Жанр: Любовные романы
Джейн Эйр
...а почувствовала, что жива. Затем он
заставил меня что-то съесть, и вскоре я вполне оправилась. Я увидела, что
нахожусь в библиотеке и сижу в его кресле, а он стоит рядом.
Если бы я
могла сейчас уйти из жизни без особых страданий, это было бы самое
лучшее, — подумала я, — тогда мне не пришлось бы рвать все струны
моего сердца, уходя от мистера Рочестера, так как я, видимо, все-таки должна
буду уйти от него. Но я не хочу покидать его, я не могу его покинуть
.
— Ну, как ты себя чувствуешь теперь, Джен?
— Гораздо лучше, сэр. Скоро я совсем успокоюсь.
— Выпей еще вина, Джен.
Я выпила. Мистер Рочестер поставил стакан на стол, остановился передо мной и
внимательно на меня посмотрел. Вдруг он отвернулся, издав какое-то
восклицание, полное затаенного страстного волнения. Он быстро прошелся по
комнате и снова вернулся ко мне, он наклонился, словно желая поцеловать
меня, но я помнила, что теперь ласки для меня запретны. Я отстранила его.
— Как? Что это значит? — воскликнул он нетерпеливо. — О, я
знаю, ты не хочешь поцеловать мужа Берты Мэзон. Ты считаешь, что мои ласки
отданы и объятия заняты.
— Во всяком случае они не для меня, сэр, и я не имею права притязать на
них.
— Отчего, Джен? Впрочем, я не буду вызывать тебя на утомительные
объяснения и отвечу за тебя. Оттого, что у меня есть уже жена, скажешь ты. Я
верно угадал?
— Да.
— Если ты так думаешь, хорошего же ты обо мне мнения: ты должна считать
меня хитрым интриганом, низким и подлым распутником, который клянется в
бескорыстной любви, чтобы завлечь тебя в ловко расставленные сети,
обольстить и лишить чести. Что ты скажешь на это? Я вижу, что ничего. Во-
первых, ты еще очень слаба и еле дышишь, а во-вторых, ты еще никак не можешь
привыкнуть к тому, чтобы бранить и поносить меня. Кроме того, у тебя на
глазах уже слезы, и, если ты будешь говорить слишком много, они хлынут
рекой; а у тебя нет ни малейшего желания упрекать, доказывать, делать сцены;
ты думаешь о том, как тебе надо действовать, — говорить ты считаешь
бесполезным. Я знаю тебя, и я настороже.
— Я не хочу, сэр, ни в чем идти против вас...
Мой дрогнувший голос показал мне, что я еще не могу отважиться на длинную
фразу.
— В твоем понимании — нет, но в моем — ты собираешься
погубить меня. Я женатый человек, — ведь ты это хотела сказать? —
и в качестве женатого человека ты оттолкнешь меня, постараешься уйти с моей
дороги; ведь ты только что отказалась поцеловать меня. Ты хочешь стать для
меня совсем чужой, жить в этом доме только как гувернантка Адели. Если я когда-
нибудь скажу тебе ласковое слово или дружеские чувства опять привлекут тебя
ко мне, ты скажешь:
Этот человек чуть не сделал меня своей любовницей. Я
должна быть по отношению к нему подобна льду и камню
. И ты станешь льдом и
камнем.
Я откашлялась, чтобы придать своему голосу твердость:
— Все вокруг изменилось, сэр, и я тоже должна измениться, — в этом
не может быть сомнения; чтобы избежать мучительных колебаний и постоянной
борьбы с сердечной склонностью и воспоминаниями, есть только один
путь — у Адели должна быть новая гувернантка.
— О, Адель уедет в школу, я уже все устроил; и я отнюдь не собираюсь
мучить тебя гнусными воспоминаниями, связанными с Торнфильдхоллом, этим
проклятым местом, этим мерзостным склепом, в котором живое воплощение смерти
вопиет к ясному небу, — этой тесной каменной преисподней, где властвует
один только реальный дьявол, худший, чем легион воображаемых. Джен, ты не
останешься здесь, и я тоже. Как жаль, что мы встретились в Торнфильде, где
таятся привидения. Я потребовал от своих домочадцев, еще не зная тебя, чтобы
от тебя было скрыто все касающееся этого проклятого места, — я просто
боялся, что ни одна гувернантка не согласится жить при Адели, зная, кто
обитает в этом доме. Но я не мог удалить больную в другое место, хотя у меня
и есть еще один старый дом, в Ферндине; он еще более безлюден и уединен, и
там я мог бы спокойно держать ее, если бы не вредная для здоровья местность
в лесной глуши, — это и заставило меня отказаться от подобного плана.
