Купить
 
 
Жанр: Любовные романы

Время любить

страница №17

о,
чтобы мои свидетельские показания против нашей семьи не превращались в
вульгарное сведение счетов, чего я так опасалась. Даже адвокат гражданского
истца, представляющий вдову и троих сирот, который будет, как сообщил мне
мой адвокат, требовать возмещения ущерба — крупную сумму вдове полицейского,
крупную сумму каждому из его детей — и, безусловно, раздует цифры, учитывая
положение Буссарделей, даже этот человек, склоняясь с любезной улыбкой в мою
сторону, и тот воздержался от вопросов. А ведь мог бы, однако,
воспользоваться моим присутствием на суде как свидетельницы, извлечь из моих
показаний то, что пошло бы на пользу его клиентам, чего я заранее боялась.
Нет, вопросов к свидетельнице у него не было. И вдруг все кончилось, меня
поблагодарили и отпустили.
Я удалилась со сцены. Принуждена была удалиться. Но не через ту дверь, какой
меня ввели. Поклонившись суду, я обернулась лицом к залу и вдруг обнаружила,
что публики гораздо меньше, чем я предполагала. Когда я шла к выходу, никто
на меня не набросился — ни фоторепортеры, ни журналисты и ни один член нашей
семьи, что было бы еще хуже. Я решила рискнуть. Сделав свое дело, я не
желала прятаться. Прятаться от моего крохотного мирка в Провансе — это да;
но здесь я хочу ходить с открытым забралом. В Париже я вновь ощутила себя
членом семьи Буссарделей.
В глубине зала, на местах для публики, народа было мало. Я остановилась,
повернулась, оперлась о притолоку двери, готовая улизнуть в любую минуту, и
теперь взглянула на зал, который отсюда, из угла, показался мне более
просторным. Меня сменил другой свидетель, которого я не знала, и говорил он
о делах, не касающихся нашего семейства. Я разобрала название лицея. Обо мне
уже забыли. Зрители, сидевшие возле меня на скамьях, казалось, забрели сюда
случайно, просто чтобы убить время, и на всех лицах застыла гримаса
пресыщения. Но каким это чудом слушание дела собрало такую жалкую аудиторию,
почему не поднялась вокруг него шумиха? Какой нажим, какие дипломатические
шаги были предприняты в отношении прессы? При первом соприкосновении
Буссарделей с уголовным судом были найдены средства избежать публичной
огласки. Будь Патрик на несколько месяцев моложе, дело слушалось бы в суде
для несовершеннолетних при закрытых дверях, но и сейчас сумели добиться если
не закрытых, то полузакрытых дверей. Из чего я сделала заключение, что наш
клан и до сих пор еще сохранил свое могущество. Во всяком случае — и это
знамение времени,— в новом Париже Буссардели тоже не утратили своей
привилегии мобилизовать общественное мнение.
Я наблюдала за публикой. Ни матери Патрика, пусть даже забившейся в самый
темный угол, ни его теток, нагрянувших в Фон-Верт для переговоров, никого из
родственников. Я узнала только, да и то с трудом, а имени и вовсе не
вспомнила, старого поверенного в делах, изредка появлявшегося на авеню Ван-
Дейка и в конторе и сидевшего сейчас позади адвокатов. И это демонстративное
отсутствие родных или союзников тоже, безусловно, задумано заранее. Не
окружать обвиняемого крепостным валом респектабельности и богатства, не
подчеркивать контраста между этой семьей и жертвой, не "выставляться на
показ". А также прикидываться, будто они умирают от стыда, коль скоро это
бесспорно выигрышная карта, козырный туз: семья первая несет всю
ответственность. Сюда, в суд, были делегированы все сливки юриспруденции — я
разглядела на скамье защиты душку-тенора от адвокатуры, прославившегося
своими победами на судейской арене, и бывшего старшину адвокатского
сословия, весьма почтенного и опытного юриста по гражданским делам, а сами
Буссардели сидели взаперти дома, ожидая решения суда, как некогда на моей
памяти сидели они в погребе, ожидая освобождения Парижа, которому грозило
превратиться в руины.
Видимо, и самого Патрика, сидевшего на скамье подсудимых, научили, как
следует себя вести. Ибо я наконец-то решилась посмотреть на него, а раньше
избегала встречаться с ним глазами, боясь увидеть его улыбку сообщника, и
зря боялась. Вымуштрованный надлежащим манером, очевидно быстро усвоивший
урок и сломленный, надо полагать, предварительным заключением, он, сидя
рядом с другими обвиняемыми, между двух часовых, уже не выглядел этаким play
boy, юным пиратом, берущим на абордаж "кадиллак" и "бентли", он втянул
голову в плечи, опустил веки, и вряд ли в этом смиреннике мой сын обнаружил
бы хоть каплю романтизма.
