Жанр: Любовные романы
Время любить
...очти мне не известных.
Когда Поль Гру вернулся, неся в руках поднос, я успела разглядеть термос с
горячей водой в виде кувшина и благодаря этой изящной безделушке,
свидетельствовавшей о любви к комфорту именно этого человека, моего клиента,
мне впервые захотелось присмотреться к нему внимательнее. Как к личности на
сей раз, а не как к совокупности тех или иных поступков. До сих пор я только
говорила с ним, отвечала ему, выносила его дурное настроение, пыталась его
понять. Тогда, в Фон-Верте, при погрузке колоды я отвела от него глаза, а
теперь я их от него не отводила. Характер его внешности определялся именно
этим контрастом между чуть грубоватой тяжеловесностью его черт и грустным
взглядом, между загорелым, почти кирпичного цвета лицом и коротко
подстриженными волосами, тронутыми сединой. Но он был, так сказать, изваян
из этих контрастов. Этот мужчина лет сорока пяти, а может, сорока восьми
двигался с какой-то неожиданной легкостью, словно бы сбросив с себя груз,
если можно так выразиться. Будь черты его лица потоньше, он походил бы как
две капли воды на одного американского киноактера, которого я видела, уж не
помню в каком фильме, специализировавшегося на роли стареющих дон-жуанов; по
ходу действия он попадает в компанию молодых людей, они зовут его танцевать,
он сначала отказывается, отбивается, потом входит в круг танцующих и
танцует, как юный стиляга.
Поль Гру налил мне чаю; вдохнув аромат, подымавшийся от чашки, я
успокоилась.
— А вы умеете заваривать чай. Что правда, то правда.
— А вы как думали? Что и чай нужно заваривать в стиле Агнесс?
— Почему вы заговорили о стиле Агнесс?
— Потому что этот стиль уже стал классикой, освящен гласом народным, и вы
его силком мне навязали,— проговорил он, обводя комнату широким
жестом. — Если бы мне когда-нибудь кто-нибудь сказал!..
— Пожалуйста, не подумайте, что здесь есть хоть капля стиля Агнесс. И
запомните, скорее уж это стиль, так сказать, причудливый. Вот, к примеру,
стены, они достаточно характерны, и приходилось им повиноваться. А иначе...
Если уж говорить начистоту, то я лично считаю просто глупым, чересчур уж дачно-
парижским слепо подражать провансальскому стилю просто из принципа, под тем
предлогом, что дом-де находится в Провансе.
— Возьмите-ка лучше кусочек кекса, дорогая моя разумница.
— Не подшучивайте над моими словами, все это гораздо сложнее, чем вы
воображаете. Вы когда-нибудь задумывались вот над каким вопросом: почему
нашим современникам нравится стеганая мебель, керосиновые лампы, тарелки с
виньетками? Потому что они тоскуют о прошлом, вздыхают втайне об утерянном
стиле ушедших веков.
— Ого, вы мне тут целую теорию изложили. Помолчите-ка лучше, мадам. Уже не
принимаете ли вы меня за клиента из Америки? Стиль Агнесс не нуждается в
исторических экскурсах и давным давно имеет название: это стиль буржуазный.
— Боже, что за несносный человек! — Он снова заговорил со мной тем
тоном, который я терпеть не могла и надеялась, что это уже в прошлом. —
Да, да, несносный, с вами невозможно разговаривать, вы и святую из себя
выведете,— проговорила я уныло, почти в отчаянии и отвернулась к окну.
Я готова была расплакаться, а ведь я плачу лишь в исключительных случаях, но
тут я была не в силах сдерживаться. Полдня я возилась, устраивала ему жилье,
вкладывала в работу всю свою изобретательность и терпение: мне удалось
установить между нами своего рода трудовое содружество, а теперь вдруг после
того, как я с открытой душой... Да и усталость сказывалась.
Мой хозяин замолчал, внимательно следя за тем, как на его глазах в мгновение
ока все круто повернулось. Я чувствовала на себе его пристальный взгляд, но
избегала смотреть ему в лицо. Мы провели безоблачный день, а теперь я вдруг
провалилась в открывшуюся между нами воздушную яму с чувством, близким к
головокружению, я откинулась на подушки дивана, закрыв ладонями глаза от
больно режущих лучей солнца.
Долго я оставалась в этой позе. От радиатора веяло жаром, и я совсем
разомлела. Я не шевелилась, и мне было все равно, что может подумать о моем
поведении этот человек. Я достигла высших степеней безразличия, фатализма.