Вероятно, сырые стены скоро бы освободили меня от моей обузы. Но каждый
грешник грешит по-своему, а я не имею склонности к тайному смертоубийству,
даже в тех случаях, когда ненавижу безгранично.
Однако скрывать от тебя присутствие этой сумасшедшей женщины было все равно,
что, накрыв ребенка плащом, положить его под ядовитым деревом: уже одно
дыхание этой фурии отравляет воздух. Но я запру Торнфильдхолл, заколочу
парадный вход и забью досками окна первого этажа. Я дам миссис Пул двести
фунтов в год, чтобы она жила здесь с моей женой, как ты называешь эту
страшную ведьму. Грэйс на многое пойдет ради денег, а кроме того, здесь
останется с ней ее сын, трактирщик. Она будет не так одинока, и он сможет
помогать ей во время приступов бешенства моей жены, когда той вздумается
сжигать людей в их кроватях, бросаться на них с ножом или впиваться им в
горло...
— Сэр, — прервала я его, — вы беспощадны к несчастной
женщине. Вы к ней несправедливы. Вы говорите о ней с отвращением, с
мстительной ненавистью. Это жестоко — она же не виновата в своем
безумии.
— Джен, моя любимая крошка (так я буду звать тебя, ибо так оно и есть),
ты не знаешь, о чем говоришь, и опять неверно судишь обо мне: не потому я
ненавижу ее, что она безумна, — будь ты безумна, разве бы я ненавидел
тебя?
— Думаю, что да, сэр.
— Тогда ты ошибаешься, и ты меня совсем не знаешь, не знаешь, на какую
любовь я способен. Каждая частица твоей плоти так же дорога мне, как моя
собственная: в болезни и в страданиях она все равно мне дорога. Душа твоя
для меня бесценное сокровище, и если бы она заболела, она все равно
оставалась бы моим сокровищем; если бы ты неистовствовала, я держал бы тебя
в своих объятиях, а не надел бы на тебя смирительную рубашку. Твое
прикосновение, даже в припадке безумия, имело бы все ту же прелесть для
меня. Если бы ты набросилась на меня с такой же яростью, как эта женщина
сегодня утром, я обнял бы тебя не только нежно, но и горячо. Я бы не
отстранился от тебя с отвращением, и в твои тихие минуты у тебя не было бы
иного стража, иной сиделки, кроме меня. Я был бы всегда возле тебя и ходил
бы за тобой с неутомимой нежностью, даже если бы ты никогда не улыбнулась
мне, и не уставал бы смотреть в твои глаза, если бы даже они не узнавали
меня. Но для чего я думаю об этом? Я ведь говорил о том, чтобы увезти тебя
из Торнфильда. Все, как ты знаешь, готово для немедленного отъезда; завтра
ты отправишься. Я прошу тебя потерпеть еще одну только ночь под этой
кровлей, Джен, а затем ты простишься с ее тайнами и ужасами навеки. У меня
есть убежище, надежный приют, где меня не будут преследовать ненавистные
воспоминания, нежелательные вторжения или ложь и злословие.
— Возьмите с собой Адель, сэр, — прервала я его, — вы будете
не так одиноки.
— Что ты хочешь сказать, Джен? Я уже объяснил тебе, что отправлю Адель
в школу; зачем мне общество ребенка, к тому же и не моего собственного, а
незаконной дочери какой-то французской танцовщицы? Зачем ты ее навязываешь
мне, зачем хочешь, чтобы она служила для меня развлечением?
— Вы говорили, что хотите уединиться, сэр, а одиночество и
отрешенность — мучительны, они не для вас.
— Одиночество! Одиночество! — подхватил он с раздражением. —
Я вижу, что должен объясниться. Что значит это выражение сфинкса на твоем
лице? Ты будешь со мной в моем одиночестве. Понимаешь?
Я покачала головой. Нужно было немалое мужество, чтобы рискнуть на это немое
возражение, видя, как он все больше волнуется. Он бегал по комнате, но тут
вдруг остановился, словно прикованный к месту. Он посмотрел на меня долгим и
пристальным взглядом. Я ответила глаза, уставилась на огонь и постаралась
принять спокойный и уверенный вид.