Я начала яснее понимать то, в чем уже давно сомневалась в глубине души: в
эффективности моего выступления. Для председателя суда и так было ясно, что
между моим гнусным конфликтом с родными, о котором я рассказала или, вернее,
подтвердила наличие такового, и делом Патрика, абсолютно непохожим на мое,
существует непосредственная связь, выразившаяся в дурном влиянии на
подсудимого. Судьи не могли не признать в моем лице оскорбленную,
преследуемую, ограбленную. И если лагерь Буссарделей разыграл как по нотам
этот процесс, то я явно очутилась в лагере жертв. Примерно на одной линии со
вдовой полицейского. И на одной линии с Патриком, на что надеется защита. И
возможно, еще и с другими, о которых здесь не упоминалось. Статисты из
потерпевших уже продефилировали согласно замыслу режиссера, и, чтобы
прорепетировать сцену при свете — конечно относительном,— не хватало только
меня, фигурантки. Я могла бы не являться на суд, могла бы прислать
свидетельство о болезни, сказать, не солгав, Полю Гру: "Я отказалась!.." Как
бы не так, если бы я не явилась, я вышла бы из игры, потеряла бы свои права.

Дураков нет! Достаточно мне было попариться в буссарделевской бане, и те
несколько попавших на меня брызг, которые я до сих пор стираю с себя, как-то
сразу меня омолодили. Зверь еще не умер. Нет, не умер. Я хорошо сделала, что
приехала сюда. И все это было вовсе не таким мучительным. Вот в тот первый
день, когда в Фон-Верт явились две мои кузины, тогда я почувствовала, что
бремя чересчур тяжело. А с той поры, от кузин к своему адвокату, от адвоката
к следователю, от следователя в суд, все как-то уменьшилось в масштабах,
пошло на убыль, и снова я ощутила себя почти что легко.
Прежде чем уйти из зала суда, я бросила вокруг прощальный взгляд. Здешняя
декорация меня позабавила. Как-никак я профессионал. Потолок был вогнутый, с
безвкусным орнаментом, где повторялись розетки и лепнина, где сочетались
лазурь и золото, Ренессанс и Вторая Империя. В центре его, в овальной рамке,
аллегория в виде актрисы из "сосьетеров" Комеди Франсэз, сидевшей в не
слишком удобной позе, босоногой, зато пышно задрапированной, и что означает
сия аллегория, понять было трудно; запомнила же я ее лишь потому, что дама
сильно походила на одну из моих бретонских теток. Лицо Республики тоже
напомнило мне кого-то из нашей семьи. Голова Республики, в венке из
колосьев, больше натуральной величины, была изображена в соседнем овале и
исполнена, очевидно, Далу. Но за столом судей две довольно миленькие
карсельские лампы под матовыми зелеными абажурами стиля Луи-Филипп, уже чуть
устаревшего, а здесь устаревшего окончательно.
И из всей этой мешанины: стиль и безвкусица, яркий свет и полумрак,
скандальное дело и соблюдение тайны — складывался некий порядок. Таков
аппарат правосудия. Когда наконец я вышла из зала, обитая войлоком дверь с
противовесом медленно, со вздохом захлопнулась за мной, глухо, как в церкви.
Почему я внутренне улыбалась чуть ли не на всем обратном пути? Виноват
аэропорт Орли, порог, откуда начинаются мои перелеты из одной вселенной в
другую; безличные такси, которые подзываешь не выбирая, откуда выходишь
бездумно и где за двадцать минут поездки по парижским улицам я передумала в
тысячу раз больше, чем на своей старенькой машине за целый день езды. Даже
ожидание на аэродроме показалось мне коротким, и я невольно стала
подсчитывать в уме, сколько дней, сколько недель придется ждать гонорара за
мои свидетельские показания. В какую форму он выльется, кто подпишет бумагу?
А пока что день прошел удачно, как говорят вечерами мои друзья антиквары,
когда им удается сделать ценное приобретение или выгодно продать какую-
нибудь вещь. Я сделала то, что должна была сделать: в сущности, была испита
совсем крошечная чаша.
