Жанр: Мемуары

Плен в своём отечестве

сторінка №31

егритянской" работой: писал лекции по вопросам марксистко-ленинской
философии, истории партии и состоянии советской литературы для лекторов крайкома
партии. Среди лекторов у меня нашелся щедрый и обильный работодатель, который
мне давал писать лекции для себя и нескольких своих товарищей. На гонорар я
кормился сам и кормил передачами Рику.

Я уже знал, что никакого нового дела у жены нет, что ее арестовали по старому
делу и что она просто-напросто ждет в тюрьме постановления "Особого совещания",
приговаривающего ее к пожизненной ссылке. Мне это - через несколько месяцев
хождений в приемную НКГБ - объяснил прокурор по спецделам - спокойный, седой
полковник. Когда я узнал, что ее по старому делу отправляют в ссылку, я не
удержался и спросил полковника:

- Как же это может быть? Ведь она же отбыла наказание за то, за что была
арестована в тридцать седьмом. А по закону разве можно наказывать два раза за
одно и то же преступление?

Полковник удивленно на меня посмотрел:

- По закону, конечно, нельзя. Но при чем тут закон?.. Он же - в другой раз -
когда я у него поинтересовался, поедет ли жена в этап в теплушке или же в
"столыпинском" вагоне, с достоинством ответил:

- У нас нет столыпинских вагонов. У нас советские вагоны. В чем и поедет ваша
жена в ссылку...

Через полгода у меня не приняли очередную передачу, и я узнал, что Рику
отправили в Георгиевск, в краевую пересыльную тюрьму. Как всегда в таких
случаях, у людей развивается совершенно им не свойственная энергия, инициатива и
сообразительность. Я каким-то образом достал от одного знакомого письмо к
начальнику Георгиевской пересылки, одолжил деньги и выехал в Георгиевск с такой
поспешностью, что приехал в город чуть ли не раньше, чем этап, которым ехала
жена.

У меня был домашний адрес начальника пересылки, которому я должен был вручить
письмо с просьбой оказать мне возможное содействие. Я разыскал тихую улицу на
окраине Георгиевска, нашел дом, открыл калитку и вошел во двор. Во дворе стояли
козлы, лежало бревно, высокий старик в военной форме один пилил бревно двуручной
пилой. Я невольно пожалел старика - я хорошо знал, что это трудно: пилить одному
двуручной пилой, - и спросил, здесь ли живет начальник тюрьмы.

- Я начальник пересыльной тюрьмы, - сказал старик. - Что бы вы хотели? Садитесь.
Вот скамейка, она чистая...

Это было довольно неожиданно для меня. Я знал, что такое начальник тюрьмы
вообще, а начальник пересылки в особенности... Пересылки, где нет даже видимости
отчитываться за "использование рабочей силы"... И вот - пилит себе дрова двуручной
пилой!..

Начальник тюрьмы внимательно прочитал письмо, потом вернул его и сказал:

- Иван Иванович просит меня оказать возможное содействие вашей жене. Но, может
быть, вы знаете, что дальнейшая ее судьба от меня не зависит. Она поступает сюда
с готовым определением места назначения. Время формирования и отправки этапа
также не зависит от меня. Единственное, в чем я могу вас успокоить: здесь ее
здоровью ничто не угрожает. Чтобы передать ей письмо, посылку, отправить деньги,
получить свидание - от меня ничего не требуется. В приемный час приходите в
тюрьму, и вам все сделают.

Я ушел от необычного начальника раздосадованный неудачей. Но в этот же день,
постояв часа два-три в очереди, очень быстро подвигавшейся, я сделал все, о чем
мечтал. У меня приняли передачу и письмо, объяснили, что я могу каждый день
посылать жене прямо с городской почты письма и деньги. Письма она будет получать
на следующий же день, деньги будут начисляться на ее тюремный счет и выдаваться
по мере ее просьбы. Свидание я могу получить сегодня же, во второй половине дня.
Все мне разъяснили быстро, толково и даже - как мне показалось - с той
интонацией обязательности, которой я не встречал даже в таких нейтральных
учреждениях, как сберегательная касса.