— Вот уже опять задоринка в нелегком характере Джен, — сказал он
наконец и притом более спокойно, чем можно было ожидать, судя по его
виду. — Шелковая нить до сих пор скользила ровно, но я знал, что рано
или поздно появится узелок и начнутся всякие затруднения. И вот они. Тысячи
поводов для недоразумений, отчаяния и бесконечных тревог. Клянусь богом,
надо быть каким-то Самсоном, чтобы распутать эти узлы!
Он снова заходил по комнате, но затем остановился прямо передо мной.
— Джен, ты хочешь послушаться здравого смысла? (Он наклонился и
приблизил губы к моему уху.) Потому что, если ты не захочешь, я на все
пойду. — Его голос был хриплым, его взгляд — взглядом человека,
готового разорвать нестерпимые оковы и дать волю своей необузданности.
Я поняла, что еще мгновение, еще один бешеный порыв, и я уже не смогу
справиться с ним. Только сейчас, вот в эту ускользающую секунду, я еще имею
возможность подчинить его своей воле и удержать. Одно движение вражды,
испуга, бегства — и все для меня и для него будет кончено. Но я ничуть
не испугалась. Я чувствовала присутствие какой-то особой внутренней силы,
какого-то таинственного воздействия, которое поддерживало меня. То была
поистине критическая минута, но она была не лишена своеобразного очарования,
такого, какое, может быть, испытывает индеец, когда мчится в своей пироге по
речной стремнине. Я взяла его стиснутые руки, расправила судорожно сведенные
пальцы и мягко сказала:
— Сядьте. Я буду говорить с вами, сколько вы захотите, и выслушаю все,
что вы собираетесь сказать, — и разумное и неразумное.
Он сел, но все еще молчал. Я давно уже боролась со слезами, зная, что ему
будет неприятно видеть меня плачущей. Но теперь я решила дать волю своим
слезам. Если он рассердится, тем лучше. Я не стала сдерживаться и
разрыдалась.
Скоро я услышала то, чего ждала: он заботливо уговаривал меня успокоиться. Я
сказала, что не могу, пока он в таком состоянии.
— Но я не сержусь, Джен. Я просто слишком сильно люблю тебя, а между
тем твое личико застыло в такой решительности, стало таким холодным и
непреклонным, что я перестал владеть собой. Тише, тише, вытри глаза.
Его смягчившийся голос доказывал, что он укрощен; я тоже начала
успокаиваться. Он сделал попытку положить мне голову на плечо, но я не
позволила. Он хотел привлечь меня к себе — нет!
— Джен! Джен! — сказал он с такой бесконечной горечью, что каждый
нерв во мне затрепетал. — Ты, значит, не любишь меня? Ты ценила только
мое положение и преимущество быть моей женой, а теперь, когда ты считаешь,
что я уже не гожусь в мужья, ты вздрагиваешь от моего прикосновения, точно я
жаба или обезьяна?
Эти слова резанули меня по сердцу. Но что я могла сказать или сделать?
Вероятно, и не надо было ничего ни делать, ни говорить. Но меня мучили
угрызения совести, и, щадя его оскорбленные чувства, я не могла удержаться
от желания пролить бальзам на рану, которую нанесла.
— Нет, я люблю вас, — воскликнула я, — и больше, чем когда-
либо, но я не могу показывать вам это чувство и поощрять его в себе и говорю
с вами об этом в последний раз.
— В последний раз, Джен? Как? Ты все еще любишь меня! И думаешь, что
можешь, живя со мной и видя меня ежедневно, все еще оставаться холодной и
далекой?
— Нет, сэр. Этого я, конечно, не смогла бы и поэтому вижу только один
выход. Но я боюсь, что вы очень рассердитесь.
— О, скажи! Если я буду бушевать, то ты можешь расплакаться.
— Мистер Рочестер, я должна покинуть вас.
— На сколько времени, Джен? На несколько минут, чтобы пригладить
волосы — они у тебя растрепались — и освежить лицо — твои
щеки пылают?
— Я должна покинуть Торнфильд и Адель. Я должна навсегда расстаться с
вами, начать новую жизнь, среди чужих людей и в чужом месте.
