Жанр: Мемуары
Плен в своём отечестве
...ойчивых
институтов. Во всяком случае, у нас в России. О лагерях это сказать нельзя. Они
- неотъемлемая часть нашего общества, в них почти мгновенно сказываются
изменения - социальные, политические, экономические - в нем происходящие.
Поэтому тот лагерь, куда я попал в 1951 году, был очень отличен от того, который
я оставил в 1946-м.
Среди многих изменений одно из наиболее разительных - характер уголовного мира.
Послевоенные уголовники отличались от старых своим крайним экстремизмом. Куда
девались старые добрые уголовные профессии: жулики, мошенники, аферисты,
карманники? Послевоенная формация - это холодные убийцы, зверские насильники,
организованные грабители. Но не только это отличало новую уголовную генерацию.
Теперь они все были поделены на касты, на сообщества с железной дисциплиной, со
множеством правил и установлений, нарушение которых жестоко каралось: в лучшем
случае - полным изгнанием из уголовного сообщества, а часто и смертью. Наиболее
распространенной формой уголовного сообщества в лагере были "законники".
Пребывать "в законе" означало: на работу выходить, но не работать, -а только
делать видимость работы; не находиться в обслуге лагеря на любой должности,
включая даже такие безобидные, как повар или санитар; не вступать ни в какие
отношения и находиться в смертельной вражде со "ссучившимися" и теми, кто, по
блатной терминологии, "вышли из закона" и стали работать в обслуге; быть в
полном и безотчетном подчинении у "паханов" и беспрекословно выполнять их
приказы...
Жизнь "законников" в лагере была обставлена правилами поведения, которые
соблюдались с истовостью почти религиозной. Для блатаря, находящегося "в законе"
и этот закон нарушившего, не было другого выхода, как бежать на "запретку".
"Запретка" - это распаханная, разровненная граблями полоса земли между высоким
забором и низенькой оградой из колючей проволоки. Каждый заключенный,
очутившийся на "запретке", должен немедленно лечь ничком на землю: в противном
случае его убивал без предупреждения охранник с вышки. На "запретку" бежали
"ссучившиеся", преследуемые своими бывшими товарищами. Надзиратели их выводили
из спасительного куска земли и уводили в карцер. Через некоторое время их
этапировали на другой лагпункт: здесь уже оставаться они не могли, поскольку
объявлены вне закона...
Из того, что я рассказываю, не следует предполагать, что "законники" жили
суровой, почти аскетической жизнью. Они не работали, но им приписывали полную
выработку;
они облагали денежной данью всех "мужиков" - работающих; они половинили посылки,
покупки в ларьке; бесцеремонно курочили новые этапы, забирая у новичков лучшую
одежду. Словом - они были рэкетирами, гангстерами, членами маленькой мафии, и
все "бытовики" - а их было большинство - ненавидели "законников" лютой
ненавистью. После Сталина, когда повеяло либеральным ветерком, по всем лагерям
прошли кровавые восстания "мужиков" против "законников".
В Чепецком отделении, где я был с пятьдесят четвертого года, главным "паханом"
среди местных "законников" был Ваня-француз. Ничего французского не было в этом
лысом, очень тихом и спокойном человеке. Было ему за пятьдесят, и большую часть
этих лет он провел в тюрьмах и лагерях, потому что вором стал с малолетства и
больше ничем не занимался. Он был очень неглуп, уравновешен, неограниченной
властью над своими подданными пользовался без крайностей и соблюдая даже
некоторый такт. Со мною - как и с другими нужными людьми - Ваня-француз был
предупредителен, безукоризненно вежлив и разумен. Однажды вечером мы с ним
разговорились в конторе.
- Иван! - сказал я ему. - Давно хочу тебя спросить: почему ты - умный, немолодой
человек - до сих пор ведешь эту жизнь? Сколько времени ты пробыл на воле: ноль
целых?.. Неужто такая жизнь тебя устраивает? И тебе не хочется пожить по-людски:
с семьей, детишками, не боясь легавых, сук, ночного стука в дверь?.. У тебя
хорошая голова, хорошие руки... На любом месте, на любой работе тебя будут ценить...