Со мной могло случиться любое.
Когда рядом прогнулись диванные подушки, именно благодаря этому, а не
настоящему прикосновению, я поняла, что около меня очутилось чье-то тяжелое
тело, но я не сделала никакого движения: не выразила ни досады, ни
возмущения. Я считала себя вне посягательств. Но умные руки не обхватили
меня, а тихонько скользнули по моим плечам, слегка задержались на талии,
словно бы затем, чтобы поддержать, остановить на краю головокружительной
бездны, хоть я и не предчувствовала ее близости, не дать мне рухнуть туда.
И тогда-то я рухнула.
И чувство, которое постепенно росло в моей душе, возвращало меня к жизни,
наполняло меня всю — было удивление, безграничное удивление! Я удивлялась,
именно удивлялась себе, ему, дню, который почти не клонился к закату,
необъяснимой легкости случившегося. Но у меня все еще не хватало сил
подняться, встать, пройти в маленькую комнату, которую я сама оборудовала,
где можно освежиться, поправить прическу. Я чувствовала себя на той
последней грани бессилия, слабости, когда человек уже не может рассчитывать
на себя. Хорошо еще, что я сумела накинуть на мое смятое платье край
леопардовой шкуры, покрывавшей диван.
И как только я опустила руку, мужчина, лежавший рядом со мной, обнял меня, и
мое удивление еще усилилось, круги его расходились все шире, прорвали рубежи
моего сознания, ибо я сделала движение, казалось, совсем забытое в моей
жизни, самое далекое от меня: положила голову на мужское плечо.
Мистраль по-прежнему яростно бросался на стены дома, и я радовалась тому,
что его волна, разбиваясь о каменную преграду, способна извлечь из нее такой
сильный гул. Целую симфонию гиканья и воя. Однако ни одно дуновение не
проникало в эту комнату, где рабочие по моему указанию аккуратно
законопатили окна и двери. Этот человек и я, мы оба покоились здесь, мы
стали как бы частью этого корабля, прочно стоявшего на якоре среди бушующего
пространства. Нас, неподвижных, несло вдаль против течения. Я физически
ощущала, как угол дома рассекает ветер, словно форштевень, блистательно
оправдывая тысячелетнюю традицию здешнего зодчества, придающего домам такие
вот очертания. Только рука профана, моя рука, поднялась, чтобы пробить
отверстия в этих высоких защитных стенах под тем предлогом, что так, мол,
будет светлее.
Солнце вырвалось из рамки окна, оно уже не било мне прямо в лицо, и, когда я
подняла свободное веко — другое было прижато к чужому плечу, откуда доходило
до меня биение второй жизни,— я увидела лишь океан золота с вкраплением
пурпура, что предвещало на завтра опять мистраль. Комната, залитая непрямым
источником света, который, казалось, сочится прямо из стен, тоже вся алела.
Мой компаньон непринужденным жестом — я только недавно обнаружила в нем это
свойство — вылил горячую воду в чайник для заварки, и над ним снова поднялся
легкий парок. Он закурил сигарету, и эти смешанные испарения — запах
звериных шкур, еще какой-то неизвестно откуда идущий аромат — стали
благоухающей душой этого часа.
Она окутывала меня, проникала мне прямо в сердце, в сознание, врезалась в
память. Мысленно я видела вокруг нас зияющие пасти чемоданов, этот восточный
базар, эти предметы, ждущие часа, когда в доме все образуется. И столько
предугаданных присутствий, наслаивавшихся на присутствие этого почти
незнакомого и такого близкого мне человека; эти отблески чистого золота,
пробегающие в прозрачности мистраля, тепло, нерешительно расползающееся по
этому ветронепроницаемому кубу, прилепившемуся к склону горы,— все это
словно бы сливалось воедино, облекая меня своим покровом, поддерживая меня,
превращая меня в живой цветок, хранивший в себе пыл, и покой, и забвение. А
весь прочий мир развеяло ветром.
Я скосила глаза, не поворачивая головы. Он уже не курил, он смотрел на меня.