— Конечно. А разве я не сказал тебе то же самое? Но только мы не
расстаться должны, а, наоборот, навсегда соединиться. Что же касается новой
жизни, то все так и будет. Ты станешь моей женой. Я не женат, ты будешь
миссис Рочестер и по существу и формально. Пока я жив, я буду предан одной
тебе. Мы уедем на юг Франции и поселимся в беленьком домике, который я когда-
то приобрел на берегу Средиземного моря. Там ты будешь вести счастливую,
безмятежную и невинную жизнь. Не бойся, у меня и в мыслях нет вовлечь тебя в
грех, сделать своей любовницей. Отчего же ты качаешь головой, Джен? Будь
благоразумна, а не то я за себя не ручаюсь.
Его голос и руки дрожали. Его широкие ноздри раздувались, глаза сверкали. И
все-таки я решилась заговорить:
— Сэр, ваша жена жива, вы сами признали это сегодня утром. Если бы я
стала жить с вами, я неизбежно сделалась бы вашей любовницей: утверждать
другое, значило бы лукавить или просто лгать.
— Джен, ты забываешь, что я отнюдь не уравновешенный человек. Я не
долготерпелив, я не холоден и не бесстрастен. Из жалости к себе и ко мне
тронь мой пульс — видишь, как он бьется? Берегись!
Он отогнул рукав и показал мне свою руку; кровь отлила от его щек и губ, они
стали мертвенно бледны. Я была в полном отчаянии. Волновать его, противясь
его желанию, было жестоко, но уступить я тоже не могла; я сделала то, что
делают человеческие существа, когда они доведены до крайности, —
обратилась за помощью к стоящему выше меня. Слова:
Боже, помоги мне
невольно сорвались с моих губ.
— Безумец! — внезапно воскликнул мистер Рочестер. — Я уверяю
ее, что не женат, и не объясню, почему! Я забыл, что она ничего не знает ни
об этой женщине, ни об обстоятельствах, которые привели меня к этому
роковому союзу. О, я уверен, что Джен согласится со мной, когда узнает все,
что знаю я. Дай мне твою руку, Дженет, чтобы я не только видел тебя, но и
осязал, и я в нескольких словах расскажу тебе всю суть. Ты можешь выслушать
меня?
— Да, сэр. Я могу слушать вас часами.
— Я прошу только несколько минут, Джен. Ты когда-нибудь слышала о том,
что я не старший сын в роде, что у меня был брат старше меня?
— Я вспоминаю, что миссис Фэйрфакс говорила мне об этом.
— А ты слышала, что мой отец был жадным человеком, который выше всего
на свете ценил деньги?
— Я слышала, что он был таким.
— Ну так вот, Джен, поэтому он решил не дробить своего состояния, он и
мысли не допускал о том, что придется мне выделить какую-то долю наследства.
Все должно было перейти к моему брату Роланду. Но он также не мог
примириться и с той мыслью, что другой его сын будет беден. Поэтому я должен
был выгодно жениться. Он стал искать мне невесту. Мистер Мэзон, плантатор и
коммерсант в Вест-Индии, был его старым знакомым. Мой отец знал, что у него
весьма солидное состояние. Он стал наводить справки. Выяснилось, что у
мистера Мэзона есть сын и дочь и что отец даст за дочерью тридцать тысяч
фунтов. Этого было достаточно. Когда я закончил образование, меня отправили
на Ямайку, чтобы я там женился на девушке, которая уже была для меня
сосватана. Мой отец ни словом не обмолвился о ее деньгах, но зато рассказал
мне, что красотой мисс Мэзон гордится весь город. И это не было ложью. Она
оказалась красивой девушкой, в стиле Бланш Ингрэм: высокая, величественная
брюнетка. Ее семья, да и она также, хотели завлечь меня, потому что я
хорошего рода. Мне показывали ее на вечерах, великолепно одетую, мы редко
встречались наедине и очень мало разговаривали. Она всячески отличала меня и
старалась обворожить, пуская в ход все свои чары. Мужчины ее круга,
казалось, восхищались ею и завидовали мне. У меня кружилась голова, я был
увлечен, и в силу моего невежества, наивности и неопытности, решил, что
люблю ее.
Нет такого безумия, на которое человека не толкнуло бы идиотское желание
первенствовать в обществе, а также чувственный угар, слепота и
самоуверенность юности, толкающая на бессмысленные поступки. Ее родственники
поощряли мои ухаживания, присутствие соперников подстегивало меня. Она
делала все, чтобы покорить меня. Не успел я опомниться, как свадьба
состоялась. О, я не оправдываюсь, вспоминая об этом поступке, я испытываю
глубокое презрение к самому себе. Я нисколько не любил, нисколько не уважал,
я в сущности даже не знал ее, я не был уверен в существовании хотя бы одной
положительной черты в натуре моей жены. Я не заметил ни в ней, ни в ее
поведении ни скромности, ни благожелательности, ни искренности, ни
утонченности. И все-таки я на ней женился. Слепец! Жалкий, безумный слепец!