Ну, не будет у тебя столько монет, так они же интересны молодому, а не таким
уже, как мы с тобой!..
- Эх, Мануилыч, - ответил мне, немного подумав, Иван. - Хоть спасибо тебе, что
разглядел меня, старика... От хорошего, что ли, я себе такую старость выбрал? И
разве хочется мне околевать в лагере, как собаке какой: то ли от колуна, то ли у
лепилы в околотке? Вижу, хочешь меня спросить: почему не завязываешь? Завязывал.
И не один раз. На канале "Волга - Москва" - досрочно освободили, почетным
значком наградили, грамоту дали... На воле с почетом взяли на работу, старался,
как мужик, честно упирался рогами. Забрали под изоляцию - дали срок ни за хрен
собачий... Отбыл пятак, вышел, огляделся - ко мне везде, как к бешеной собаке... На
работу не берут, жить в городах не разрешают, а тайга мне обрыдла - вот! Пососал
лапу с месяц, второй, ну пошел по новой... Отсидел трояк, списался с одной
заочницей, приехал к ней, показались друг другу, тут бы и начать житуху... А ночью
меня с постели мент поднимает: какое у тебя право без прописки с бабой спать?..
Скрипнул зубами, да и пошел к старой кодле... Как этот усатый благодетель откинул
копыта, выпустили по амнистии, доехали до первого города, там нас - как
перепелов! - сетками ловят... Ничего не говорят, дрюкают срока и все! Там кто-то
бабу прижал, там ларек взяли, а они - всех подряд, не разбирая, кто, что!..
И понял я, Мануилыч, что мне с ними играть невозможно! Для игры должны быть
правила! Я их блюду - пусть их блюдет и кто банк держит! А то получается, что у
меня на руках двадцать одно, а он мне вдруг говорит:
"Сегодня выигрывает тот, у кого двадцать два..." У меня двадцать два, а он мне:
"Сегодня выигрыш при девятнадцати!" Он не блюдет правил, и мне с ним играть
невозможно! Банк у них всегда на руках, и они мне никогда не оставят на отмазку...
Вот и должен я до конца жизни быть в законе - другого хода у меня нет...
- Знаешь, Иван: странно как-то видеть такого пахана, как ты, выполняющего все
эти правила... Они же как игра.
Ну, молодым свойственно выдумывать всякое... Раньше этого не было у блатных...
- Не было. Потому что в жизни еще были какие ни на есть, а правила. А теперь на
воле никаких правил нет! А жить без них - невозможно! Пусть у нас и дурацкие
законы, а зато мы их блюдем! Без дураков! До конца! Какими бы они ни были!..
...Я видел конец Вани-француза. Весной пятьдесят пятого года на Чепецком лагпункте
началось восстание "мужиков" против "законников". О том, что такое восстание
готовится, знали почти все. Во всяком случае, почти все заключенные. И "мужики"
и "законники" - невзирая на все тщательные обыски на вахте - проносили в зону
оружие: железные прутья, самодельные ножи, топоры... Начальство, конечно, тоже
знало о готовящемся. На вышках были установлены пулеметы, надзиратели озабоченно
бегали по всей зоне. Очевидно, следили за Иваном. Он - при всем своем опыте -
проглядел это. Когда стороны с диким ожесточением кинулись друг на друга, когда
с вышки - пока в воздух - затрещали пулеметные очереди, два надзирателя
подстерегли Ивана, когда он был возле "запретки" схватили его и мгновенно
перекинули через проволоку... Иван упал на проклятую землю "запретки", хотел
приподняться, но над ним засвистели пули, и он понял, что все кончено...
Все это происходило у самой конторы, мы стояли у окна и видели драматический
конец вождя "законников". Надзиратели подскочили к Ивану и подняли его с земли.
