Жанр: Любовные романы
Время любить
...нулся ли Рено.
Я знала, что не вернулся. И когда перед ужином Ирма поинтересовалась, где
накрывать, я ответила:
— Нигде не накрывай. Ты же знаешь, он к ужину не вернется. И ночевать тоже.
Дай мне только чашку чая.
Ирма принесла мне сюда, под шелковицы, чашку чая с тостами и конфитюр из
апельсиновых корок; она унаследовала секрет его изготовления от своей матери
и выдавала его нам лишь по торжественным случаям. Когда Ирма пришла взять
поднос, она заметила, что я выпила только чай и больше не прикоснулась ни к
чему. Ирма уже не хромала.
— Поешьте вы. Ну прошу вас. Ведь нам с вами теперь всю ночь бодрствовать
придется, а на пустой желудок оно тяжелее. Я себе суп подогрела.
И она присела на скамеечку у стены в двух метрах от меня фамильярность, ей
отнюдь не свойственная. Ради Ирмы я съела один тост, проглотила ложечку
конфитюра. Мы молчали. Вечерело.
Ни этой ночью, ни на следующий день я не сообщала о происшедшем в
жандармерию. Да и в дальнейшем, повинуйся я своему внутреннему голосу, я
поступала бы точно так же. И если я все-таки обратилась в жандармерию, то
сделала это для очистки совести и зная, что служители ее склонны к
оптимистическим прогнозам, кстати, часто оправдывавшимся в наших местах. Я
без труда убедила жандармского унтер-офицера не предпринимать никаких
поисков. Не пошла я также вниз к плотине вопрошать прозрачность вод. А в
лицей обращаться было бессмысленно: он уже закрылся на каникулы. С каждым
днем моя проницательность обострялась, я как бы получила в дар второе
зрение. Мы с Рено так глубоко изучили друг друга, что я, хоть и не
успокоилась окончательно, знала, однако, что он хотел только одного: убежать
от меня. Порвать со мною. И попутно меня наказать. То, что он разбил на
куски мотороллер, было просто стихийным порывом гнева, но страдал он не от
того. При своей гордыне, бывшей одной из главных пружин всех его поступков,
ему с каждым днем становилось все труднее выйти из штопора упрямства, из
лабиринта, куда могло завлечь его это затянувшееся отсутствие. Я ломала
голову, но не могла найти способа вернуть его домой, обезоружить его. Я
твердо решила, что встречу сына с распростертыми объятиями, никогда не
упрекну его ни за поломанный мотороллер, ни за бегство, но он-то не мог
этого знать, и я мечтала, чтобы каким-нибудь чудом это стало ему известно.
При этой мысли я горько усмехалась. Просто смешно. Это я должна признать
себя виноватой по всем линиям, сказать себе, что с первого же дня не
заслуживала снисхождения; а я-то вообразила, будто проявляю материнское
милосердие, хочу успокоить сына! Если бы даже я нашла какое-нибудь средство
связаться с Рено, поговорить с ним хотя бы по телефону, все равно таким
путем его не вернешь. Сначала он должен изжить в одиночестве все свои обиды,
нанесенные мною. Счастье еще, если он их не осознает, если не называет
настоящим именем свою мать и то чувство, какое его мать питала к
семнадцатилетнему лицеисту.
Мы оба с ним жили на слишком зыбкой почве, это я приучила сына жить так и
сама так жила. Впервые я, которая во всех случаях жизни заклинала сына не
скрывать от меня даже своих мыслей, я, которая утверждала, что все
недоразумения идут не от того, что произнесено, а от того, что не высказано
вслух, очутилась вместе с ним в тупике невозможности откровенного разговора.
Из всех измышленных мною выходов объяснение, открытое объяснение на эту тему
между мной и сыном казалось мне наименее приемлемым. Значит, остаются пустые
слова? Пусть убережет нас от этого судьба, наша звезда, которая доныне
хранила нас — мать и сына!
