Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Плен в своём отечестве

страница №30

убийству Кирова и его
расследованию. Наверное, дотошные и верные служаки - такие же, как
Корабельников, - добрались до него. И тут уж ему ничего не помогло, никакая
верная служба. Ну, должен был сам понимать: работа есть работа...

От того, что Корабельникову выстрелили в затылок - я не получил никакого
удовлетворения. Мне он кажется по-прежнему живым, когда я думаю о нем, - я
стараюсь это делать как можно реже - меня начинает бить дрожь от неутоленной
злобы. В моих глазах этот маленький и ничтожный человек дослужился до большого
чина, он стоит неподалеку от главного его бога - от Сталина.

Полковник Тарасюк

"...В лагере только первые десять лет страшно. Потом - привыкаешь". В этой
лагерной присказке, кроме "веселия висельника", присутствует и немалая доля
здравого смысла. В условиях сколь-нибудь обычной лагерной жизни зек, переживший
первые два-три года, имеет шанс отбыть весь свой срок. К лету сорок первого года
мы уже были спокойными и обычными лагерниками. Кто не выдержал, того уже
"списали по литеру В", а уцелевшие приспособились, пристроились к работе
полегче, наладили связь с родными, регулярно получали письма и посылки. Уже
создались прочные связи, у КОЕ" дружеские, у кого почти семейные, - мы получали
много книг из Москвы, некоторые из нас стали бесконвойными. Заливу успели
понизить, новые начальники были более разумными людьми. Стараясь получить от
заключенных большую "отдачу", они понимали, что для этого надобно их кормить
получше. Чтобы дойти до этой истины, не требовалось ни особого ума, ни
гуманистических вывертов: большинство начальников были из крестьян и знали, как
надо обращаться со скотиной.

Так продолжалось до 22 июня 1941 года. Тот шок, который испытали все без
исключения - и начальники и арестанты, - у начальников сказался в идиотскобессмысленном
взрыве предупредительно-пресекательных мероприятий.

В первый же день войны в зоне сняли все репродукторы, была полностью запрещена
переписка, запрещены газеты, отменены посылки. Рабочий день был установлен в
десять, а у некоторых энтузиастов и в двенадцать часов. Были отменены все
выходные дни. И, конечно, немедленно наведена жесточайшая экономия в питании
зека.

К осени людей начала косить пеллагра. Мы тогда впервые услышали это страшное
слово и со страхом стали у себя обнаруживать начальные, а затем прогрессирующие
следы этой "болезни отчаяния" - как она именуется даже в медицинских учебниках.
Становится сухой, шершавой и шелушащейся кожа на локтях; на косточках пальцев
рук появляются темные, быстро чернеющие пятна; на горле становится все
явственнее темный ошейник из сливающихся пятен. Потом начинается быстрое
похудание и неудержимый понос. Собственно, это уже почти конец. Понос уносит
слизистую кишечника. А она - не восстанавливается. Человека, утратившего
слизистую кишечника, уже ничто не может вернуть к жизни.

В течение двух-трех месяцев зоны лагеря оказались набитыми живыми скелетами.
Равнодушные, утратившие волю и желание жить, эти обтянутые сухой серой кожей
скелеты сидели на нарах и спокойно ждали смерти. Возы, а затем сани по утрам
отвозили почти невесомые трупы на кладбище. К весне сорок второго года лагерь
перестал работать. С трудом находили людей, способных заготовить дрова и
хоронить мертвых.

И тут-то выяснилось, что военный энтузиазм лагерного начальства был совершенно
неуместным. Оказалось, что без леса нельзя воевать. Лес необходим для
строительства самолетов, изготовления лыж, для добывания угля. А самое главное -
для пороха. Основой всех современных порохов является целлюлоза, которая, как
известно, делается из древесины. Как ни нужны были люди на фронте, но работники
лесной промышленности были почти все на броне. И все наши начальники были на
броне. Вот только требуемый от них лес они не могли дать: некому было его
рубить... И тогда только самое верховное начальство стало делать минимально
разумное. Заключенных лесорубов стали кормить по нормам вольных рабочих;
заключенные стали единственными людьми в стране, которым разрешалось отправлять
продуктовые посылки; была восстановлена переписка, повешены репродукторы, начали
приходить газеты. И немедленно полетели со своих мест одни начальники и
прилетели другие!.

