмотри.
— Хорошее лицо, — говорю я вполне искренне. — Сколько ему
здесь?
— Фотография пятьдесят пятого года, после рождения нашей второй дочери,
так что здесь ему сорок восемь. — За рамку фотоснимка заткнут розовый
цветочек герани. — Я каждый день меняю цветок. Срываю вон из того
горшка на окне.
— Он... жив?
— Уже нет. Умер от рака за пять недель до Воссоединения. Так этого и не
увидел.
— Какая трагедия!
— Да.
Она кладет фотографию на колени, осторожно гладит тонкими пальцами лицо
покойного мужа. Должно быть, все-таки бывают на свете счастливые браки.
— Как же я его любила! — говорит она. — Он был чудесный
человек!
Я решаюсь прервать молчание:
— Что стало с фабрикой после войны?

— Видишь ли, гестапо понятия не имело ни о моем отце, ни о том, что я
еврейка. Об этом знали н

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.