Он как бы внезапно ослепшими глазами посмотрел кругом и начал кланяться на все
четыре стороны - как стрелец перед плахой на Красной площади... Ивана увели за
зону, в карцер, а восстание продолжалось, хотя было уже совершенно очевидно, что
"законники" потерпят поражение. Часа через два они сдались, и лагпункт стал
"чистым", все в нем были рассортированы. Мертвых и раненых унесли в стационар,
"законников" вывели за зону - им предстоял этап на другой лагпункт, где были
только такие, как они. Ивану теперь предстояла совершенно другая, непонятная для
него жизнь. Теперь его отправят на лагпункт, где собраны "суки", и самому Ивану
предстояло дальше вести позорную и непривычную жизнь "ссучившегося"...
...Я вспомнил невеселую историю старого вора в тот вечер, когда Костина сестра
сказала мне о его смерти. Они были совершенно разные люди: Ваня-француз и Костя
Шульга. Но оба они погибли из-за того, что участвовали в игре без правил.
Очевидно, не только они, а каждый из нас стоит перед этой альтернативой: или
примириться с тем, что ты всегда в проигрыше, или же тем или иным способом
стараться обойти неумолимого банкомета. Но даже Косте это не удалось. Почему-то
среди огромного списка жертв "игры без правил", который я держу в памяти. Костю
мне особенно жалко. Поэтому я о нем и написал.
НИЯЗОВ
Ноябрь 1977 года. Институт кардиологии в Петроверигском переулке. Из блока
интенсивной терапии, ночью (понадобилось место в блоке), меня переводят в палату
напротив. Сна уже нет. Я с нетерпением жду, когда за дверью в коридоре начнется
шарканье ног нянечек, быстрый топот сестер, скрип открывающихся и закрывающихся
дверей. В звуках этих, в моем нетерпеливом ожидании, в интересе к тому, что я
увижу, когда начнется день и осмотрюсь кругом - во всем этом столько мне
знакомого, уже неоднократно пережитого. Так было и в прошлом, 1976 году, в
Боткинской больнице, так было и много раньше - во внутренней на Лубянке, в
Бутырках, в Ставропольской тюрьме, в Георгиевской пересылке, во множестве
пересылок Устьвымлага и Усольлага. Сходство тюрьмы и больницы отнюдь не внешнее
(хотя они внешне чем-то похожи), а в другом: в постоянном ожидании нового и
чего-то для тебя решающего: в новых и чужих людях, с которыми тебя связывает
общность судьбы; в палатных разговорах, столь схожих с разговорами в камерах; об
одном, в общем-то идет речь: что с нами происходит и что нас ждет?
Так проходит первое время, когда тебе важны и интересны все дневные события:
приход нянюшек с едой, появление сестер и лаборанток со шприцами и колбочками,
ежедневный обход врача - молодой и красивой грузинки, старающейся от своей
молодости и полуучебного положения ординатора быть строгой, терпеливой и
многозначительной. Потом это все становится обычным, и внимание переключается на
соседей.
В нашей 114-й палате четыре человека. Громоздкий, надутый нездоровой полнотой,
какой-то номенклатурщик из Министерства энергетики. Он всем недоволен - как в
старом и скучном анекдоте, - он постоянно, днем, вечером, а иногда даже ночью,
жует обильно приносимую ему номенклатурную пищу: икру, цыплят, сыр-ну просто как
у Галича ("а там икра, а там вино и сыр и печки-лавочки...")- Напротив меня -
профессор-геолог. Он моложав ироничен, интеллигентен и мужествен. У нас троих
банальный инфаркт, а у него что-то сложное, непонятное даже докам из
кардиологии. Кардиоконтролер непрерывно показывает его кардиограмму, пульс, ритм
и прочие проявления работы этой маленькой, но необходимой штуки.
Третий в палате - Ниязов. Он татарин. Не крымский, не казанский, а сибирский -
из Омска. Первый раз вижу сибирского татарина. Внешне он не отличается от
классического образа - Татарина из горьковского "На дне" во МХАТе. И сидит так
же поджавши ноги на постели, и говорит странно - не то что с акцентом, а
неразборчиво, не по-русски, не всегда даже его можно понять.