Вот тогда-то мы услышали фамилию нового начальника Устьвымлага - полковника
Тарасюка. К этому времени в наш лагерь влили остатки эвакуированного Березлага.
Березлаговцы многозначительно качали головой, рассказывая нам о своем
начальнике, ставшем сейчас начальником нашего лагеря. По их словам, полковник
Тарасюк был, если перевести это из красочного блатного словаря, отъявленным
человеконенавистником. И хотя березлаговцы щелкали языком, говоря о потрясающих
административных талантах Тарасюка, но они не могли умолчать и об этом, наиболее
ярко выраженном свойстве полковника.


Действительно, Тарасюк был лагерным начальником, представлявшим тип
рабовладельца. Про него говорили, что до лагеря он был наркомом внутренних дел
Дагестана и с этой почетной работы снят за "перегибы". Если Тарасюк
действительно был в 37-м году в Дагестане, то мне понятно, каким образом
появился при нас в Котласе этап столетних стариков. Да, да. Пришел из Дагестана
в Котлас целый эшелон, в котором были одни старики от 80 лет и старше. Они не
знали русского языка и не выражали никакого желания с кем-нибудь общаться и
рассказывать, почему они очутились здесь. В своих косматых папахах и домотканых
одеждах они сидели молча на корточках, закрыв глаза. Пробуждались они от этой
неподвижности только для того, чтобы делать намаз. Трущиеся около УРЧа зеки
объяснили нам, что все они были "изъяты" для ликвидации в Дагестане феодальных
пережитков. Дело в том, что многие дагестанцы не признавали советские суды и
предпочитали обращаться к этим старикам, судившим по адату, по обычаям и
традициям. Чтобы обратить жителей Дагестана к более прогрессивным формам
судопроизводства, всех стариков забрали, дали им - без исключения - по десятке и
отправили умирать на Север. В этом был безусловно "почерк" полковника Тарасюка...

Но теперь Тарасюк работал в лагере, и все мы вскоре почувствовали его железную,
целенаправленную волю. Он проехал по всем лагпунктам, выгнал блатных со всех
работ, связанных с питанием, и поставил на эти должности только "пятьдесят
восьмую". Счетоводы продстола, каптеры и повара бледнели от страха, когда
Тарасюк появлялся в зоне. Тех, кто способен был идти в лес, кормили лучше,
нежели конвой, лучше, чем вольнонаемных... Появились лекарства, приехали вольные
врачи, установили специальные противопеллагрозные пайки. Тарасюк восстанавливал
работоспособность лагеря с энергией талантливого и волевого администратора. Но
как?!

Впервые я вблизи увидел Тарасюка, когда он приехал к нам весной сорок второго
года. В сопровождении огромной свиты из разномастных начальников он обошел все
места в лагере, не исключая сортиров. Когда он встречал в лагерной обслуге
человека, который ему казался достаточно здоровым, чтобы пилить лес, а не
кантоваться в зоне, - он - как Вий - протягивал к нему палец, и дрожащий
начальник УРЧа немедленно заносил фамилию несчастливого зека на фанерную
дощечку. Вечером Тарасюк созвал всех начальников частей. Я тогда заменял
старшего нормировщика и поэтому вместе с другими начальниками из заключенных -
начальником плановой части, главным бухгалтером, старшим контрольным десятником,
прорабами, ветврачами и просто врачами - оказался вблизи Тарасюка.

У него было лицо римского патриция: холодно-спокойное, равнодушное. В том, как
он уселся в кресле начальника лагпункта, снял телефонную трубку, приказал
телефонистке соединить его с Управлением, в том, как он разговаривал с
начальством - во всем ощущалась многолетняя привычка повелевать, быть хозяином
жизни и смерти всех окружающих. Слова "хозяином жизни и смерти" надо понимать
совершенно буквально. И это относилось к вольнонаемным в такой же степени, как и
к заключенным. Все вольнонаемные были на броне, достаточно было Тарасюку
приказать "разбронировать" - и любой начальник отправлялся на фронт. Похоронки
на них приходили удивительно быстро. Об этом знали все. Тарасюк - лучше других.

Он приказал начальнику лагпункта доложить состояние "контингента" - так
именовались во всех канцелярских бумагах заключенные. Запыхавшийся от волнения
начальник перечислял, сколько у нас зеков "всякого" труда, сколько "среднего",
"легкого", сколько в "слабкоманде", в лазарете... И сколько из них работают в
лесу, сколько в конторе, в обслуге...

Спокойно и свободно слушал Тарасюк отчет. Вдруг он перебил начальника:

- Сколько премблюд выдается в зоне?