С каким лицом предстану я перед Рено? Ведь я ничего не скрыла от сына,
рассказала ему о разногласиях, раздиравших нашу семью, об ее позорных
страстях, скаредности, безрассудстве, отравлявших атмосферу отчего дома. Он
знал, сколько я от них настрадалась, как боролась с ними, и вот теперь в
свою очередь предлагаю ему такую же мать. Бессонными ночами я без конца
перебирала в уме эти мысли. Со дня его бегства я как бы обрела иное, второе
я, и оно-то заводило меня в бредовые лабиринты логики, и я понимала, отлично
знала, что сбилась с пути, зашла слишком далеко, и, как всегда, слишком
высоко поднимала тональность своих грехов, и слишком глубоко раскапывала
слои обид сына, хотя, разумеется, все это было много проще. Временами я
твердила себе: "Да нет, вовсе это не так серьезно, и не такая уж я
преступница, я просто играла с огнем". Я сводила драму к более скромным
пропорциям. Но эти старания не могли вернуть мне душевного покоя. А также
вернуть мне моего Рено.
Где он скрывается? Где спит? Что ест? Он и вообще-то носил при себе только
карманные деньги и теперь, когда вдруг убежал из дому, очевидно, нуждается
буквально во всем (после его бегства я обнаружила нетронутой в ящике его
стола небольшую сумму денег, все его сбережения). Любая другая мать сходила
бы с ума именно из-за этих материальных лишений, но я, хорошо изучившая
своего мальчика, знала, что для него это последнее дело; однако и я все же
не могла прогнать этой мысли. Мой бедняжка Рено, так заботившийся о своем
теле, менявший рубашки, к великому неудовольствию Ирмы, чуть ли не по три
раза в день... Ох, я как-то сразу разлюбила мыться под душем, сидеть перед
столом, накрытым белоснежной скатертью, ложиться в постель на чистые
простыни, не ощущала потребности ни во сне, ни в пище. Муки эти не оставляли
меня, преследовали неотступно, оттеснили все прочее, освободили меня от
другого наваждения.
Именно в эти дни, в эти ночи юный лигуриец исчез окончательно, ушел из моего
сердца. Но я не находила успокоения в нашем застывшем в недоумении доме. Его
заполняло другое отсутствие.
Я вступила в один из самых тяжелых периодов своей жизни. Я познала часы
тревоги и отвращения, когда даже работа, единственное занятие, о котором я
еще могла сказать: "Это ради сына", и та мне осточертела. Меня вдруг
оставила профессиональная сноровка, терпение; я пропускала назначенные
встречи или забывала о них; можно было подумать, что делаю я это нарочно.
И в довершение всего мой новый заказчик Поль Гру, владелец Ла Рока, выбрал
как раз эти дни, чтобы появиться в наших краях; между нами отнюдь не
возникла с первого взгляда взаимная симпатия. И уж тем более это не отвлекло
меня от моих мыслей. Судя по его профессии, я ожидала увидеть бойкого,
энергичного этнолога, этакого джунглепроходца, а передо мной стоял мужчина,
довольно высокий и плотный, в летах, так сказать, международный тип
регбиста, правда бывшего регбиста. Он прочно стоял посреди двора, уперев
кулаки в бока, слушал мои объяснения и, казалось, считал делом чести ничему
не удивляться и мелко склочничать — иных слов для его описания найти не
берусь. Мы не обменялись и десятком фраз, а он уже намекнул мне, что у него
отвратительный характер, будто речь шла о некоем общеизвестном похвальном
свойстве. Разглядывая столбики и веревки, намечавшие план перестройки
свинарника, он, по-моему, не слишком одобрил мою мысль о баке для мазута,
который должен был служить для отопления, а когда я произнесла слово
"канализация", он расхохотался во все горло, но с явной натугой. Потом,
повысив голос, заявил, что ненавидит комфорт, что выбрал Ла Рок именно из-за
его дикой прелести; я возразила ему, сказав, что существует еще гигиена
и удобства, и тогда он спросил меня с наигранным изумлением, неужели я не
слышала, из каких слаборазвитых экономически стран он прибыл сюда.