Потом, долгое время спустя, когда Рика рассказывала мне о своих тюремных делах,
она захлебывалась от удивления, вспоминая Георгиевскую пересылку. В пересылках
Рика понимала. Она их прошла в огромном количестве в начале 38-го года в этапе
от Москвы до Мариинских лагерей в Сибири и из Мариинска до Устьвыма...

А осенью и зимой 49-го года она ехала в ссылку тем вагоном, который прокурор с
гордостью назвал "советским". А это значило, что она переходила из пересылки в
пересылку, по всему длинному пути от Северного Кавказа до Красноярского края.

Нет, что такое пересылка, мы хорошо знали! Это липкая грязь, оставшаяся от
прошедших этапов;

вши и клопы; часовые очереди в бане, где дают шайку воды, которой можно только
размазать грязь на теле; прожарка, в которой какими-то чудесными способами на
одежде сгорал мех и плавились пуговицы, но выживали насекомые... И неутолимый
голод, потому что в пересылке почти легально можно не кормить арестантов; грабеж
обслуги, звериная ярость охраны... В пересылке всегда "чужие". Сегодня пришли,
завтра уйдут и никогда больше здесь не появятся. Это порождает к этапникам
чувство абсолютной безответственности. С ними можно делать все. И с ними делали
все.

И вот Георгиевская пересылка. Где камеры не только подметены, но и вымыты. Полы,
нары. Где кормят настолько сытно, что исчезает постоянный этапный голод. Где в
бане можно мыться по-настоящему. Где даже есть - Рику это поразило больше
всего! - специальная комната со всеми приспособлениями, где женщины могут
совершать свой туалет... В этой тюрьме письма передаются быстро, а телеграммы в
любое время дня. И каждый день в камеры приносят свежие газеты. И ни разу не
лишают прогулок. И каждый день лавочка. Довольно большой выбор продуктов.
Продуктов этапных: сушек, плавленых сырков, сахара, махорки, спичек...

А самое главное, самое непривычное, непонятное - какая-то атмосфера сочувствия.
Может быть, нам казалось, что выполнение инструкций и есть сочувствие? Нет,
пожалуй, нет. Перед этапом Рику вызвал начальник КВЧ и сказал, чтобы в этапе у
нее - имелись в виду и все другие - было бы на руках только девяносто девять
рублей. Рика была достаточно опытной арестанткой, чтобы понять... Все, что свыше
этой суммы, отбиралось конвоем и практически исчезало навсегда. Значит, свыше
этой суммы надо прятать так, чтобы их не нашли при шмоне. Ну - эта задача не
особо трудная. Даже при самом тщательном этапном обыске арестант имеет
возможность унести с собой все, что угодно, включая разобранный танк среднего
размера.

Впрочем, несмотря на полное доверие, которое я питал к рассказам жены, я получил
возможность проверить лично. Через год я сам попал в Георгиевскую тюрьму и те
месяцы, что я там провел, не переставал удивляться. Не чистоте, сытному питанию,
а присутствию человечности в том максимуме, какой только может быть в тюрьме.

Тюремщик обязан выполнять все многочисленные инструкции. Каждая направлена к
тому, чтобы как можно больше стеснить арестанта, сделать его жизнь как можно
более мучительной. Это касается всего. Если он тебя ведет на допрос или на
оправку, то заставляет держать назад руки, поворачиваться лицом к стене и
замирать, как только надзиратель стукнет ключом по пряжке своего пояса. Если он
выдает передачу, то все разрежет, перекрошит, перепробует, сделает все, чтобы
лишить передачу самого в ней главного - домашности... И отведя на оправку, не
считается с тем, как работает твой кишечник, а гонит назад, не дает сполоснуть
лицо и руки... А самое главное - тюремщик не должен вступать ни в какие хоть
сколько-нибудь человеческие отношения с арестантами. Не имеет права
разговаривать, задавать вопросы, выслушивать ответы, сам отвечать на вопросы. Он
не должен сочувствовать, улыбаться, смеяться, плакать - словом, проявлять свои
человеческие свойства.