"Премиальным блюдом" считался у нас кусок каши, вылитой на деревянный противень
и застывшей в желеобразном состоянии. Его получали, кроме лесорубов, все
административно-технические работники и вся лагерная обслуга, работавшая на
выработке: прачки, водовозы... Услышав ответ, Тарасюк спокойно сказал:

- Снять. Увеличить за этот счет премблюда работающим в лесу.

Начальник ЧОСа - части общего снабжения - хотел что-то сказать, но Тарасюк почти
незаметно вскинул на него глаза, тот задохся словом и замолчал.

- А это, это кто такие? - заинтересовался Тарасюк. Речь шла о "команде
выздоравливающих". Их у нас было 246 человек. Начальник лагпункта посмотрел на
исполняющего обязанности начальника санчасти доктора Когана. Это был молодой еще
врач, которого после ранения на фронте прислали работать в лагерь. Коган встал и
не без гордости сказал, что эти люди "вырваны из рук пеллагры" и можно теперь
надеяться, что среди них летальных случаев больше не будет... Дальше произошел
следующий диалог:

Тарасюк: Что они получают?

Коган: Они все получают противопеллагрозный паек, установленный санотделом
ГУЛАГа: столько-то белков в количестве стольких калорий.

Тарасюк: Когда и сколько из них пойдет в лес?

Коган: Ну конечно, в лес они уже никогда не пойдут. Но они будут жить, и когданибудь
их можно будет использовать в зоне на легких работах.

Тарасюк: Снять с них все противопеллагрозные пайки. Запишите: пайки эти передать
работающим в лесу. А этих - на инвалидный.

Коган: Товарищ полковник! Очевидно, я плохо объяснил вам. Эти люди могут жить
только при условии получения этого специального пайка. Инвалиды получают
четыреста граммов хлеба... На таком пайке они умрут в первую же декаду... Этого
нельзя делать!

Тарасюк даже с каким-то интересом посмотрел на взволнованного врача.

- Это что: по вашей медицинской этике нельзя делать?

- Да, нельзя...

- Ну, я плевал на вашу этику, - спокойно и без всяких признаков гнева сказал
Тарасюк. - Записали? Идем дальше...

Все эти двести сорок шесть человек умерли не позже чем через месяц.

У нас в лагере были начальники умные и глупые, добрые и злые. Тарасюк был совсем
другим. Он был - рабовладельцем. Таким, какими были, наверное, рабовладельцы в
античном обществе. Вопрос о человеческой сущности рабов его никогда не занимал и
не беспокоил. Я сказал, что лицом он напоминал римского патриция. Он и жил как
римлянин, назначенный губернатором какой-нибудь варварской провинции,
завоеванной Римом. В специальных теплицах и оранжереях для него выращивали овощи
и фрукты, экзотические для Севера цветы. Были найдены лучшие краснодеревщики,
делавшие ему мебель; самые известные в прошлом портные обшивали его капризную и
своенравную жену. И лечили его не какие-то вольнонаемные врачишки, со
студенческой скамьи запродавшиеся ГУЛАГу, а крупнейшие профессора, руководители
крупных столичных клиник, отбывавшие свои большие срока в медпунктах далеких
лесных лагерей.

Как известно, римские матроны раздевались догола перед мужчинами-рабами не
потому, что они были бесстыжими, а потому, что не считали рабов за людей. По тем
же причинам Тарасюк - как и эти персонажи классической древности, - совершенно
не стеснялся. И не только зеков, но и тех "вольняшек", которые по своему
происхождению и положению мало чем от зеков отличались. Он как-то собрал в
Управлении совещание нормировщиков и экономистов для очередной "накачки". Это
было в середине войны, когда даже "вольный" паек с трудом обеспечивал
полуголодную жизнь. Заседание было долгим, люди сидели замороченные усталостью и
голодом. В это время к Тарасюку, сидевшему - как это положено - впереди за
отдельным столом, подошли хорошо одетые молоденькие официантки в кружевных
передниках, с шелковыми наколочками в волосах.

Профессионально быстро и бесшумно они покрыли стол ломкой от тугого крахмала
белоснежной скатертью, поставили перед полковником судки разных калибров.
Тарасюк не прерывая заседания, заправил за тугой воротник полковничьего кителя
белоснежную салфетку и открыл судок. По кабинету разнесся обморочно-вкусный
аромат какой-то лесной дичи, приготовленной его личным поваром, который в своей
прошлой жизни был шефом известного петербургского ресторана. Тарасюк равнодушно
глодал дичину, прерывая это занятие лишь для того, чтобы на кого-нибудь рыкнуть,
властно оборвать или же ограничиться суровым взглядом ясных и холодных глаз. Он
настолько не считал сидящих напротив него людей сколько-нибудь равными ему, что
не только есть - он мог и испражняться перед ними, если бы это ему было удобно.
И при этом трудно было назвать его специально злым или особенно злым...