Ниязов: подвижен, активен, общителен, глаза у него сразу видят все, а слух
такой, что в слитном коридорном гуле он слышит содержание разговоров.
Ниязов мне приятен. Социально он ниже своих соседей, но его это совершенно не
смущает и никакого комплекса неполноценности в нем не чувствуется. Он -
единственный ходячий и поэтому - просто и естественно - всех обслуживает: подает
еду, следит за тем, проглочены ли всеми таблетки, оставленные сестрами. Ниязов
не любит номенклатурщика и любовно относится к профессору. Ему почему-то очень
импонирует, что кардиоконтролер, к которому профессор припаян, стоит 60 тысяч
долларов и так здорово устроен. Он отлично разбирается во всех сложных миганиях
огоньков в аппарате, в кардиограмме, бегущей по экрану осциллографа, все время
всматривается в показания приборов и озабоченно говорит: "Володя, у тебя опять
пошли плохие зубчики..." Ниязов всем говорит "ты", профессора он зовет по имени -
Володя. А то и - Володичка. Ко мне он тоже питает почтение, ему нравится, что я
- писатель и дарю врачам книги, на обложке которых крупными буквами значится моя
фамилия. Меня он зовет по имени-отчеству. Отчество мое ему выговорить трудно, и
поэтому я для него - Лев Наумович. Я его тоже называю по имени-отчеству -
Григорий Иванович. Вот такое совершенно русское имя и отчество у этого
совершенно нерусского человека.
С Ниязовым мне интересно. И противный номенклатурщик, и симпатичный профессор, в
общем-то, мне знакомы. А Ниязов нов. И он вовсе не ординарен. Как он без всякого
смущения сказал - книги он читать не любит и за 62 года своей жизни не прочитал
ни одной. Но он умен, быстро все схватывает, великолепно играет в шахматы и
вполне мог получить мастера, а то и больше. О себе и своей жизни он говорит с
откровенностью иногда трогательной, а иногда неприятной. Трогателен его рассказ
о том, как он женился. Возвращался с фронта домой в Сибирь, через Москву, уже
билет был в кармане. И зашел в деревяшку у вокзала выпить стакан водки.
Буфетчица как-то странно и ласково смотрела на него, давая ему к водке помятый
бутерброд, а потом сказала:
- Вы не уходите совсем. Еще зайдите.
- А почему? - спросил Ниязов.
- На мужа моего похожи, - тихо ответила буфетчица. - Убили его еще летом сорок
первого...
Ниязов вышел из забегаловки, походил час-другой по улице, выбросил билет до
Омска и вернулся к буфетчице. Так он стал москвичом, и буфетчица народила ему
трех дочерей, от которых ему не было никакого счастья. Он об этом размышлял
часто вслух, сердясь на судьбу и человеческую неблагодарность. Старшую он выучил
на инженера, она удачно вышла замуж, он купил ей двухкомнатную квартиру,
обставил венгерским гарнитуром, а сейчас, когда он стал пенсионером и больным,
она на него плевать хотела и ни разу в больнице не навестила. А младшая,
восемнадцатилетняя, уже несколько лет назад стала блядью, пьет, курит, шляется
со всякой шпаной и говорит ему с ненавистью и надеждой: "Скорей бы сдох, ох
скорей бы сдох, проклятый!"
Только средней дочкой доволен. Она окончила институт, работает экономистом и
часто приходит к нему в больницу с множеством жирной и обильной еды. Приходила и
бывшая буфетчица - толстая, расплывшаяся, до сих пор заметно, что любит она
этого татарина, оказавшегося столь странно схожим с ее первой, очевидно
настоящей и большой любовью.