Я согрешил бы гораздо меньше, если бы...
Но я не должен забывать, с кем говорю. Матери моей невесты я никогда не
видел и считал, что она умерла. Лишь когда прошел медовый месяц, я узнал о
своей ошибке: она была сумасшедшая и находилась в сумасшедшем доме.
Оказывается, существовал еще и младший брат, тоже совершенный идиот!
Старший, которого ты знаешь, — я не могу его ненавидеть, хотя презираю
всю семью, ибо в его слабой душе есть какие-то искры порядочности и он
проявляет неустанную заботу о своей несчастной сестре, а также воспылал ко
мне некогда чисто собачьей преданностью, — вероятно, окажется со
временем в таком же состоянии. Мой отец и брат Роланд все это знали: но они
помнили только о тридцати тысячах фунтов и были в заговоре против меня. Все
эти открытия ужаснули меня. Но, кроме обмана, я ни в чем не мог упрекнуть
мою жену, хотя и обнаружил, что она по своему складу совершенно чужда мне,
что ее вкусы противоречат моим, что ее ум узок, ограничен, банален и не
способен стремиться к чему-нибудь более высокому. Вскоре я понял, что не
могу провести ни одного вечера, ни одного часа в приятном общении с ней,
между нами не мог иметь места никакой дружеский разговор: на какую бы тему я
ни заговорил, она придавала всему какое-то грубое и пошлое истолкование,
извращенное и нелепое.
Я убедился также, что у меня не может быть спокойной и налаженной семейной
жизни, потому что никакая прислуга не была в состоянии мириться с внезапными
и бессмысленными вспышками ее гнева, ее оскорблениями, ее нелепыми,
противоречивыми приказаниями. Но даже и тогда я не осуждал ее. Я пытался
перевоспитать ее, воздействовать на нее; таил в себе свое раскаяние, свое
отвращение и подавлял глубокую антипатию к ней, которая разгоралась во мне.
Джен, я не буду смущать тебя отвратительными подробностями. Достаточно
нескольких слов, и ты поймешь, что я испытал. Я прожил с этой женщиной
четыре года, и она почти беспрерывно мучила меня. Ее дурные наклонности
созревали и развивались с ужасающей быстротой. Ее пороки множились со дня на
день. Только жестокость могла наложить на них узду, а я не хотел быть
жестоким. Какой пигмейский ум был у нее и какие дьявольские страсти! Какие
ужасные страдания они навлекли на меня! Берта Мэзон, истинная дочь своей
презренной матери, провела меня через все те гнусные и унизительные
испытания, какие выпадают на долю человека, чья жена не отличается ни
воздержанностью, ни нравственной чистотой.
Тем временем мой брат умер, а вскоре умер и отец. Я стал богат, но вместе с
тем — постыдно беден. Ведь со мной было связано существо грубое,
нечистое и развращенное. Закон и общество признали эту женщину моей женой, и
я никак не мог освободиться от нее, хотя врачи уже установили, что моя жена
сумасшедшая и что те излишества, которым она предавалась, ускорили развитие
давно таившейся в ней душевной болезни. Джен, тебе тяжело слушать мой
рассказ? Ты кажешься совсем больной. Может быть, отложим до другого дня?
— Нет, сэр, кончайте. Мне жаль вас, мне глубоко вас жаль.
— Жалость, Джен, со стороны некоторых людей — унизительная
подачка, и хочется швырнуть ее обратно тому, кто с ней навязывается. Эта
жалость присуща грубым, эгоистическим сердцам; в ней сочетается раздражение
от неприятных нам сетований с тупой ненавистью к тому, кто страдает. Не
такова твоя жалость, Джен. От другого чувства посветлело сейчас твое лицо,
другое чувство горит в твоем взоре и заставляет биться твое сердце и дрожать
твои руки. Твоя жалость, моя любимая, это страдающая мать любви, ее отчаяние
сродни высокой страсти. И я принимаю ее, Джен. Пусть дочь придет ко мне, мои
объятия раскрыты.