Никто в Фон-Верте не узнает о сцене в суде, не узнает даже о моем
блицпутешествии в Париж: я раз и навсегда предупредила Ирму, что, если я
опаздываю против обычного нашего распорядка больше чем на полчаса, пусть
меня не ждут и садятся за стол. Да, никто в Фон-Верте, а уж тем паче в Ла
Роке. Тем более что мы с Полем словно по молчаливому уговору ни разу не
возобновляли разговора ни о деле Патрика, ни о той роли, которую мне
предстоит в нем сыграть. Полное молчание, что может быть лучше. А также и
проще. Так что прерывать его было мне не с руки. И мой поступок подкрепился
еще одним тайным соображением, полностью оправдывавшим меня: я была
Буссардель, а они нет.
Перед посадочной площадкой в вестибюле я попросила стюардессу предоставить
мне переднее кресло, мне хотелось чувствовать себя во время короткого
перелета в одиночестве, полнее им насладиться. Путешествие всегда приносило
мне ощущение счастья, и не только классическое удовольствие от перемены
места, от прибытия в неведомые города, знакомства с удивительными нравами, а
просто мне нравилось само движение. Если в молодости я пускалась в путь, я
тем самым удалялась от нашей семьи.
Так что мою юность сформировали путешествия. И теперь, через двадцать с
лишним лет, я, путешественница, еще ощущала в себе знакомое чувство
освобождения. Раньше стук колес по рельсам или подрагивание судна, плывущего
по волнам, теперь — полет: все это проветривало мозги, заставляло сильнее
биться мысль, открывало забытые закоулки памяти. А когда самолет отрывался
от земли, когда я уже не чувствовала, как подо мной шуршат на взлетной
дорожке огромные шины, когда земля вдруг куда-то проваливалась за окном и
крыши домов бежали под нашим ковром-самолетом, я первое время невольно
подносила к губам руку. "Вам нехорошо?" — спросила меня как-то моя спутница
с самыми добрыми намерениями. "Напротив, дорогая, простите меня, но при
взлете самолета меня охватывает буйное веселье". Все та же спутница
объяснила мне, что таково общеизвестное действие взлета на солнечное
сплетение; однако это объяснение показалось мне вульгарным и плоским. Потом,
попривыкнув, я научилась сдерживать свою радость, но всякий раз ее ощущала.
После такого дня теперешний полет был мне вдвойне приятен. Даже темное пятно
— наши недоразумения с Полем Гру, чей характер я уже успела хорошо изучить,—
вдруг показалось мне вовсе не таким угрожающим; я с отменным аппетитом
пообедала в самолете, попросила у стюардессы еще один бокал шампанского и
выпила его одна за свое здоровье.
Когда я вернулась домой, Рено уже лег, но не спал. На постели были
разбросаны газеты, какие-то листки. Пирио, играя, растащил их по всей
спальне. Бросив мне рассеянно: "Ну как прошел день? А ты поздно!", Рено тут
же спросил, не привезла ли я вечернюю газету. Я вздрогнула, но, оказалось,
что Рено имеет в виду местное издание, которое попадало в город к вечеру, и
эту газету я могла бы привезти.

— А что тебе понадобилось в газетах? Ах ты поросенок этакий, смотри, все
простыни типографской краской измазал.
— Как, ты ничего не знаешь? Хотя верно, ты ведь с утра была на стройке. Весь
город об этом говорит. Мы-то узнали только вечером, думали он заболел: уж
два дня в лицее ходила эта официальная версия. Так вот, Паризе вызывали к
министру. Газеты об этом молчат, но дело, видно, плохо. Завтра философию нам
будет читать сам ректор.
— А что такое натворил твой Паризе?
— Написал в журнал статью. О войне в Алжире. Подстрекательскую! Обвиняет во
всем правительство. Разошелся вовсю.
— У тебя есть этот журнал?
— Да нет, откуда! Он по рукам ходит. В книжных киосках не осталось ни одного
экземпляра. Но я читал отклики. Потому что уже есть отклики.
— Расскажи-ка мне, в чем дело.
— Ага, и тебе интересно, даже глаза заблестели. За то я тебя и люблю, что ты так же, как я, думаешь.