И все же находятся тюремщики, которые старательно выполняют все инструкции - они
не могут их не выполнять! - кроме одной неписаной, но самой главной: не
проявлять никакой человечности. И я, и Рика, и множество моих товарищей иногда
встречали таких. Рика мне рассказывала про одну надзирательницу Ставропольской
внутренней тюрьмы. Было известно, что ее зовут Клава. Она делала все как надо.
Но ей почему-то нравилась Рика. Она ее не торопила в уборной, никогда не
повышала голос; всегда назначала Рику выносить мусор. А это, собственно, вторая
прогулка. Мусор надобно относить на какой-то дальний третий тюремный двор. Для
этого нужно идти через огромные дворы. По дороге Рика с ней разговаривала.
Собственно, говорила одна Рика - Клава ей не отвечала, да и грамотная Рика не
задавала ей никаких вопросов. Просто Рике было приятно говорить, что вот хорошая
погода, и как приятно выйти на двор раздетой, и что в углу двора расцвели какието
цветы... Клава слушала. И улыбалась...

Конечно, улыбка надзирателя - первый шаг к отступлению от инструкций. Потом
Клаву перевели в передаточную. Ну, которая принимает передачи для заключенных.
Вот тогда и я с ней познакомился.

Передача - вещь невероятно важная в наших тюрьмах. Это единственная возможность
дать о себе знать и что-то узнать о сидящем в тюрьме. Передачи принимали раз в
неделю, а потом раз в десять дней. Я начинал к ней готовиться задолго. Доставал
деньги, обдумывал, что купить, готовил тару. Тара - это очень важно! Увидеть на
несколько минут масленку из дома, знакомую тарелку, чашку, которую видела у
знакомых, - это ведь целый язык, настоящий разговор... Вот такие-то посылают тебе
домашний творог - узнаешь эту чашку? Я в порядке, живу у Жени - ты же знаешь эту
тарелку с отбитым краем?..


И опись того, что передаешь. Конечно, пишешь только перечисление продуктов. Но
как это важно - увидеть родной почерк! Клава не торопила Рику подписывать быстро
свою фамилию под списком передачи. Она терпеливо ждала, пока Рика тщательно -
чтобы было как можно больше слов! - выписывала день, и месяц, и то, что все, все
она полностью получила, и свое имя, свою фамилию - это же письмо! И можно было
через Клаву передать просьбу: принести то-то и то-то... Однажды Клава мне вернула
папиросы и улыбаясь - да, да, улыбаясь! - сказала:

- Ваша жена возвращает папиросы, потому что начиная с этого дня она бросает
курить. Она просила передать, что с этого дня...

Это был наш день, это был подарок мне, и Клава это понимала и радовалась своему
соучастию моей радости... А однажды, в день рождения Рики, я - поддавшись нелепому
авантюризму - влил в банку компота, который я передал Рике, немного вина... Клава
мне быстро принесла банку назад и сказала:

- Ваша жена не хочет компота. - И понизив голос: - Никогда больше этого не
делайте, ее могут навсегда лишить передач...

Да, у этой Клавы установились какие-то запрещенные законом, человеческие
отношения со мной и Рикой. Однажды она вернула мне передачу и с какой-то
тревогой в голосе сказала:

- Выбыла из тюрьмы. - И потом, быстро: - Идите отсюда в городскую, там сегодня
передача, вы успеете ей передать...

Не знаю, запомнила ли она мою фамилию - сколько таких было! - но меня она
запомнила. Когда через семь месяцев я сидел во внутренней тюрьме и моя
квартирная хозяйка сделала мне передачу, Клава с надзирателем вошла в одиночку,
где я находился, положила передачу на стол, обернулась ко мне и, несмотря на то,
что я был уже серый, остриженный, поросший седой щетиной, мгновенно узнала меня...
Она побелела - это было заметно даже в тюремной камере - и глаза ее стали такими
испуганными и печальными, что мне очень трудно было соблюсти свою
невозмутимость. И я был рад, что эта передача была единственной и что я больше
Клаву в тюрьме не встречал.