— Ну если вам это доставляет удовольствие, тогда пожалуйста,— добавил он,
пожимая плечами, обтянутыми грубым свитером.
И так как я открыла рот, чтобы огрызнуться, он быстро проговорил:
— Нет-нет. Не будем спорить!.. Я дал вам полную свободу действий. Я своих
слов обратно не беру: именно полная свобода действий.
Он взмахнул рукой, отводя в сторону пустые споры, так, будто отгонял дурной
запах, и в заключение раскланялся:
— Сударыня!
Хорошенькое начало! К счастью, он сообщил мне, что нынче вечером вылетает в
Лондон. А из Лондона через неделю в Дарвин. В другие времена, угадав под
личиной медведя и позера человека скорее искреннего, чем циничного, я
непременно подумала бы: "Ничего, я тебя живо приручу". И возможно, эта игра
позабавила бы меня. А теперь я чуть было не послала этот заказ к дьяволу.
Вместе с заказчиком.
День выдался знойный, и вечером после скромного обеда, потому что надо же
есть, я перетащила свой шезлонг на ничем не засаженную площадку между
шелковицами и подножием сосновой рощи; именно сюда, прежде чем в любой
другой уголок наших скромных угодий, долетал в сумерках манящий зов вечерней
свежести, составлявшей одну из главных прелестей Фон-Верта. Полулежа я
глядела на вершину холма, где ночной мрак уже укоротил бахрому сосен и
откуда взойдет луна, только попозже. Я с умыслом повернулась спиной к
каменной скамье. Я слышала, как Ирма возится в доме, как убирает посуду и
тарелки после моей одинокой трапезы. И от этого мирного позвякивания,
которому суждено скоро прекратиться и которому сводчатый потолок кухни
придавал какую-то особую закругленность, мучительно сжалось сердце. Где-то
они, наши былые ужины, сопровождавшиеся смехом и болтовней троих? Впервые
после злосчастного происшествия с мотороллером я на мгновение вспомнила о
Пейроле, и вспомнила лишь потому, что в подсказанной памятью картине
возникли образы обоих мальчиков.
И тут же упрекнула себя за это. Вдруг меня что-то насторожило, дыхание
прервалось: я почувствовала близость своего сына.
Он был здесь. Мой инстинкт подсказал мне, что он здесь, что он на меня
смотрит. Где-то там, на склоне, поросшем сосной, невидимый между стволами,
он стоит, боясь поскользнуться на сосновых иглах, и наблюдает за мной, я это
знала, чувствовала. Я застыла, будто где-то рядом был дикий зверек и надо
было подпустить его поближе. Мой зверек не приблизился, но я знала, что не
ошиблась. Шло время. Встала луна. Ирма закончила уборку, я услышала, как
щелкнула дверца кухонного шкафа. Затем все стихло. Должно быть, Ирма ждет,
когда я вернусь домой и лягу. Боясь, что она подойдет ко мне, я встала и,
ничем себя не выдав, не спеша направилась к дому. Шла я нарочно медленно,
поднялась на крыльцо, вступила в коридор, но и здесь продолжала свою игру.
Проходя мимо кухни, я почувствовала рядом присутствие Ирмы, еле слышно
шепнула ей, зная, что звук в Фон-Верте разносится очень далеко:
— Иди за мной. Только молчи.
Я вышла на площадку с противоположной стороны дома. Сделала несколько шагов
влево. И тут только перевела дух. Я без сил рухнула на скамью. Потом
привлекла к себе Ирму, прижалась к ней. Нас надежно защищала вся толща
нашего дома.