Я слушала его, я счастливо смеялась, я смотрела на сына, собирая листы
газет, и твердила про себя: "Ты, малыш, ничего не подозреваешь, но я
отвоевала тебе твое добро". А Рено, истощив весь свой энтузиазм в
восторженном рассказе, позволил мне переменить ему простыню, протереть
черные от типографской краски пальцы полотенцем, смоченным одеколоном, и тут
я заметила, что его сморил сон. Он провалился в забытье, на подушке
вырисовывался его профиль; я нагнулась, поцеловала его, и он,
полусонный, схватил мою руку и поднес ее к губам. А когда Рено заснул, он
буквально преобразился у меня на глазах, и лицо его в течение доли секунды
стало прежним лицом маленького мальчика. Вот тогда я поняла, что получила
свою мзду.
Мне не пришлось долго ждать, чтобы увидеть, чем меня еще наградит судьба. На
следующий день утром зазвонил телефон. Звонила мать, и голос ее звучал так
четко и близко, что я удивилась такой прекрасной слышимости.
— Но я уже не там, я удрала из этого ужасного места, Агнесса. Я остановилась
в отеле "Консул Марий". В десяти минутах езды от тебя, как мне объяснили.
— Совершенно верно, это у въезда в город. Я каждый день мимо проезжаю. А
когда ты переехала?
— Я тебе все объясню.
— А как ты приехала?
— Я тебе все объясню,— повторила она.
— Хочешь, я к тебе заеду?
— Конечно, Агнесса. Я должна тебе кое-что вручить. Найдется у тебя свободная
минутка сегодня?
Когда я приоткрыла дверь в комнату, где меня ждала мать, лежа в постели, я в
первое мгновение подумала, что ошиблась номером — так она изменилась. Передо
мной была совсем не та женщина, с которой я два часа беседовала в далеком
курортном городке; но, оправившись от первого изумления, я вновь приоткрыла
дверь и тут в спускавшихся сумерках узнала в этой лежавшей в постели
полумертвой женщине свою мать.
— По-твоему, я очень изменилась? — спросила мать, прочитав, как и
всегда, мои мысли.
— Да, похудела.
— Садись же.
Сказала она это потому, что я стояла у изголовья постели, не решаясь
поцеловать мать, а она предложила мне сесть лишь для того, чтобы избежать
поцелуя; мы уже давным-давно отвыкли от этого родственного обряда. Мать
придала своему лицу неуловимое выражение иронии и добавила:
— Я уже давно начала...
— Что начала?
— Худеть. Я всегда знала, что именно у меня,— добавила она просто.Люди
обычно утверждают, будто можно извлечь какое-то благо, зная, что у тебя. При
желании можно, конечно. Если прятать, как страус, голову в песок! —
заключила она презрительно.
Мать подняла руку к ночному столику и позвонила. Понимая, что нас сейчас
прервут, я перевела разговор на нейтральную почву и снова спросила, как она
сюда добралась.
— Одна. Наняла машину, и, ей-богу же, шофер прекрасно меня довез. Пересадки
по железной дороге теперь мне уже не под силу, а санитарную машину я не
хотела брать, чтобы не произвести на директора отеля плохого впечатления.
— Надо было позвонить мне. Я бы за тобой приехала. У меня большая машина, на
заднем сиденье можно расположиться со всеми удобствами.
Вошел метрдотель и принес чай, значит, мать заранее его заказала. Она словно
бы и не заметила чужого присутствия.
— Неужели перевезла бы?
— Ну конечно.
— Вот как? Но если бы даже я могла это предвидеть, я все равно не попросила
бы тебя. Это преждевременно,— добавила она, глядя мне в лицо, и смысл этого
"преждевременно" я могла истолковывать, как мне угодно.
— А ты здесь давно?

— Уже неделю.
— И совсем одна?
— Я тебе уже говорила.
— Ты хочешь здесь остаться?
— Да.
Метрдотель, налив нам чай, удалился. Его присутствие стесняло только меня, и
я вернулась к прерванному разговору.
— Ты лечишься? Кто за тобой ухаживает?
— О!
Мать еле заметно пожала плечами, не поднимаясь с подушек, и изменила тон.
Она с легкостью признавалась, что физически она в плохом состоянии.
— Врачи говорят, что не нужно меня больше мучить. Я прекрасно понимаю, что
это значит. Чудаки эти доктора, считают, что, если человек болен, он
непременно глупеет. А на самом деле все наоборот. Но в конечном счете оно и
лучше. Я вовсе не так уж рвусь попасть в лапы этим господам. Хочу окончить
свою жизнь где угодно, лишь бы не в клинике. На мой взгляд, в этом есть что-
то непристойное. А если я вернусь в Париж, меня обязательно положат в
больницу.