Но все-таки вернемся к Намятову. Мне нужно закончить свой рассказ о нем. В
Чепецком отделении Усольлага ему жилось плохо. Впервые его назначили начальником
большого строящегося отделения. Это было большое предприятие. Строилась
узкоколейка - а километр ее стоит миллион рублей... Строились депо, мастерские,
склады, биржи, вольнонаемный поселок, зоны для заключенных... И это было время,
когда какие-то умники из энкавэдэшников или идиоты из экономистов решили, что на
лагерь можно распространить общие правила: нормы, расчеты, всяческие запутанные
и идиотические "показатели". А какие там "показатели"! Не знаю, как на воле, а
здесь строить можно было, только нагло и открыто нарушая все инструкции,
правила, законы, "показатели", - словом, все, во что свято верил Намятов. Все
вольнонаемные начальники - от прорабов до лейтенантов - входили в сговор с
блатняками-бригадирами, приписывали им выработку, переплачивали огромные деньги,
начисляя зачеты, разрешали паханам пить водку, отнимать заработок у зеков, не
стеснялись брать в лапу эти отобранные деньги... Намятов видел, что вокруг него
идет дикий грабеж, наглое воровство, он видел это и ничего не умел с этим
сделать.

Да и что он мог сделать? Строится железная дорога. Как и положено в порядочном
строительстве, банк начисляет деньги по выполнению отдельных этапов
строительства. Какие-то умники из неведомых мне учреждений придумали для
стимулирования работы такой порядок, при котором основное количество денег
перечислялось за последнюю стадию работы: укладку верхнего строения полотна -
шпал и рельс. Великая мысль заключалась в том, что вот, дескать, поспешишь с
окончанием работы, чтобы получить все деньги, и быстрее выполнишь план
строительства. Ну, а что самое трудоемкое - это не рельсы укладывать, а
разрубать и корчевать трассу и делать насыпь - это их не касалось. Ловкие
прорабы быстро нашли выход. На только что разрубленную и еще не раскорчеванную
трассу они разбрасывали шпалы и свинчивали поверх шпал рельсы, после чего
составлялся акт и строительство считалось на две трети законченным. А уж потом
под эти шпалы начинали корчевать пни и отсыпать полотно... Можно себе представить,
сколько это стоило, сколько нужно было придумывать несуществующих работ, чтобы
привести в порядок все многочисленные "показатели"!

Намятов ходил осунувшийся. Больше всего его волновало, что он делает зекам
липовые зачеты и этим сокращает их срок. Не начислять он не мог - иначе они бы
не работали, да и начальство бы его сразу же выгнало: они-то знали все правила
игры и шли на это. Но Намятов успокаивал свою непорочную совесть другим. Он -
безусловно выполняя инструкции - делал все, чтобы заключенных этих зачетов
лишить. У него для этого были огромные, почти неограниченные возможности. Он
лишал зачетов за разговор в строю, за то, что заключенный не в сортире, а около
него мочился, за плохо убранную постель, за пререкания с надзирателем, за
попытку отправить письмо в обход лагерной цензуры... А перенести это - трудно.

Очень трудно, когда ты считаешь, что освободишься через год и семь месяцев, а
тут тебе объявляют, что лишили зачетов за полгода, а это значит, накинули почти
полтора года, следовательно, освободишься ты только через три с лишним года...
Даже привычному арестанту это трудно перенести, а большинство зеков были
"мужиками", а не блатняками. Сидели они больше по "закону от седьмого восьмого",
работали изо всех сил, считали каждый день и каждую копейку.