Было в Ниязове и что-то темное, смутное, вызывающее раздражение. Прежде всего -
его невероятная любовь к себе, своему телу, своему здоровью. Он постоянно
вслушивался в то, что происходит внутри, в его органах, которые он раньше никак
не ощущал, а теперь стал так от них зависеть. Он изводил врачей, требуя от них,
чтобы они его вылечили "насовсем", постоянно подозревал их в том, что с ним чтото
не сделали, что-то ему недодали. Институт набит сложными и непонятными
приборами. Ниязов страстно выспрашивал в коридоре, кого и куда и на что водили,
и добивался, чтобы и его повели на эхолокацию, рентгенографию, на все эти
хитрые, а главное дорогостоящие приборы. Последнему обстоятельству - цене -
Ниязов придавал особое и чуть ли не главнейшее значение.
Очевидно, до своей болезни он был очень здоровым человеком: свободно один
переносил пианино, крестился двухпудовиком. И он никак не мог примириться с тем,
что вдруг утратил уверенность в силе своего тела. Он много и жадно ел мясо,
которое ему приносили, и был почти уверен, что это вернет ему прежнюю силу.
Почему я так много рассказываю об этом чужом и случайном человеке, с которым
меня свела больница? Мы пробыли вместе недолго, разошлись в разные концы
огромного города и, очевидно, никогда больше не увидим друг друга. Но уже
никогда не исчезнет из моей памяти это круглое скуластое лицо с маленькими
внимательными глазами. Никогда мне раньше не могло прийти в голову, что в 114-й
палате Кардиологического института я встречусь с человеком, которого я десятки
лет хотел встретить. Встретить и узнать от него то, что для меня оставалось
неизвестным.
И не только для меня. Я встречал десятки и сотни людей, прошедших через тюрьмы и
лагеря. Я прочитал десятки книг: воспоминаний, исследований. Ни от кого из людей
и ни из одной книги я не узнал: как убивали?
В самом деле, как? Как убивали немецкие фашисты, известно во всех, самых
мельчайших подробностях. Как забирали, вели, копали могилы, убивали газом,
пулей, как уничтожали трупы - все известно.
А вот как убивали наши? Как расстреливали людей в 37-м, 38-м и дальше? Старая
классическая картина: гараж; мотор заведенный, чтобы заглушить выстрелы; пуля в
затылок; грузовик с несколькими трупами, вывезенными куда-то за город, - все это
кустарщина, существовавшая только до 37-го года. А дальше дело шло об убийствах
тысяч людей, десятков тысяч. Количество осужденных на "десять лет отдаленных
лагерей без права переписки" исчислялось цифрой со многими нулями. Ну, где-то
можно было пускать в ход такие экзотические средства массовых убийств, как
потопление барж с осужденными. Но не везли же людей из Тамбовщины во Владивосток
для того, чтобы их убить? Очевидно, все было проще?
Об этом я думал постоянно, думал годами. И чем дальше во времени уходило от меня
проклятое прошлое, тем меньше оставалось надежды раскрыть эту тайну. Что для
этого требуется? Встретиться хоть с одним палачом. Ну, расстрельщиком,
исполнителем - я не знаю, как они - убивающие, официально назывались. И не
просто встретиться, а узнать от него, как это происходило.
Ниязов и оказался тем, кого я все годы искал, с кем хотел встретиться.
Вот и встретился. Я не могу объяснить, чем было вызвано такое раскрытие Ниязова
передо мной. С другими в больнице он никогда об этом не говорил и вообще сказал
мне, что я - первый, кому он все это рассказывает. Вот я оказался симпатичным
этому больному палачу. Он ко мне совершенно искренне привязался и, кажется, был
огорчен, что, уходя из больницы, я не оставил ему свой телефон, не записал его
адрес...
Мне и Ниязову разрешили гулять почти одновременно. И я обрадовался этому, я
хотел этого, потому что была в Ниязове какая-то загадка, томившая меня с тех
пор, как он, уличив нашу докторшу в том, что ему недодали какое-то обследование,
гордо сказал:
- От меня не спрячешься! У меня глаз - чекистский!
Прогулочный двор в Институте кардиологии похож на тюремный. Он окружен высокими
домами, высокой стеной, из него нет никакого выхода на улицу, во внешний мир.