— Вернулся.
— Где он?
— В сосновой роще. Говори тише.
— Вы его видели?
— Нет, но он там. Слушай, что нужно сделать. Жди здесь, пока я подымусь
наверх, и старайся не показать вида, будто о чем-то догадываешься. В кухне
не гаси свет. Забудь на столе хлеб, сыр, фрукты. В холодильник поставь
начатую бутылку красного. Не торопись. Когда пойдешь спать, погаси свет, но,
смотри, не раньше. Открой пошире дверь, выходящую на шелковицы, и подопри,
чтобы ее ветром не захлопнуло.
— Будет сделано.
Мы по-прежнему шептались.
— Если услышишь ночью шум, не выходи из своей комнаты.
— Ясно.
Даже в спальне я продолжала игру, не потушила лампы до обычного часа. Потом,
несмотря на жару, закрыла ставню и даже чуть стукнула ею. И погасила свет.
Я дождалась, когда сквозь щели ставни пробился первый утренний свет, и
только тогда позвонила Ирме. Она мгновенно очутилась у моей постели.
— Ничего не тронуто.
Она закрыла дверь, распахнула ставни, обернулась ко мне.
— Боже ты мой! Да мадам совсем не спала. Вид— то какой!
— И у тебя тоже, бедная моя девочка. Если бы ты на себя посмотрела...
— А то как же, я ведь всю ночь слушала.
Ирма глядела на меня, опустив руки.
— Что будем теперь делать?
— Вечером повторим все сначала.
Каждый вечер мы повторяли все сначала. Ирма ставила свежий хлеб, фрукты.
Лишь с трудом я отговорила ее добавить вестфальскую ветчину и паштет из
дроздов.
— Вы же знаете, что он это больше всего обожает!
— Правильно. Но надо сделать вид, будто мы оставили продукты случайно, по
небрежности.
— Очень на нас похоже!
— Ничего не поделаешь.
Ирма страстно хотела, чтобы наша затея удалась, но она сомневалась в удаче.
Возможно, она вообще сомневалась, что Рено действительно был в роще.
— Тогда предложи что-нибудь другое.
— Куда там, у меня мысли и так путаются. Да и у вас небось тоже! накинулась
она на меня с жаром, и голос ее дрогнул: от тоски? От обиды?
Я не смела взглянуть ей в лицо. А она продолжала:
— Ну ладно, я эти тарелки забуду. Мы вот с вами сидим как две разнесчастные
дурочки, даже жалость берет, а все-таки я вам верю.
Я догадалась, что она сейчас разревется. И жестом я попросила ее избавить
меня хотя бы от этого испытания.
На пятое утро Ирма ворвалась ко мне в спальню, прежде чем я успела
позвонить, и, даже не открыв еще ставню, крикнула:
— Хлеб исчез!
— Только хлеб?
— Да. Зато это наверняка он взял. Я узнала отпечатки его сандалий на плитках
пола.
Я села в постели.
— Иди сюда, поцелуй меня.
Обхватив мою шею руками, Ирма разнюнилась:
— Только хлеб и взял... словно нищий какой... — Она высморкалась, я
тоже. — Теперь я вам могу сказать: не верила я. Не хотела вам
противоречить, уж больно мне вас жалко было: не думала я, что это он в роще
был.
При бледном свете утра я гордо улыбнулась. Он приходил каждую ночь в течение
целой недели. Иной раз Ирма радостно сообщала:
— Помылся. В кухонной раковине. Мыло наполовину измылил и лужу на полу плохо
подтер.