Я видела его со слишком близкого расстояния, то есть видела в укрупненных
размерах: и я узнала, что у него есть еще одно лицо, мне не знакомое, со
своими особыми пометами. Рубец на лбу, похожий на трещину в глиняной
облицовке; густые брови; глубокая борозда, идущая прямо от виска к верхней
челюсти; щетина на не бритом со вчерашнего дня подбородке. Я вдыхала обеими
ноздрями, я долго принюхивалась. Это пахло от него. Odor di uomo (3апах
мужчины (итал.)). Чуть-чуть мускусом, чуть-чуть виргинским табаком и
завитками волос на груди, и — еще один оттенок — человеком, явившимся из
другого мира, ворвавшимся в мое существование. Словно бы в ответ на мою
мысль он моргнул, и вдруг я осознала, что после тех его насмешливых реплик,
которые я по глупости принимала всерьез когда-то очень, очень давно, где-то
в далекой дали прошлого, ни одно слово еще не сорвалось с его губ. И вдруг
губы шевельнулись; улыбнувшись мне глазами, он улыбнулся уже по-настоящему,
сейчас он заговорит... Я оробела.
По вполне определенному поводу. Если он обратится ко мне на "ты" по обычной
манере мужчин после таких минут, больше я его никогда не увижу, я знала
твердо. Подымусь, уеду и в жизни его больше не увижу, просто сбегу. Если я
хочу помешать ему произнести это "ты", надо заговорить первой, и как можно
скорее. Но что сказать? Я уже набрала воздуха... скажу любое, что
подвернется на язык...
— Не говорите.
Это произнес он. Я с трудом расслышала его слова, скорее поняла их по
движению губ. Мой взгляд не отрывался от губ, прошептавших эти слова, от
этих губ, за которыми отныне я признала иную власть в минуты молчания.
— Не говорите. Я вас и так слышу.
Огромная благодарность затопила меня. Слава богу. Я улыбнулась. Опустила
веки.
А когда я их снова подняла, в комнате было уже темно, темно за окнами. И я
поняла, что задремала. К вечеру мистраль, как и обычно, затих, зато ночью он
разгуляется вовсю. Теперь я уже не боялась ни наших вопросов, ни ответов, не
боялась неловкого слова; не чувствовала даже — и, осознав это, удивилась,—
что нужно подыскивать какие-то слова, думать, каким тоном их произнести;
у меня было такое ощущение, будто все, что произошло, произошло очень-
очень давно и уже нет больше необходимости приноравливаться друг к другу.
Первоначальное мое удивление растаяло во сне. Сколько я спала, полчаса,
целую осень? Я заговорила первая:
— Вам еще не поставили телефон?
— Нет. Когда нужно позвонить, я хожу в поселок... В табачную лавку. Там
автомат, открыто до десяти часов вечера. Вам надо позвонить?
— Я должна предупредить своих.
— Вы запоздали?
— Я не успеваю вернуться к ужину.
— Да сколько же езды отсюда до вас? Минут сорок пять?
— Даже меньше. Я успела бы. Но я предпочитаю вернуться сегодня попозже,
когда сын уже ляжет.
С минуту он постоял среди комнаты, потом подошел и прижался лицом к оконному
стеклу, даже ладони к глазам приставил щитком, как бы вглядываясь в темноту,
но на самом деле, чтобы не стеснять меня.
— Ладно, пойдемте позвоним из табачной лавки.
В поселке кабинки не оказалось, телефонный аппарат просто висел на стене в
коридоре. Мне уже были знакомы такие кафе, обычно носящие название
"Прогресс" или "Будущее" с многочисленными клиентами, сплошь мужчинами, не
слишком щедрыми на заказы. К счастью, в Фон-Верте трубку сняла Ирма.
— Меня задержали клиенты, Ирма. Садитесь за стол без меня. Рено вернулся из
лицея?
— Вернулся, сейчас я его кликну.
— Нет-нет, не отрывай его. А что он делает?
— Они дотемна с Пирио в прятки играли. Весь вечер вокруг дома носились, а
потом оба пошли наверх. Надо полагать, один спит, другой зубрит. Раз ничего
не слышно, значит, так оно и есть.
Я молчала. Ирма решила, что нас прервали.
— Нет-нет, я у телефона. Сделай ему ужин повкуснее. Пусть ужинает на кухне,
если захочет.
— Открыть паштет из дроздов?
— Чудесно. И не ждите меня, ложитесь спать. У меня есть ключ.
Поль Гру повез меня ужинать куда-то очень далеко, в противоположном от Фон-
Верта направлении. К подножию холмов. Ресторан держали его друзья: муж —
бывший стюард авиационной компании, жена — бывшая стюардесса; они поселились
здесь, в тиши олив и дубов, здесь же родились их дети.