Собственно, это два соединенных двора, и в часы прогулок по ним движутся обычным
тюремным кругом пары и одиночки выведенных на прогулку.
В первый же раз, когда мы с Ниязовым вышли во двор и двинулись по кругу, я
спросил:
- Ты, значит, Григорий Иванович, был чекистом? Где?
- Да, чекистом был! В Омске.
- Тюремным надзирателем?
- Да. В Омской тюрьме. Сначала в такой, обыкновенной, а потом во внутренней.
- А как ты туда попал?
И я выслушал историю, как стал чекистом омский татарин Григорий Иванович Ниязов.
Семья его жила непроходимо бедной жизнью - одиннадцать детей было у его материпрачки.
Отец был на традиционной для татар работе - дворник, но больших прибылей
ему это не приносило. Мой больничный товарищ рос сильным и озлобленным
мальчишкой. Учиться он не хотел, мать с трудом сумела довести его до седьмого
класса. И помогли в этом не столько слезы матери и колотушки отца, сколько страх
учителей перед этим диким зверенышем. Он мог ночью напасть, ударить, разбить
окно, может быть, даже зарезать! Он все мог! В своей ватной куртке Ниязов носил
стальной шомпол и пускал его в ход против тех, кого ненавидел. А ненавидел он
всех успевающих, любимчиков учителей, всех богатых, хорошо одетых. Бил он не
только тех, кого лично ненавидел, но и любого, если ему за это платили. Так и
рассказывал:
- Дадут мне большой пирог с мясом или двадцать копеек и скажут: вздуй его. Ну, я
подхожу к нему после уроков, выну шомпол и как врежу...
После семи классов Ниязов, как он сказал, "ушел в беспризорные - надо было
помогать...". Стать "беспризорным" - значило у Ниязова стать вором. Он и стал
вором. Мелким вором, промышляющим на базарах, в магазинах. В профессиональные
воровские шайки не входил - берегся. Предпочитал быть одиночкой. Спокойней,
безопасней. Даже "законники" его боялись - сильного, отчаянного и расчетливого.
А Ниязов был расчетлив и знал, что воровской промысел надо кончать, как только
он перестанет числиться подростком, как только начнет им заниматься не "детская
комната" при милиции, а учреждение более опасное. И в свое время, когда его
начала милиция "трудоустраивать", пошел на фабрику. Стоять у станка ему было
скучно. Сначала таскал тяжелое, потом стал вахтером, заслужил доверие коменданта
и дождался своего часа - в 35-м году чьи-то зоркие глаза его заметили и
отобрали. И стал Ниязов младшим надзирателем в Омской городской тюрьме.
Очевидно, было в нем что-то внушающее начальству доверие, потому что через
полгода ему предложили вступить в партию, и стал он старшим надзирателем. А
потом - особое доверие: перевели из городской во внутреннюю. И так было до 1937
года, когда Ниязова - даже не спрашивая его - перевели в "спецобъект".
"Спецобъект" находился в пятнадцати километрах от станции Бикин на железной
дороге между Хабаровском и Владивостоком. Это было место, куда привозили для
расстрелов осужденных из Ворошиловска, Хабаровска, Владивостока, из больших
городов, из районных центров, отовсюду, откуда их - как пылесос пыль -
вытягивали на смерть те, которые и официально именовались "карательными
органами".
Я не знаю, как лучше - в смысле точности - передать все рассказанное мне
Ниязовым. Наверное, лучше всего не пересказывать, а изложить стенографически
точно мои вопросы ему и его ответы. Я говорю "стенографически", и это вовсе не
художественный образ. Я запомнил и никогда больше не забуду каждое слово Ниязова
в его ответах на мои вопросы. Лучше пусть и идет эта стенографическая запись, за
точность которой я готов держать ответ перед всеми людьми и собственной
совестью.
- Что такое Бикин? Где это?
- А это такая станция. Не маленькая, нет, большая станция.