Меня он лишал зачетов несколько раз. За "пререкание", за "заниженные нормы", за
обход лагерной цензуры. Я к этому относился спокойно: у меня было десять лет, а
потом - хотя уже прошло больше двух лет после "сдэха", после смерти Сталина, - я
был уверен, что теперь-то я освобожусь... Но лишение меня зачетов все же не
оставляло меня совершенно равнодушным. Намятов это понимал. И меня, признаться,
удивило, что, когда пришла телеграмма о моем освобождении, он меня вызвал и
предложил остаться в лагере вольнонаемным... Вот так-таки взял и предложил!

- Чего смеетесь-то! Это если все в Москву будут лезть, кто же тут будет
вольнонаемным работать?

- Вы и будете, гражданин капитан. Это у нас есть срок. А у вас срока нет. Вы
нанялись быть в лагере бессрочно. Навсегда.

- Идите!

Когда я уходил из зоны, меня шмонали так, как никогда при аресте или этапе -
выполняли указание Намятова. Наверное, он был убежден, что увожу много денег.

А сам Намятов - как я узнал потом - как будто чтобы доказать мне, что он не
навсегда приговорен к лагерю, через год уволился, перешел на заслуженную им
пенсию и уехал наслаждаться свободой и чистой жизнью в Кисловодске, где у него
был нажитый трудом домик, садик над Подкумком, розы вокруг балкона. Он был еще
очень крепкий, средних лет человек и мог бы наслаждаться заработанной честным
трудом счастливой жизнью очень долго. Но через какие-то полгода или год Намятов
ушел гулять и не вернулся домой. Только через день его нашли в роще под городом.
Он висел со связанными руками на суку старой развесистой сосны. Очень большой
шум был тогда на курорте, и милиция выбилась из сил, устраивая облавы на
уголовников. Но я-то знаю твердо,, что уголовники не убивали Намятова. Это
сделали степенные люди, никогда в жизни не тронувшие ни одну тварь, если она не
была немцем на войне, люди, освободившиеся и не могущие начать обычную
нормальную жизнь, пока они не удовлетворят естественное чувство справедливости.

Майор Выползов

Выползов стал начальником Устьвымлага после Тарасюка, и это было воспринято
зеками с таким же чувством, с каким люди через пять-шесть лет восприняли замену
Сталина другими людьми. Жить стало не лучше, но веселее. Человечнее, что ли...
Тарасюк жил над людьми. Он других - и вольнонаемных в том числе - и за людей,
наверное, не считал. А Выползов был человеком, жил среди людей, и ничто
человеческое не было ему чуждо. Арестантам, которым вообще-то все известно про
своих начальников, нравилось, что новый начальник лагеря любит выпить, любит
женщин и часто меняет свои недорогие привязанности. Как это хорошо, когда
начальник не без слабостей!

Кроме того, Выползов любил все красивое, все изящное, он был любителем
искусства. А это уже немало для большого количества людей в лагере. Он собрал на
командировке Зимка всех сохранившихся живых художников, скульпторов, резчиков,
краснодеревщиков. Официально командировка считалась инвалидной, производящей
ширпотреб. И действительно, она выпускала деревянные и глиняные игрушки,
примитивную керамику, какие-то хозяйственные мелочи из дерева. Но этим
занимались ремесленники. Художники делали другое. Они делали дивную керамическую
посуду, которая украсила бы любую выставку, любой музей. Они выделывали из
березового капа необыкновенные шкатулки, сигаретницы, папиросницы, украшенные
инкрустациями, с секретными замочками, музыкальными сюрпризами... Ловкие снабженцы
привозили из южных лагерей страны вагоны с бревнами дуба, бука, ореха, клена,
светлого ясеня. И столяры - не столяры, а настоящие художники! - изготовляли из
разных сортов дерева мебель, которая могла бы украсить любой дворец. На
маленьком кожевенном заводе выделывали из оленьих шкур замшу, а варшавские
портные шили из них костюмы, поражавшие воображение своей нерусской
элегантностью. Там же выделывались драгоценные меха, шились горностаевые одеяла...
И многое другое - Выползов очень любил красивые вещи. Красивые картины, мебель,
посуду, безделушки. А это много значит.