Наконец как-то вечером я решила сыграть ва-банк. Я демонстративно
отправилась спать. Но в темноте спустилась в кухню. Я на ощупь нашла
соломенный стул Ирмы, стоявший в стороне от стола, и села. Ирму я попросила
в кухню не заходить, что бы ни произошло. Началось бдение. И сразу же
царившим вокруг безмолвием завладел стук маятника, хотя часы находились в
прихожей за закрытой дверью. Четкое резкое тиканье упорствовало, натянутое
до предела, не сдавалось: это билась в тревоге душа дома. Но уже через час
это неумолчное эхо свело меня с ума. Я поднялась, подошла к часам, открыла
дверку и остановила маятник. Но очевидно, нетвердой рукой, потому что он
снова застучал. Наконец мне удалось остановить часы.
И опять возобновилось бдение. Бесконечное, долгое. Когда мрак, наполнявший
кухню, начал сереть, до моего слуха донесся из сада слабый звук, ритмично
повторявшийся, будто кто-то через равные промежутки нажимал на педаль: его
шаги. Этот бесплотный шум все приближался и приближался. Пока шум нарастал,
возвещая долгожданное появление сына, я успела сообразить, что услышала его
шаги совсем издалека; до того обострили все мои чувства бессонница, надежда
и мрак.
В рамке двери появилось привидение. Оно приблизилось к оставленной нами
приманке, нащупало ее рукой, присело в углу у стола; и я поняла, что
эти движения стали для него уже привычными. Сердце мое стучало так сильно,
что я сама слышала его удары и, конечно, он их сейчас услышит. Вдруг я
увидела, что он перестал есть, весь сжался в комочек. Он повернул голову в
мою сторону. Он почуял меня здесь, как почуяла его я в сосновой роще. Он
догадался, где я, отскочил, готовый защищаться. Или бежать. Я не
пошевелилась.
Думаю, он увидел мои глаза, устремленные на него. Я молча протянула к нему
руки. Он стоял в нерешительности, он окаменел, только чуть покачивался на
длинных своих ногах. Рассветало. Я по-прежнему не произнесла ни слова.
Протянутые к нему руки были знаком прощения, того, что я несла ему, того,
что просила у него. Я боялась слов. От этой минуты зависело все наше
будущее, от этой минуты, таившей самую подлинную опасность, более страшную,
чем эти сводившие с ума дни, когда я ничего не знала о сыне.
Время множилось. Все это я прозрела в какую-то ничтожную долю секунды. Он
был моей жизнью, он был совсем рядом, но вне моей досягаемости, вне моей
власти. Я догадывалась, что в нем вскипает какое-то иное чувство: не
удивление, нет, и чувство это было направлено на меня, сейчас оно прорвется
наружу, прорвется, конечно, в слове, а я так боялась слов... Нет, оно
прорвалось в жесте: рука сделала взмах и что-то толкнуло меня в плечо. Удар
повторился, сначала я ничего не поняла. Но после следующего удара поняла:
мой сын меня бьет. Вот этого-то я и не могла себе вообразить. Он молотил по
мне, как выбивают ковер, со всего размаха, длинными своими ручищами, бил
неуклюже от злости, бил по-детски, но в ударах уже чувствовалась мужская
сила. Вдруг после одного ловко нацеленного удара я пошатнулась и упала
вместе со стулом, который громко стукнул об пол. С губ моих слетел стон,
первый стон за все это время, но он пронзил моего сына, потряс его. Он
бросился на пол, обхватил меня, прижал к себе, прикрыл меня своим телом,
обвил руками, бормотал, хоть я и не была уверена, мне казалось, что я
разобрала слова: "Мамми... Мамми, злая... Мамми, любимая..."
Лежа обнявшись на полу, мы оба плакали, и эти одинаковые затяжные всхлипы
смыли горечь тех дней и ночей, когда мы столько настрадались.
Он все еще плакал, да и я тоже, когда я уложила его в постель. Я сняла с
него сандалии, брюки. Подоткнула одеяло. Благодарение богу, мы ничего не
сказали друг другу связного, только бросили какие-то отрывочные слова. Он
лежал под одеялом не шевелясь, словно после перенесенной операции. Хмурил
брови, но глаз не открывал, чтобы не видеть меня: то ли ему было стыдно, то
ли он еще не сдался окончательно. Я разгладила его лоб ладонью, он схватил
мою руку и не выпустил. Пришлось присесть на край его постели. Он задремал.