Мои рассуждения о восстановлении провансальских жилищ не прошли мимо ушей
моего спутника, и, ставя машину на стоянке, он сказал, что за внутреннее
убранство помещения ответственности не несет. И в самом деле, толкнув дверь,
я словно бы попала на старинное ночное бдение, вернее, на своего рода
имитацию бдения; в очаге пылал хворост, несколько свечей, и то не на
всех столиках, темные своды и все прочие аксессуары в том же духе.
Электричество, если и есть, то скрытое, музыки никакой, даже из невидимого
источника. Только мерное стакатто гудящего пламени под сдержанный
аккомпанемент разговора. Но глаза постепенно привыкли к потемкам; стюард со
стюардессой оба оказались красавцами; они сами обслуживали клиентов, причем
без фартуков, а их детишки — девочка в душегрейке и ее братишка в пижамке
переходили от столика к столику и желали посетителям спокойной ночи. Словом,
мизансцена весьма удачная и неназойливая.
— Какие красавцы! — сказала я.
— Кто? Дети?
— И родители тоже.
— А как же иначе. Гражданская авиация жестко отбирает свой персонал. И,
опустившись на землю, они среди гор и лесов хуже не стали.
— И я уверена, что у них все очень хорошо.
На лице моего соседа по столу — мы сидели наискосок друг от друга — в
отблеске свечей заиграла двусмысленная улыбка, хотя и не предвещавшая пока
саркастических выпадов. Правда и то, что я чувствовала себя готовой все
принять, все одобрить, и думаю, что впервые в жизни отведала здесь — надо
признать, меню было обильное, зато единственное в своем роде — такие
изумительные колбаски, зажаренные на углях виноградных лоз, таких перепелов,
кормившихся в можжевельнике, я даже попросила себе вторую порцию в ущерб
запеченной в тесте бараньей ноге — следующему номеру нашей программы.
Мое гурманство развеселило Поля Гру; впрочем, я поспешила ему сообщить, что
вообще-то я не такая уж обжора и что обычно... Он сидел слева от меня,
упершись локтями в стол, и, видимо, ждал, какой оборот я придам нашему
разговору. Кистью руки он чуть прикрывал полоску огня, бьющую от свечи и как
бы образующую экран, мешавший нам смотреть друг на друга, но мы и не
смотрели и одинаковым движением повернулись к пламени, которое плясало на
театральных подмостках камина. Полагаю, мирная атмосфера, царившая в
ресторане, объяснялась именно тем, что со всех столиков можно было
любоваться игрой огня. Зрелище это сковывало языки самых болтливых. Еще
недавно сердце мое переполняла радость, а теперь она наполовину сникла. Все
мои предыдущие любовные романы, если только можно применить слово любовь к
тому, что было между мной и тем или другим мужчиной, мои предыдущие связи ни
разу не дали мне того, что я испытала нынче вечером. Шум в зале доносился
как сквозь вату, вокруг свечей дрожали светящиеся нимбы, время как бы
застыло. Склонившись к своему соседу — на нем была серая вельветовая
куртка,— я, не удержавшись, погладила его по предплечью, пожалуй чересчур
мощному, и тут же поняла, что это половодье нежности, подымающееся во мне,
идет от него.
— А теперь,— проговорил он,— расскажите о себе.
Наконец-то он, столь страстно жданный конфидент, был у меня под рукой. Мне
стоит только заговорить, и он сразу, возможно, откажется от своего мнения
обо мне как о буржуазке. Конечно, нравы хищников с Плэн-Монсо не будут для
него, исследователя, видевшего и не таких зверей, каким-то откровением. Но
еще ни разу в жизни Буссардели не были так далеки от моих мыслей.
Он повторил свой вопрос. Глядя ему в лицо, я несколько раз отрицательно
качнула головой.
— Нет, лучше вы. Не думайте, что я вам не доверяю. И возможно, я еще удивлю
вас, рассказав о себе и своих. Но сегодня вечером меня больше интересуете
вы, чем я.
Он скривил губы.
— Боюсь, вы будете разочарованы.
— Что ж, рискну. И вы рискните.
— Ну ладно, берегитесь. С моим невозможным характером... Смотрите-ка, почему
это она смеется?
— Так и знала, что вы это скажете. Когда мы с вами познакомились, вы первым
делом заявили мне, что у вас невозможный характер. И даже сегодня вечером
начали разговор с этого заявления. Неужели вы так уж дорожите своим
невозможным характером?
