Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Плен в своём отечестве

страница №33

и не
было этих лет... Кроме того, что Туся была очень верным и надежным другом, она еще
была и бесстрашна. Как я понимаю, одним из источников этого бесстрашия и
уверенности в возможности невозможного была ее обаятельность, к действию которой
она привыкла, и нежелание представить себе всю степень трудностей, которые
следовало преодолеть. Во всяком случае, она настолько решительно считала, что я
должен остаться в Москве и начать работать в редакции литературного журнала
(только-то!!!), что почти уверила и меня в возможности этого...

Для начала надобно было сделать главное: уволиться из лагеря. И тут-то Туся
вспомнила, что в эвакуации она работала в газете большого оборонного комбината,
а парторгом ЦК там был один человек, а теперь этот человек работает в ЦК и
ведает, кажется, органами, и что он иногда даже звонит ей, хотя она - Туся - не
представляет себе, о чем же можно с ним говорить!.. Но тут у нее предмет для
разговора сразу нашелся. Она разыскала телефон своего знакомого, тут же
позвонила ему, несколько минут своим быстрым воркующим голоском говорила ему
какие-то светские, ничего не значащие слова, а потом - как бы между прочим -
сказала, что вот есть у нее приятель, которому надо помочь снова начать
литературную работу, бросив другую, там, на Севере, где ему и делать-то нечего...

Словом - как в сказке - на следующий день я сидел в ЦК у Тусиного знакомого. Он
был - как и положено в этом учреждении - прост, внимателен и спокоен. Он
деловито спросил, откуда я хочу уволиться, сколько лет у меня было, какая
статья, и, очевидно, остался удовлетворен ответами. Потом - при мне же - он снял
трубку вертушки и позвонил "товарищу Тимофееву" - даже генералом его не назвал.
И разговаривал с ним спокойно-равнодушно, как Тарасюк с мелким вольняшкой.
Сказал, что вот есть-де такой, в прошлом литературный работник, а теперь он
собирается вернуться к старой своей работе, а посему пусть товарищ Тимофеев даст
указание уволить его с работы... Положив на рычаг трубку, человек из ЦК сказал
мне, что товарищ Тимофеев просит завтра к нему зайти...

Просит!.. Товарищ Тимофеев меня просит... Ну, что ж - я могу и зайти, раз меня
товарищ Тимофеев просит... На следующий день мама рыдала, меня провожая, на все
мои уговоры отвечала, что она хочет только одного: чтобы я вернулся домой... Ну, а
я был более уверен, нежели мама. И бодро пришел на Кузнецкий мост, где меня уже
ждал пропуск. Сначала меня принял начальник отдела кадров - долговязый
полковник, который смотрел на меня как-то странно и даже с сожалением. Я
заполнил какую-то анкету, затем написал заявление с просьбой об увольнении из
Устьвымлага НКВД. Затем полковник меня повел наверх, пошел к генералу, а я
остался в роскошной приемной, отделанной панелями из дорогих сортов дерева - это
был вкус самого Сталина. Так отделывали свои деловые апартаменты все начальники.

Вскоре плотно обитая дерматином дверь открылась, и полковник жестом пригласил
меня войти. Я прошел крошечный тамбур, открыл вторую, обитую дверь и вошел в
огромный кабинет. Генерал-майор Тимофеев сидел напротив двери, далеко, в самом
конце широкой красной дорожки. Первый раз я видел вблизи, почти вблизи, живого
генерала. В настоящей генеральской форме: тугой воротник, золото широких погон,
цветные ряды орденских ленточек. Лицо у Тимофеева было совершенно привычногенеральским,
ожившей иллюстрацией Кузьмина к Лескову или Салтыкову-Щедрину...