Я уверен, что если бы у Сталина была потребность украшать десятки своих
загородных дворцов не картинками, вырезанными из "Огонька", и не стульями и
столами, какие делают для вокзалов, а предметами, хотя бы отдаленно имеющими
отношение к искусству, - то в чем-то лучше бы нам жилось. Во всяком случае, была
бы сохранена жизнь многих и многих людей.


Конечно, художественная продукция Зимки не оприходовалась, не проходила по
каким-либо ведомостям и не шла на рынок. Кроме того, что Выползов любил красивую
жизнь и красивые вещи, он не был скупым и жадным, ценил у других вкус к
изящному. Поэтому большинство вещей, производимых художниками и мастерами, шло в
Сыктывкар, в Москву - начальникам самого разного ранга. Для начальства,
приезжающего в Устьвымлаг в командировку, делались большие и прочные сундуки: в
них укладывались многочисленные подарки. Выползов хорошо знал вкусы, своих
начальников, и не только вкусы, но и меру этических принципов каждого. Кому -
костюм замшевый и одеяло горностаевое, кому спальный гарнитур, а кому - так, для
памяти, для забавы детишкам сувенирчик, что-то смешное и маленькое, вырезанное
из лосевого рога... Бесконвойные бригады инвалидов бродили по лесам и болотам,
собирая сброшенные лосевые рога.

Так как Выползов любил искусство, то он был меценатом. Справедливости ради
следует сказать, что все лагерные начальники - кроме, конечно, Тарасюка, -
любили искусство и поощряли создание лагерных агитбригад, как еще со времен
Беломорканала стали называться ансамбли профессиональных и самодеятельных
артистов. В беломорканальские времена они действительно были любительскими. Ну,
а в наше время можно было создать отличный коллектив из вполне профессиональных
и даже известных артистов.

Выползов поставил лагерное искусство на высокий уровень. На Комендантский
лагпункт со всех близких и далеких лагпунктов привозили артистов и музыкантов.
Из них создали агитбригаду. Они не работали на производстве, числились в "группе
В" или "слабкоманде" (конечно, за счет фактически больных и ослабленных, ибо
лимит на эти категории был неукоснительно тверд) и услаждали начальство своими
талантами. Они ставили моднейшие в то время пьесы: "Слава" Гусева, "Платон
Кречет" Корнейчука и прочие жизнеутверждающие высокохудожественные произведения.
Певцы и певицы исполняли "Синий платочек", "Чайку", "Ты ждешь, Лизавета" и
другие любимые произведения из кинофильмов и некинофильмов. Балерины, плясуны
откалывали огневые и опять-таки жизнеутверждающие танцы. Скрипачи и
виолончелисты ослабевшими пальцами играли "Рондо-каприччиозо" Сен-Санса и "Песню
без слов" Мендельсона. Ибо, хотя начальники больше всего и любили
жизнеутверждающее, но они все же были людьми, и им было приятно время от времени
немного погрустить в теплом и уютном зале клуба под негромкую и меланхолическую
мелодию инструмента.

Клубом в Вожаеле называлось огромное здание с центральным отоплением, прекрасной
сценой, хорошим залом, с фойе, разрисованным отличными художниками. И возле
клуба кормилась стайка художников, декораторов, бутафоров... Иногда агитбригаду
сажали на машину и отправляли на какой-нибудь лагпункт, который давал наилучшую
"отдачу". Это всегда было большим событием и для артистов, и для награжденного
лагпункта.

Во всех лагерях-а их в Коми было множество! - находились начальники-меценаты,
которые друг перед другом выдрючивались своей крепостной труппой. Ну это как
кому повезет! Больше всего, кажется, повезло начальнику Ухтижимлага. У него в
Ухте была настоящая опереточная труппа, которой руководил Константин Эгерт, тот
самый, знаменитый красавец из Малого театра, снимавшийся в "Медвежьей свадьбе".
В труппе пел превосходный премьер Харбинской оперетты, танцевала Радунская из
Большого театра, оркестр оперетты был составлен из первоклассных музыкантов,
среди которых был виолончелист Крейн из знаменитого трио: Шор, Пинке, Крейн...