Он поощрял хорошо работающих заключенных, особенно отличившимся рекордистам
разрешал приводить к себе в барак женщин, не опасаясь надзирателя. Врачам и
портным, приходившим к нему в особняк, горничная выносила вслед кусок белого
хлеба, намазанного маслом... И в лагере поддерживался неукоснительный порядок, при
котором хорошо было тем, кто умел хорошо пилить лес, и плохо тем, которые - не
имело значения, по каким причинам - этот лес пилить не умели. Был порядок. Была
даже справедливость - если можно употребить это столь странно звучащее здесь
слово... Ведь при Тарасюке начальники лагпунктов не позволяли себе
самоуправничать, заключенных не обворовывали, им давали все, что положено;
выяснилось, что им положено иметь наматрасники и даже простыни, они появились, и
арестанты спали на простынях, ей-ей... Правда, правда - он был справедливый
начальник!


Никого из начальников мы так не ненавидели, как ненавидели Тарасюка. Он у нас
был недолго. Наладил лагерь, привел в порядок, его после этого перевели
восстанавливать другой лагерь.

Когда мы с женой очутились на воле, мы жили в Ставрополе, очень голодали и
рассчитывали каждую копейку. Однажды Рика мне дала последнюю трешку, бывшую в
доме, и я пошел на проспект Сталина в магазин за чесночной колбасой и хлебом.
Рядом в киоске продавались прибывшие вечерним поездом газеты. Обычно я
удовлетворялся "Правдой", вывешенной в витрине возле филармонии. Но тут я увидел
"Известия", и меня толкнула в сердце знакомая фамилия в черной рамке в конце
последней полосы. Я купил газету. ГУЛЛП НКВД СССР с глубокой скорбью извещало,
что после тяжелой и продолжительной болезни скончался крупный организатор
производства, орденоносец, полковник Тарасюк...

Я зашел в магазин и вместо того, чтобы купить колбасу, - пошел в другой конец
магазина. На два рубля семьдесят копеек я купил четвертинку водки, а на
оставшиеся тридцать копеек хлеба. Дома - на недоуменный взгляд жены - я протянул
ей газету, водку и хлеб. Господи! Какое это было счастье - увидеть на ее усталом
и измученном лице такую радость, такое несдерживаемое торжество! Мы уселись за
стол, разрезали хлеб и разлили водку. Непьющая Рика даже не пыталась увеличить
мою порцию. Задыхаясь от счастья, что Тарасюк сдох от рака - наверное, даже
обязательно, в страшных муках!!! - мы выпили эту водку... Он сдох в муках, а мы,
мы пьем водку... На воле! Значит, есть все же справедливость? Или Бог? Ну, не знаю
как это называется.. Да и значения это не имеет. Есть это!

Капитан Намятов

Намятову было далеко до Тарасюка. И не потому, что один был полковником, а
другой только капитаном; один - начальником огромного лагеря, другой -
начальником лагерного отделения. Время у них было разное. Тарасюк пользовался
практически неограниченной властью над многими десятками тысяч людей. Намятова я
застал начальником Чепецкого отделения Усольлага летом пятьдесят четвертого
года. Уже прошел и улегся угар послесталинского шквала: амнистия, новый
Уголовный кодекс, новые непривычные либеральные порядки. Отказчик или нарушитель
лагрежима теперь долго ждал, пока составлялся акт о содеянном им нарушении.
Потом этот акт подписывался, затем "лепила" - врач или фельдшер - давал
письменное заключение, что содержание в карцере не угрожает ценному здоровью
заключенного. Потом акт относили Намятову, который внимательно с ним знакомился,
вызывал к себе в кабинет виновного для того, чтобы самому составить
представление о личности нарушителя, степени его вины, способности к раскаянию.
И лишь после этого определял меру наказания - столько-то суток. Так теперь
полагалось по новым инструкциям, которые в подразделении капитана Намятова
выполнялись неукоснительно.