Но запоздавшая зыбь рыданий еще сотрясала его тело, баюкала его.
Когда Рено затих, я потихоньку высвободила руку и постояла несколько секунд
у его постели. Меня шатало как пьяную, я была сломлена усталостью. Он
здорово избил меня. Я наталкивалась на стены, цеплялась за притолоки. У меня
не хватало духу заняться своими синяками, впрочем, я и не чувствовала боли.
Меня манила кровать; я рухнула как подкошенная на подушки, совсем рядом
с Рено, от которого меня отделяла лишь перегородка, мне казалось, будто мы с
ним делим одно ложе. И вскоре, когда сон затуманил мой рассудок, к его
прерывистому дыханию присоединилось и мое.
Все последующие дни я из-за своих синяков вынуждена была щеголять в
провансальских рубашках даже в городе, впрочем, по сезону они подходили
больше, чем обычные блузки. Рено, знавший о моей не слишком горячей любви к
местному стилю, не сделал по этому поводу ни одного замечания. Ни разу с
наших губ не сорвалось ни одного намека ни на тот мутный рассвет, следы
коего я все еще носила на себе, ни на то, что предшествовало этой сцене.
Наконец как-то вечером Рено дал мне знак. Но под покровом темноты и
молчания. После обеда мы отправились в наш сарайчик на берегу моря. Я вела
машину, Рено сидел со мной рядом, а Ирма с нами не поехала. Вдруг я
почувствовала, как чья-то легкая ладонь гладит мой рукав от плеча до локтя,
где было больше всего синяков. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Поняв
это как поощрение, ладонь снова ласково прошлась по моей руке, и вдруг у
плеча я ощутила более жаркое, более живое прикосновение. Стараясь не
прерывать этого поцелуя, я чуть наклонила голову и коснулась щекою его
густых мягких волос. Таково было наше единственное объяснение, скрепившее
мирный договор.
Теперь он не отходил от меня ни на шаг. Сейчас, на каникулах, Рено
сопровождал меня на стройки, отказывая приятелям поехать куда-нибудь всей
компанией, раз я не могла принять участие в этой поездке. Мы относились друг
к другу как двое равно пострадавших в катастрофе, как двое выздоравливающих,
еще связанных между собою узами общей болезни.
После того утра, когда я впервые узнала о появлении Рено на кухне, я
поспешила успокоить Пейроля, заказав телефонный разговор с их деревней. Хотя
говорила я из своего кабинета, я невольно понижала голос, будто нас мог
услышать мой ночной гость, а ведь я отлично знала, что сейчас он забрался в
самую гущу сосновой рощи. После того как Рено вернулся насовсем, возвратился
под родной кров, я послала Пейролю коротенькое письмецо. Я решила заглянуть
к нему через неделю-другую; теперь мне требовалось окончательно оторваться
от него и выбрать такое время, чтобы поехать в их деревню, не привлекая
внимания Рено. Мне хотелось уладить все с Пейролем как можно чище. Ведь в
конце концов не он был виновен во всем случившемся.
А пока надо было отослать Жюстену его вещи, возможно, они ему нужны. Таясь
от Рено, я собрала одежду, книги, тетради — все, что принадлежало ему в
комнате для гостей. Заходить туда раньше я запрещала себе. Вещи Пейроля, его
школьные тетради и книги — все здесь было уложено в порядке, но не так, как
складывают их перед отъездом, а просто, чтобы все было завтра под рукой. Все
это брошенное владельцем имущество, еще дышавшее жизнью, напоминало о том
времени, когда длилось наше доброе согласие, и о внезапности разыгравшейся
маленькой драмы.