— Просто считаю необходимым предупреждать сразу.
— А откуда он у вас? Семья наградила?
— Семья? Бог мой, вовсе нет. По-моему, на всем свете нет человека, более
далекого от своей семьи, чем я.
— Золотые слова.
— Но не подумайте, люди они славные. Если вам требуется моя родословная,
пожалуйста: отец работал в таможне. Он уже умер. Мать стареет, живет на
вдовью ренту. В какой-то богом забытой дыре.
— Итак, если плохой характер не семейный дар, то...
— Дар других. Всех подряд. Вы принимаете людей? Вам разве не известно, что
люди в основном подлы?
— Ого! Альцест?
— Если угодно, Альцест. Они еще существуют. Правда, их немного, и я об этом
сожалею. Я чувствовал бы себя не таким одиноким.
— А я-то думала, что вы любите одиночество.
— Только потому, что люди мне обрыдли!
Он замолк, но, видимо, от этой темы не отказался.
— ...Ну я и бегу от них. К дикарям и хищникам.
— Можно бежать от людей, не забираясь в такую даль.
— Поверьте мне, чтобы найти то, что тебя может заинтересовать, приходится
рыскать по свету.
Наша беседа шла в спокойном тоне, и лишь изредка мы замолкали, вглядываясь в
орифламму, высоко подымавшуюся над горящим хворостом, и так от паузы к паузе
— иная музыка, возможно только во мне одной, текла и текла непрерывно,
сплошным потоком. Но я считала себя достаточно искушенной и не давала себе
слишком много воли. Сидя вдвоем за этим столиком, в этих потемках, вскоре
после разыгравшегося в Ла Роке мистраля, я упорно думала, что мы уже не
дети.
— И постепенно,— снова заговорила я,— вы полюбили продолжительные
экспедиции, чувство оторванности от родной почвы. Откуда у вас это
пристрастие?
— Вы задаете мне совсем такие же вопросы, как журналисты.
— А вы скажите мне то, что от них скрываете.
Хмурый лоб его разгладился, он улыбнулся.
— Я ни разу не сказал им, откуда действительно у меня эта склонность. Потому
что началось все с ужасных пустяков. С коллекционирования марок. Мальчишкой
я их буквально обожал, причем долгие годы. И потом, когда все эти
манипуляции с картинками мне надоели, моя страсть переместилась с них на то,
что они изображали: пейзажи, животных, народы.
— А сколько вам тогда было лет?
— Лет четырнадцать-пятнадцать.
— Я вас отлично представляю себе в этом возрасте.
— Да, а я нет... Короче, я пристрастился к чтению. Читал книги о
путешествиях, статьи, доклады — словом, все подряд. Типичная мешанина
самоучек. А когда подрос, стал бегать по журналам, просил их использовать
меня в качестве репортера. А потом взял взаймы деньги и купил себе
кинокамеру. Так что волей-неволей ко мне стали относиться серьезнее.
— Пока еще я не вижу причин для особой мизантропии.
— Поначалу нет. Но вскоре пришлось столкнуться с трудностями, и они-то
определили мой взгляд на вещи. Трудности не материального порядка. Из своих
путешествий, если только меня посылали, я привозил кинофильмы, словом, как-
то выкручивался. Но сколько же мне ставили палок в колеса, сколько раз
приходилось улаживать проклятый вопрос с козой и капустой! С тех пор как для
изучения тех или иных проблем созданы международные комиссии, началась
настоящая карусель при рассмотрении соответствующих вопросов. Это уже
политика, и самая коварная из всех — политика международная.
— Не будете же вы меня уверять, что в этих высоких организациях...
— Вы судите о них с вашей колокольни, с трибуны для публики. А я ежеминутно
наталкиваюсь на тайные интересы, на стену молчания, на различные табу. Стоит
только вложить персты в рану, как тут же подымается какой-нибудь делегат,
какой-нибудь тип и орет: "Вето! Молчок!" Ведь политика — это всего-навсего
люди. Частные интересы, лицемерие на всех ступенях, особенно на самых
высоких. А уж когда ставится вопрос о биологическом равновесии, о сохранении
флоры и фауны... Подумаешь, велико дело: прежде всего двойная игра, отмена
решений втихомолку, скрытый шантаж! И со стороны тех, кого меньше всего
опасаешься. Люди с престижем как раз самые фальшивые и есть... Улыбаетесь?