— Нет, сэр, продолжайте. Что же вы сделали, когда узнали, что она
сумасшедшая?
— Джен, я был близок к полному отчаянию. Только остатки уважения к себе
удержали меня на краю бездны. В глазах света я был, несомненно, покрыт
бесчестьем, но перед собственной совестью я был чист, ибо до конца оставался
в стороне от ее преступной жизни и порочных страстей. И все-таки общество
связывало мое имя с ее именем, и я соприкасался с ней ежедневно. Ее
тлетворное дыхание смешивалось с тем воздухом, которым я дышал, и я не могу
забыть, что был некогда ее мужем. Это воспоминание было и осталось
невыразимо отвратительным. Более того, я знал, что, пока она жива, я никогда
не смогу стать мужем другой женщины. И хотя она была на пять лет старше (ее
семья и мой отец обманули меня даже в отношении возраста), она обещала
пережить меня, так как хотя и была душевнобольной, но обладала несокрушимым
физическим здоровьем. И вот в двадцать шесть лет я дошел до состояния полной
безнадежности.
Однажды ночью я проснулся от ее криков (как только врачи признали ее
сумасшедшей, ее пришлось, конечно, держать взаперти); была удушливая вест-
индская ночь. Такие ночи часто предшествуют в этих широтах неистовому
шторму. Не в силах заснуть, я встал и распахнул окно. Мне казалось, что
воздух насыщен фосфором. Нигде ни одной струйки свежести. В комнату влетели
москиты и наполнили ее однообразным жужжанием; море, шум которого доносился
ко мне, волновалось, словно во время землетрясения; черные тучи проносились
над ним. Луна садилась в воду, огромная, красная, как раскаленное пушечное
ядро, — она бросала свой последний кровавый взгляд на мир,
содрогавшийся от предвестий бури. Эта атмосфера и пейзаж физически угнетали
меня, а в ушах моих неустанно звучали проклятия, которые выкрикивала
сумасшедшая; она то и дело примешивала к ним мое имя, и притом с такой
дьявольской ненавистью, с такими эпитетами... ни одна уличная девка не будет
употреблять таких слов. Нас разделяли две комнаты, но перегородки в Вест-
Индии очень тонки, и они не могли заглушить ее волчьего воя.
Эта жизнь, — сказал я себе наконец, — сущий ад. Этот воздух, эти
звуки — порождение бездны. Я имею право избавиться от них, если это в
моих силах. Мои мучения кончатся, когда я освобожусь от плоти, сковывающей
мою душу. Я не боюсь вечного огня, в который верят фанатики: хуже того, что
есть сейчас, не может быть, я уйду отсюда и вернусь к моему небесному отцу
.
Я говорил себе это, опустившись на колени и отпирая чемодан, в котором
находились заряженные пистолеты. Я решил застрелиться. Впрочем, мысль эта
владела мною лишь мгновение. Так как я не был безумен, приступ крайнего и
беспредельного отчаяния, вызвавший во мне желание покончить с собой, тут же
прошел. Свежий морской ветер, дувший из Европы, ворвался ко мне в окно,
гроза разразилась, полились потоки дождя, загремел гром и вспыхнула
молния, — воздух очистился. Тогда я принял твердое решение. Бродя под
мокрыми апельсинными деревьями моего сада, среди затопленных дождем гранатов
и ананасов, в лучах тропического рассвета, я стал рассуждать, Джен, — и
ты послушай, ибо истинная мудрость утешила меня в этот час и указала мне
путь, которым я должен был следовать.
Сладостный ветер из Европы все еще лепетал среди освеженных листьев, и
Атлантический океан гремел торжествующе и свободно; мое сердце, уже так
давно омертвевшее и высохшее, вдруг ожило, расширилось, зазвучало той же
музыкой, наполнилось живой кровью; все мое существо возжаждало обновления,
моя душа захотела чистоты. Я почувствовал, что мои надежды воскресают и что
обновление возможно. Стоя под цветущими ветками на краю моего сада, я
смотрел в морскую даль, более синюю, чем небо. Там была Европа, там
открывались светлые дали.
Поезжай, — сказала мне надежда, — и
поселись опять в Европе, где никто не знает, как замарано твое имя и какое
презренное бремя ты несешь. Пусть сумасшедшая едет с тобой в Англию, запри
ее в Торнфильде, охраняй и заботься о ней, а сам отправл...
Закладка в соц.сетях