— А ты потребуй, чтобы тебя оставили на авеню Ван-Дейка.
— Да существует ли еще авеню Ван-Дейка? И кто будет при мне? Врачи от меня
отступились, но не только одни врачи. Я не стыжусь тебе в этом признаться,
Агнесса. Мы с тобой не созданы, чтобы ладить друг с другом, но я хоть знаю,
что ты человек не мелочной. Знаю также, что могу доверить тебе кое-что, и ты
не будешь злорадствовать. Короче, я совсем одна. Я не нашла второго Симона
ни в его детях, ни в его жене.
Произнесла она имя моего брата, как-то особенно налегая на последний слог, в
каком-то порыве, потрясшие ее существо, и я увидела, как в ней снова
зажглась дикая неукротимая страсть, сжигавшая ее жизнь.
— Все, что я могла сделать в интересах его детей, я делала не ради них, а
ради Симона,— продолжала она.— Из верности, как я ее понимаю. Верность — это
вот что такое: думать о другом, говорить: "Я бы поступила именно так, будь
он здесь". Может быть, ты знаешь какое-нибудь иное средство, чтобы тот, кого
нет, оставался для тебя всегда живым? Вот я и чувствую себя ближе к нему,
когда я совсем одна и действую ради него издали.
— Значит, ты сама решила приехать сюда?
— Поближе к тебе? Тебя это удивляет? Ясно, удивляет. Но ты сейчас все
поймешь, Агнесса. Мне все равно — что видеть тебя, что не видеть. Я не
испытываю ни радости, ни неприязни: ничего. А вот они надрывают мне сердце.
По легкой дрожи ее голоса я почувствовала, что сейчас она скажет неправду.
— К тому же, если они узнают, что я здесь, неподалеку от тебя, они
предпочтут остаться дома.
Я ничего не ответила. Я догадывалась, что здесь что-то не так, но не могла
догадаться, что именно. Несомненно, мать услышала мои мысли и не стала
настаивать.
— Но я просила тебя приехать,— продолжала она,— не затем, чтобы вести такие
беседы: я слишком увлеклась. Я сказала по телефону, Агнесса, что хочу тебе
кое-что вручить.
Она протянула мне мешавшую ей чашку и положила ладонь на свою дорожную
сумку, стоявшую рядом на постели, ту, что я видела еще в прошлый раз. Я
успела заметить, что, хотя стояли теплые весенние дни, мать была в ночной
рубашке без выреза и с длинными рукавами, застегнутыми у кисти;
и теперь, когда она двигалась, я не видела ни ее груди, ни ее рук, тоже
в свое время округло прекрасных. Она щелкнула замочком, раскрыла сумочку,
вынула из одного отделения незапечатанный белый конверт довольно большого
формата.
— Это тебе. Документ мне продиктовал мой нотариус. С его помощью все, что
было сделано в свое время против тебя и твоего сына, аннулируется или может
быть аннулировано. Твой сын будет признан наследником тети Эммы. Здесь все
необходимые документы. Прочти.
Я отрицательно покачала головой.
— Агнесса, все это было готово уже давно, но я ждала вчерашнего звонка,
когда мне сообщат о ходе процесса. Так что не сомневайся. Прочти. Не хочешь?
Ну хотя бы взгляни на то, что написано моей рукой.
— Нет. Запечатай конверт сама. А я перешлю его в таком виде своему адвокату.
— Ах так?
Мать посмотрела мне в лицо. Мы померялись взглядами. Я знала, что расстроила
ее планы. Она заранее смаковала эту минуту, слова благодарности, которые я
вынуждена буду произнести. И я тоже прочла все это на ее лице, подметила ее
разочарование, смешанное с удивлением, и оно-то в мгновение ока вознаградило
меня за целую полосу моей жизни. И это ей пришлось опустить глаза.
— Как тебе угодно.
Она высунула свой толстый язык, провела им по треугольному краю конверта, не
спуская с меня глаз, разгладила его, заклеила.
— А теперь можешь уйти. Я чувствую, что устала.
Так оно, очевидно, и было. С той минуты, когда я отказалась взглянуть на
документ, мать стала задыхаться. Я положила конверт себе в сумочку.

Поднялась со стула. На сей раз я решила ее поцеловать. Я подошла, нагнулась
над постелью; но мать оттолкнула меня.
— Больных не целуют! — жестко бросила она и, когда я была уже у двери,
добавила: — Будем перезваниваться. Спокойной ночи.