И уже после этого грешного зека надзиратели вели в карцер. В карцер, кондей,
холодную - как он раньше назывался. А теперь он и назывался по-другому:
"отдельно отстоящее помещение"... Как я идиотски обрадовался, когда, читая о
пореформенном времени в России, наткнулся на это название! Оказывается, когда
крепостные стали свободными людьми, а сажать их все же и даже пороть
приходилось, прежняя холодная, ну, словом, место, где держат, порют, - оно стало
называться именно так: "отдельно отстоящее помещение...".

...Я хочу прервать свое повествование для некоторых филологических - дилетанских,
конечно, - размышлений. Почему так устойчива тюремная лексика, тюремная
терминология? И не в том дело, что у Достоевского, Дорошевича и Солженицына
слова "камера", "глазок", "параша" и множество других имеют одинаковый смысл. В
конце концов, их назначение нисколько не изменилось, естественно,

что параша так и остается парашей, а о происхождении этого слова еще не
рассказано ни в одном этимологическом словаре.

Но почему в тюрьме в камеру "заводят", а не "вводят"? В карцер "бросают", а не
"сажают"? Почему на этап и допрос "берут", а не ведут? Почему в тюрьме говорят
не "мы пошли на прогулку", а "нам дали прогулку"?.. "Свиданка", "передача",
"смертная" - ничего почти не изменилось в этом языке, который проявил такую же
дьявольскую устойчивость, как и то, что его породило!

Впрочем, может быть, это и к лучшему? Потому что то новое слово, что возникло в
нашей жизни и принадлежит только нашему времени, - одно из самых мне
ненавистных! Я говорю о слове "специальный", ставшем приставкой "спец"... Казалось
бы, самое обыкновенное, ну не очень красиво звучащее, полу канцелярское слово...
Но ставшее приставкой слово "спец" почти всегда имеет у нас самый страшный
смысл. "Спецакция" - это расстрел, "спецкоридор" - режимные одиночки,
"спецколлегия" - судья для рассмотрения политических дел... "Спецотдел" - не
требует объяснений... И даже безобидный "спецбуфет" - имеет отвратительный
характер потому, что это буфет для привилегированных, и в "спецстрое" -
подозревается что-то малосимпатичное: строительство тюрьмы или особняка для
сановного вельможи...


Так вот - "в отдельно отстоящее помещение" вели зека, а за ним надзиратель нес
тощенький матрац, ибо в случае простого, а не злостного нарушения (что
определялось Намятовым же по особой новой послесталинской инструкции)
наказанному полагалось иметь в карцере "спальные принадлежности" - как назывался
по инструкции этот прогнивший тюфячок.

Я в рассказе о капитане Намятове очень часто употребляю слово "инструкция".
Отношение к инструкции больше всего отделяло Намятова от Тарасюка. Тарасюк был
сатрапом, он проводил политику, а не придерживался инструкции. На инструкции он
плевать хотел, он их сам издавал и отменял. Намятов же придерживался точного
смысла и буквы инструкции.

Не могу сказать, что Намятов.был особо злым. Нет, злым он не был, он никогда не
причинял никому зла, если это не было предписано инструкцией. И малое количество
добра, предусмотренное инструкцией, он выдавал, не утаивая ни одного его грамма.
Но он отказывал в свидании с сыном-заключенным - матери, которая недели к нам
ехала на поезде, на машине, плыла лодкой, шла пешком через тайгу и болото, - она
не знала, что разрешение следует получать в Соликамске, а не в том месте, где
находится ее сын... И переубедить его никто не мог.

Трудно мне передать всю степень злобы, которую заключенные питали к Намятову.
Впрочем, не одни заключенные. Мне однажды пришлось быть свидетелем довольно
занятной сценки. Намятое встретил недалеко от зоны крестьянку-спиртоноску.
Ближайшая деревня была от лагеря далеко, ее отделяло 42 километра заболоченной
тайги. Но много женщин из этой деревни подрабатывали на продаже заключенным
водки или спирта. Деньги у заключенных были: их работу начали оплачивать почти
по вольным расценкам, удерживая, конечно, все налоги, а также стоимость
содержания конвоя, надзирателей и самого капитана Намятова. Все равно - на руки
и после этого выдавали довольно много денег. Большинство этих денег отбиралось
бригадирами, "паханами", "законниками" и многими другими, из разряда пасущихся.
И на них покупалась водка. Через бесконвойных или конвоиров. Для последних -
солдат, получающих три рубля в месяц, - это была единственная возможность
выпить.