- А лагерь где был?
- Километрах в пятнадцати от станции. Там когда-то была воинская часть, и
остались казармы и другие постройки. Ну оцепили все проволокой, вышки поставили,
на дороге - она-то одна - поставили шлагбаум и пост. Никто туда не подъедет и не
подойдет.
- На много народа рассчитан лагерь?
- Нет, лагерь был не очень большой - человек так на 200-250. Но иногда привозили
сразу много, так и до 300 доходило. Даже бывшую столовую и ту превратили в
барак, нары построили. Но тесноты особой-то не было, туда же привозили только на
два-три дня. И потом - Бикин был не один только спецобъект. Такой же был в
Розенгартовке, километров 60 от нас в сторону Хабаровска, да в других местах
были такие объекты.
Слово "объект" Ниязов выговаривал твердо и с достоинством, в этом слове для него
содержалось нечто значительное.
- Ты был надзирателем?
- Ну да.
- И какая была твоя работа?
- Обыкновенная. Дежуришь сутки, через день. Днем едешь с машиной на станцию к
поезду. Заберешь зеков, привозишь их, потом по камерам разведешь, сопровождаешь
обслугу, когда она котел с баландой таскает, стоишь у кормушки, пока раздают
пищу, - обыкновенная работа.
- А кто же их расстреливал? Это были специальные люди, они жили при лагере?
- Да не было никаких специальных людей. Мы же и расстреливали.
- А как?
- Да вот так. Утром сдаем дежурство новой смене, заходим в караулку, берем
автоматы, нам тут по стакану водки дают, потом берем списки и со старшим идем по
камерам, выводим и в машины.
- Какие машины?
- Они крытые. В каждой машине их по шесть человек и четыре наших.
- И сколько таких машин выезжают?
- Три-четыре машины.
- А они знали, куда их везут? Им что, сначала приговоры объявляли, или что?
- Нет, никаких приговоров не объявляли, ничего не говорили, только "выходи прямо
вперед, давай в машину!"
- Они были в наручниках?
- Нет, у нас их не было.
- А в машине как они себя вели?
- Мужчины - те молчали. А вот женщины начинали плакать, говорить: "ой, что вы
делаете, мы же ни в чем не виноваты, товарищи, что вы делаете", и прочее такое...
- А женщин и мужчин везли вместе?
- Нет, всегда отдельно.
- А женщины были молодые? Много их было?
- Не так чтобы много, но были, машины две в неделю бывало. А очень молодых не
было, ну бывали лет так на 25-30. А больше среднего возраста, а то и пожилые.
- Далеко вы их возили?
- Километров за 12 к сопке - глухая сопка называлась. Ну там сопки вокруг, а
посередине мы их сгружали.
- Так что - вы их выгружали и объявляли им?
- А чего объявлять? Мы кричим - выходи! становись! - они вылезают, а перед ними
уже яма выкопанная. Они вылезут, жмутся, а мы сразу по ним из автоматов.
- Молчали?
- Кто молчит, а кто начинает кричать, вот мы-де коммунисты, погибаем безвинно и
прочее такое. А женщины только плачут и жмутся друг к дружке. Так ведь мы их
сразу же...
- А врач с вами был?
- Ну а зачем он? Постреляем, кто шевелится - добьём и в машины. А в стороне уже
ждет дальлаговская бригада.
- Что это за бригада?
- А у нас в особой зоне жила бригада уркаганов из Дальлага. Они обслугой были, и
потом их дело было ямы рыть и закапывать. Вот мы уедем, а они пошвыряют в ямы,
закопают, выроют яму на завтрашний день. Урок у них кончен - в зону. Им зачеты
шли и кормили их хорошо, да и работа не пыльная - не лес валить.
- А ты?
- А мы приедем в лагерь, сдаем в караулке оружие, выпиваем, значит, бесплатно,
сколько хотим. Другие помногу - тянуло на дармовое, - я завсегда один стакан
выпью, схожу в столов
...Поділитися у соцмережах