Я не знала, как взяться за дело, это я-то, которая хвасталась своим умением
укладывать вещи, но в его чемодан ничего не влезало. Ясно, что постепенно,
от недели к неделе Пейроль, несмотря на присущую ему деликатность, стаскивал
понемножку в Фон-Верт свое имущество и из лицея и из деревни: где тебе
хорошо живется, там и держишь свое добро. То, что не влезло в картонный
чемоданчик, я завернула в кусок полотна и связала все в один узел. Глядя на
этот тюк, я на минуту задумалась. Меня охватило искушение: узнать, лежит ли,
как уверял Рено, в логарифмических таблицах открытка, воспроизводящая
картину Энгра, там ли она еще, найдет ли ее Пейроль, разбирая свои вещи.
Когда я укладывала эту небольшую книжицу в общую стопку, я как-то забыла об
открытке и вспомнила только, когда багаж был уже уложен, готов к отправке. Я
отняла протянутую было руку, меня удержала неделикатность этого поступка.
Нет, если говорить начистоту, удержало его тщеславие. Я крепче затянула
ремни.
Я попросила Ирму передать Жюстену не только вещи, но и сообщить ему, что
если я сумею выбрать свободный часок, то непременно загляну к нему. Ирма
укатила тайком от Рено на своей малолитражке, а мне пришлось ждать до
следующего утра, чтобы поговорить с ней с глазу на глаз. Она открыла ставни,
распахнула окно в моей спальне.
— Ну, видела его?
Я говорила с ней, лежа в постели, и вдруг меня поразило сходство этого
разговора с недавними нашими утренними беседами, когда Ирма сообщала мне о
ночных визитах Рено. Но на сей раз лицо моей юной служанки, моей юной
подружки отнюдь не светилось радостью, которую она хотела бы со мной
разделить. Была в Ирме какая-то особая чуткость без наигрыша, дающаяся без
усилий деликатность сердца, интуиция, безусловно унаследованная от матери
или перенятая от нее; привычка держаться со мной фамильярно и в то же время
сдержанно — свойство глубоко провансальское, что бы ни утверждали на этот
счет, — делало наши отношения на редкость легкими, без всякого
стеснения с обеих сторон. Мы с Ирмой понимали друг друга с полуслова, как
женщина женщину. Она начала:
— Он вас очень благодарит.
Потом рассказала, что встретила их у мэрии — отец Пейроля ремонтировал
пристройку, а Жюстен помогал ему, чтобы "на каникулах не заскучать".
— А все-таки он такой же остался, как был.
— Не понимаю, о чем это ты?
— А о том, что по сравнению с братьями, даже когда он раствор замешивал, у
него все равно вид барчука. Сразу видно, что городской.
Ирма понимала, что меня интересуют подробности, вот она и старалась мне их
сообщить. Сообщила и еще кое-какие детали. Когда она замолчала, я
догадалась, что главное еще не сказано и Ирма оттягивает время, желая меня
пощадить. Впрочем, длилось это не больше минуты.
— А за ваше посещение он тоже благодарит. Только просит, чтобы вы зря не
беспокоились.
— Почему же? Освобожусь как-нибудь на несколько часов, могу же я для него
это сделать.
— Вот этого-то он и не желает. Просит вас не приезжать.
И так как я промолчала, Ирма решилась довершить начатое.
— Он говорит, что и без того уже много плохого случилось со всеми. И то, что
он вас увидит, ничему не поможет. Пусть будет так, как сейчас. Я вам его
слова передаю.
Я не остановила Ирму, и она вышла из спальни.
Часть II
Пометы исчезли. Пометы на руках. Но жизнь моя в Фон-Верте и трудовая моя
жизнь на стройках никак не налаживались, не были такими, как прежде. С
полным основанием я могла сказать:
Где они, те времена?
, имея в виду то
время, когда я умел
...Закладка в соц.сетях