Намятов задержал у зоны подозрительную вольняшку, которая несла в мешке две
четверти спирта. К месту интересного происшествия сбежались все, кто имел такую
возможность. Капитан поступал строго по инструкции: он объяснил колхознице, что
она совершила преступление, предусмотренное двумя параграфами Уголовного
кодекса, что он сейчас ее отведет в штаб отделения и составит протокол, затем он
взял за горлышко полную, запечатанную красным сургучом четверть и ударил ее об
сосну. Позади меня что-то упало на землю. Я обернулся. Молоденький солдат
свалился в обмороке...

Намятов был очень верующим. Конечно, не в Бога, а во все то, что он изучал в
школе, где готовили начальников для лагеря; в политкружках, где истово
занимался; во все то, что он читал в рекомендованных инструкцией периодических
изданиях и книгах. Этим он также отличался от Тарасюка, который, конечно, не
верил ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай. А Намятов верил истово, не позволяя
себе ни в чем, хоть в самом малом усомниться. В частности, он был убежден в
законченно социалистическом характере учреждения, где служил и которому искренне
отдавал все силы. Ив - предусмотренной инструкциями - воспитательной работе с
вольнонаемным составом и "контингентом", Намятов часто и охотно об этом
распространялся.

Однажды, когда я принес ему на подпись пронумерованные рабочие сведения, он мне
начал что-то выговаривать. Кажется, он был недоволен тем, что в его
социалистическом предприятии выработка на одного лесоруба чрезвычайно мала. Мне
это надоело, и я ему сказал:

- Ну что вы огорчаетесь, гражданин капитан, тем, что в леспромхозе выработка
выше? У нас же не социалистическое предприятие?

Намятов откинулся в кресле и посмотрел на меня как-то странно, испуганно...

- То есть как это не социалистическое?.. А что же мы?

- Пережиток капитализма.

- Что?!! Выходит, я служу в пережитке?

- Конечно, в пережитке. Как писал Ленин в "Государстве и революции",
определенные пережитки капиталистического государства, в виде тюрем и прочего,
сохранятся и в нашем обществе. Об этом же совершенно точно сказано у Маркса. Вы
везде читали, что наши фабрики и заводы, совхозы являются последовательносоциалистическими
предприятиями?


- Да...

- А где-нибудь и когда-нибудь вы видели слова: "социалистическая тюрьма",
"последовательно-социалистический исправительно-трудовой лагерь"? Никогда!

Наша теоретическая дискуссия окончилась в общем-то банально. Намятов вызвал
надзирателя, приказал надеть на меня наручники и отвести в "отдельно стоящее
помещение". Дело обошлось без справки от врача. Тюфяка мне тоже не дали.

На другой день надзиратель меня вывел из кондея и повел к начальнику. Намятов
был хмур, бледен и как-то измят. Он строго мне сказал:

- Идите на работу. И запомните: Маркс и Ленин писали не для заключенных. Их не
касается то, про что учит марксизм-ленинизм...

Очевидно, он потратил целый день, чтобы связаться с политотделом Управления
лагеря и выяснить меру преступности моего заявления. И - укрепить свою
собственную веру в социалистическую непорочность.

Я не мог не восхититься железной логикой того инструктора или кого-нибудь еще, с
кем разговаривал Намятов. Конечно, наш мир существовал раздельно от того,
другого, в котором живут другие и в котором мы жили раньше сами. Хотя мы были
нераздельной и неотъемлемой частью этого мира. Искусственное разделение этих
миров входило в систему иллюзий, на которых все строилось. Впрочем, об этом в
другом месте, когда я попробую рассказать о той странной социально-экономической
системе, какой являлись в нашей стране исправительно-трудовые лагеря.

В рассказ о Намятове я хочу вклинить другую историю, другое наблюдение,
подтверждающее слова Антонио, что в тюрьме дело не в инструкциях тюремщику, а в
самом тюремщике.

"По новой" Рику и меня посадили в разное время. Ее - почти на год раньше меня, в
марте сорок девятого. Полгода она сидела в Ставропольской внутренней, потом
немного в городской, а затем ее отправили в краевую пересыльную тюрьму, откуда
она должна была быть доставлена этапом в Красноярский край в пожизненную ссылку,
на вечное поселение. Все это я выяснил в Ставрополе, где я занимался делом, уже
мне знакомым по тридцать седьмому году: записывался в очередь к прокурору,
каждую неделю ходил в "Бюро справок" местного НКГБ, доставал деньги на передачу,
с нетерпением ждал дня передачи и проводил весь этот необыкновенно важный для
меня день в очереди у стены внутренней тюрьмы. Времени для этого у меня было
достаточно. После ареста жены меня немедленно уволили с работы. По ночам я
занимался "н

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.