Иногда начальник Ухтинского лагеря наносил визит в соседний лагерь. Хотя это
прозаически называлось "для обмена опытом", но обставлялся такой визит по всем
правилам протокола посещений одних глав государств главами других. Начальство
сопровождала большая свита начальников отделов, для них готовились избранные
места в гостинице, намечались маршруты, привозились с Зимки подарки. И начальник
привозил с собой своих лучших артистов, чтобы хозяева понимали, что и у них с
искусством не хуже, а может быть, даже и лучше...

Вот так и мне пришлось увидеть Ухтинскую оперетту. Я тогда уже был на положении
вольнонаемного, был вызван на хозяйственное совещание в Вожаель (это входило в
программу визита начальства из Ухты), и поэтому удостоился возможности (правда,
из самого дальнего ряда) увидеть давно забытое зрелище.

Ах, каким же пленительным оно было! Кончалась война, из Восточной Пруссии в
лагерь шли эшелоны с носильными вещами, собранными в брошенных домах. Они за
бесценок продавались вольнонаемным, которые их успешно переделывали с помощью
лагерных портных. Ну, а для своих артистов начальство не жалело трофейных
туалетов! На сцене вожаельского клуба шла "Сильва". И ей-богу! - это было не
хуже, чем на Большой Дмитровке!

Невозможно было отвести глаз от этих красавиц в дивных и роскошных туалетах... Их
глаза блестели не меньше, чем тэтовские бриллианты на шее, в ушах, на пальцах.

Умопомрачительны были красавцы в элегантных фраках, которые они носили
профессионально умело и красиво. И так идиотски сильно хотелось верить, что гдето,
в каком-то неведомом царстве-государстве существует эта жизнь с такими вот
конфликтами; что можно почти всерьез переживать вот такие драмы, такое счастье,
такие несчастья?.. "Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?" - радостнострадальчески
пела Сильва, и я физически наслаждался этим страданием, этой
истомой в голосе, всем блеском театральной роскоши, парадом красоты и радости.

Спектакль кончился. В фойе джаз из зеков Комендантского лагпункта заиграл
наимоднейшее польское танго, офицеры начали выводить в круг своих толстых и
румяных дам, чьи туалеты, несмотря на все переделки, все же сохраняли в чем-то
элегантность и стиль чужой жизни. Смотреть на этих танцующих, после той красоты
и подлинного артистизма, которое я только что видел, было почти тягостно. Я
вышел на улицу. Был конец ноября, и недавняя метель намела вокруг дома огромные
сугробы. Небо прояснилось к начинающемуся сильному морозу, и звезды горели - как
всегда зимой - с мрачной силой и отчужденностью от всего живого.

У "артистического" подъезда клуба я услышал возню и знакомые конвойные возгласы:
"Чего ползаете, как вошь по мокрому!..", "Давай, разбирайся, живо!", "А ну,
становись, быстро!", "Разговоры!" Я завернул за угол и увидел столь привычную,
совершенно обыкновенную сцену: арестанты - мужчины и женщины - одетые почти
одинаково в ватные штаны, мятые телогрейки и уродливые бушлаты, устало,
привычно-нехотя выстраивались в конвойную колонну, конвой торопил их, материл,
он спешил отвести зек

Список сторінок

Поділитися у соцмережах

☏ Замовлення реклами: +3805044-68-872

© Асоціація електронних бібліотек України

☝ Усі матеріали сайту (зокрема статті, зображення, рекламні оголошення тощо) призначені лише для попереднього ознайомлення. Усі права на публікації, представлені на сайті, належать їхнім законним власникам. Просимо Вас не зберігати копії інформації.