Очевидно, я кажусь вам наивным?
— Нет. Просто кого-то напоминаете.
— Ох, я знаю, что я наивен. Но что вы хотите, я до сих пор не разучился
возмущаться. Постойте-ка, я знаю, кто я. Я — человек возмущенный.
Возмущенный зрелищем нашего времени и зрелищем себе подобных. Словом, в моем
деле приходится играть без козырей.
— Возможно, вы метили слишком высоко,— произнесла я медленнее, чем обычно.
— Не знаю,— ответил он с великолепной искренностью, не без скептицизма и тут
же переменил тон: — Ну а теперь вы. Впервые в жизни я о себе так
разболтался, а я этого не люблю. Ну-ка, рассказывайте о себе.
— Нет. Не сегодня. Как-нибудь потом.
— Тогда, значит?..
Он вопросительно взглянул на меня, готовый подняться со стула.
— Да. Уже поздно, а мне еще ехать и ехать. Я оставила свою машину в Ла Роке,
и он непременно захотел проводить меня до дома.
— Да ни за что на свете. Я в эскорте не нуждаюсь, я привыкла.
— А я вашего мнения и не спрашиваю. Я поеду за вами следом: мало ли что
может случиться — женщина одна в такой поздний час на дороге... И не
пытайтесь от меня удирать.
Я и не пыталась. Дружественный взгляд его фар присматривал за мной,
отражаясь в смотровом зеркале, терялся на виражах, снова догонял. На
повороте дороги, ведущей в Фон-Верт, я затормозила. А он ограничился тем,
что, догнав меня, сделал перед самой моей машиной поворот на магистраль и,
проезжая мимо, бросил на ходу: "Спокойной ночи!" Грубовато, но я была
благодарна ему за эту грубость.
На следующий день я ждала вопросов от Рено или Ирмы. Но нет: мой сын против
обыкновения не осыпал упреками моих капризных или слишком требовательных
клиентов, задержавших меня допоздна. Так что на какое-то мгновение меня даже
встревожила его сдержанность, а возможно, и притворное безразличие. Такой ли
у меня вид, как всегда? Усилием воли, желая быть до конца искренней перед
самой собой, я принудила себя вспомнить, что иной раз в прошлом я
отваживалась на независимый шаг, в частности такой, как вчера. Вряд ли стоит
играть комедию и делать вид, будто в течение пятнадцати лет и на нашем
острове, и здесь я ни разу не уступила искушению и что Фон-Верт видел меня
вечерами все с тем же невинно-чистым челом, с каким я выехала утром из дома.
Я женщина самая нормальная, а жизнь любит устраивать сюрпризы. Но все то в
прошлом было лишь случайными приключениями; приключения на день, на месяц, и
столь малочисленные, что их можно было перечесть по пальцам одной руки,
отстоящие далеко друг от друга по времени, а главное, делалось все это по-
холостяцки, без иллюзий, без раскаяния и ничем не осложняло моего
существования. Так что три-четыре часа, проведенные наедине с мужчиной, на
сей раз интересным и моих лет, на сей раз моим ровесником, не так уж терзали
мою совесть. Никогда не следует упускать из виду, что все, в сущности, очень
просто. В конце концов и моя близость с сыном тоже угрожала равновесию.
Однако на следующий день после посещения Ла Рока, послезавтра и
послепослезавтра я, уезжая по делам, к своей классической фразе, обращенной
к Ирме: "Если будут звонить, скажи, что ты не знаешь, когда я вернусь, и
запиши, кто звонил", теперь добавила: "Даже если позвонит мсье Поль Гру". А
когда возвращалась: "Никто не звонил?" — "Никто, мадам".— "Чудесно, отвечай
так и впредь. Мне нужно еще поработать". И я запиралась в своей комнате.
Одна. Как раз в эту осень Рено отвык располагаться в моем кабинете со своими
тетрадями. Таким образом, руки у меня были развязаны. Рано или поздно такая
минута должна была наступить. Не могли же мы до бесконечности продолжать
игру в совместную работу.
Мой план был таков: дотянуть до того времени, когда Поль Гру, как я знала,
отправится в Женеву на сессию ООН, а до тех пор с ним не видеться. Пока что
я и сама плохо разбиралась, почему после нашей первой близости мне хочется
держаться от него на известном расстоянии, перевести дыхание. Во всяком
случае, я не явлюсь
...Закладка в соц.сетях