Мой поступок имел для меня ряд последствий. Первое из них уже сказалось — я
имею в виду своих вчерашних врагов. А в отношении Поля Гру поступок этот
завел меня в тупик. Я не смогла скрыть от него, что моя мать находится в
городе, и весь Фон-Верт был предупрежден, что больная, сильно сдавшая за
столь короткое время, может вызвать меня с минуты на минуту. О деле Патрика
я рассказала Рено только самое главное и скрыла, какие оно будет иметь
результаты, так как именно эти результаты окончательно вывели бы из себя
Поля Гру, а я боялась, как бы мой сын случайно не проговорился при нем. Наш
уговор с Полем о телефонных звонках продолжался недолго, и случалось, что,
позвонив, он заставал дома одного Рено и у него справлялся, как здоровье
бабушки.
Всю свою жизнь не умевшая притворяться, я вдруг теперь вошла в полосу
сознательного умалчивания, полулжи, мысленных оговорок. В этом лабиринте,
где так легко ориентируются женщины, находя в этой игре даже некоторую
пикантность, я чувствовала себя потерянной, неловкой. Под взглядом кого-
нибудь другого, а не Поля Гру, я, возможно, еще как-нибудь и выкрутилась бы,
но под этим прямодушным взглядом я становилась совсем беспомощной.
Шли дни, и я продвигалась вперед ощупью и как ясновидящая, хотя на каждом
шагу меня подстерегали недоразумения, и тем сильнее цеплялась за иллюзию
счастья, чем сильнее, казалось мне, над ним нависала угроза. А угрожало ему
несходство наших характеров; я еще не понимала тогда, что это если не
всеобщая, то весьма распространенная беда; угрожал мой возраст, но и это не
такой уж исключительный случай. Мне доводилось наблюдать позднюю любовь у
женщин, которые, пройдя через множество увлечений и всякий раз влюбляясь
словно впервые, встречали новую любовь и подпадали под ее чары, но на этот
раз не в лихорадке страсти, а в сознании того, что это их последняя любовь.
Этих-то хоть воспитало их прошлое: они похожи на актрису, которая сумеет
сыграть вам комедию Мариво, даже если ее лицо уже изглодано возрастом. А я,
я не знала роли, у меня не было текста. В сущности, я полюбила впервые в
жизни, и полюбила слишком поздно.
Все эти мысли я передумывала вдали от Поля между двумя посещениями Ла Рока,
когда я туда ехала, когда я оттуда возвращалась; и даже порой в его
присутствии, в минуты молчания.
Помню, как-то вечером я задержалась у Поля дольше обычного. Я всегда
старалась не уйти слишком внезапно, слишком быстро после минуты близости. Я
вышла к нему в зал, но в этот вечер он уселся за письменный стол.
— Разрешите, Агнесса? Я хочу поправить два-три места в статье, на которые вы
мне указали, когда я вам ее читал.
— Я вам не помешаю?
Поглощенный работой, он не ответил: нет, я ему не мешала. Я присела
неподалеку, я смотрела на него. Ситуация, для меня совершенно новая, новая
вот в каком смысле: я смотрю на другого. Рено, о котором я подумала в эту
минуту, так как он всегда находился в орбите моих мыслей,— так вот Рено
часто смотрел, как я работаю, вот так же, сидя под лампой, и я уже привыкла
к этому. Но сама-то я ни для кого еще не была нестесняющим свидетелем, на
чье присутствие соглашается тот, другой, поглощенный работой. Когда статья,
подготовленная для журнала, где ее ждали, была выправлена, Поль поглядел на
часы.
— Лучше передать статью по телефону сейчас же, номер выходит завтра. Уже
поздно, и меня соединят сразу.
Не дожидаясь моего ответа, он снял трубку. Я вслушивалась вторично в текст
статьи, и каждое уже знакомое слово вызывало целую череду образов и картин.
Дело касалось охоты на китов, а всякий раз, когда речь заходила о ней, в
моей памяти невольно возникали недели ожидания на берегу, самые высокие
минуты моей любви. Слушая, как Поль диктует статью стенографистке журнала,
особенно четко выговаривая каждое слово, чтобы избежать возможных при
передаче ошибок, я обнаружила в себе новую ипостась терпения, о которой и не
подозревала. От этого человека, склонившегося над столом и освещенного
только отблесками света, падавшими на перепечатанные листки рукописи из-под
желтого абажура,— от этого человека до меня доходило излучение властности.
Поль терпел мое присутствие, я чувствовала его. Какая

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.