Несмотря на все волнение, мне было трудно подавить улыбку от дикого, почти
неправдоподобного соответствия действительности с книжным, классическим
представлением о том, как должен выглядеть генерал. Но я сдержался и,
остановившись на почтительном расстоянии от стола, бодро сказал:

- Здравствуйте, товарищ генерал-майор! Генерал не ответил. Поджав нижнюю губу,
он внимательно рассматривал меня глубоко спрятанными глазами цвета бутылочного
стекла. Потом медленно сказал:

- А вы, оказывается, все еще думаете, что вы такой, каким были. По ЦК ходите,
планы все строите...

- Я не нарушил никакой субординации, товарищ генерал-майор, - ответил я,
стараясь сдержать начинающийся тик левой щеки. - ЦК директивное, а не
административное учреждение, к нему может обращаться любой человек...

- Может, может...- примирительно-спокойно ответил Тимофеев. - Вы думаете, что вы
нам нужны? Да пусть они вас назначают хоть редактором "Правды"! Пожалуйста! Вы
нам совершенно не нужны!..

- Конечно, я вам не нужен, - сказал я, осмелев, тик у меня уже прошел. - И я вам
не нужен, да и вы мне не нужны...

- Вот, вот. Дайте ваше заявление!

Он взял из моих рук заявление и в углу синим толстым карандашом крупно написал:
"Не возражаю. Тимофеев". Потом отдал мне заявление назад и, откинувшись, сказал:

- Идите! Распоряжение будет послано.

"Я вышел шатаясь...". Буквально. Прежде всего я уехал домой и стал размахивать
перед плачущей мамой заявлением с резолюцией, написанной толстым синим
карандашом. Потом мы обсуждали, как я буду жить в Москве, работать в журнале и
еще что-то - столь же неразумное и детское... Впрочем, точно так же думали и мои
друзья, и Туся, которая была счастлива от того, что, оказывается, можно
воздействовать даже и на них...

Это были хорошие дни: перед отъездом в Вожаель, куда я ничего не повез - я же
вернусь скоро! И после приезда в лагерь, когда я поехал в Управление, сдал в
отдел кадров драгоценный документ с синей резолюцией; и когда, приехав на
лагпункт, начал собирать вещи и записывать адреса множества зеков московского
происхождения, к родным которых я должен был зайти...

И уже началась зима, а меня все не вызывали для расчета, и не вызывали... Я звонил
в отдел кадров, и мне холодно отвечали: еще нет указания... И меня перестали
вызывать в Управление на совещания, и Епаничников меня предупредил, что если я
уезжаю на воскресенье, то в понедельник в девять утра должен быть на работе - об
этом ему звонили из Управления, и есть люди здесь, которые за этим следят... Я
написал заявление начальнику лагеря Выползову с просьбой о приеме. Только через
полтора месяца я получил разрешение на приезд в Вожаель.

Выползов был как ощерившийся волк. Он выслушал меня и холодно сказал:

- Да, правильно, генерал Тимофеев не возражает против вашего увольнения. Я
возражаю. Я не могу вас отпустить, пока не будет у меня равноценной замены... Те,
кого вы называете, такими не являются. Вы свободны. Поезжайте на лагпункт.

Только через год, когда в лагере была получена инструкция, что бывшие зеки могут
уезжать туда, куда им положено "Положением о паспортах", я узнал причину
необычно смелого отношения Выползова к генеральской резолюции. Выдавая мне
документы, инспектор отдела кадров - крошечного роста молодой коми - сказал мне:

- Я думал, что раз образованный - значит, умный. А ты, оказывается, совсем,
совсем глупый... Ты чего совался со своей резолюцией? Год назад сразу прибыли две
бумаги на тебя: одна от отдела кадров ГУЛАГа - по всей форме - дескать,
отпустить такого-то, уволить... А с ней простая такая бумажка, и на ней самим
генералом, его собственной рукой написано: не увольнять, держать в тайге,
подальше... Понял миндал! И если бы твой Епаничников не был таким настырным, то
быть бы тебе нормировщиком на Девятом, на штрафняке! Черта лысого бы ты оттуда
сюда к своей бабе пробирался бы!.. То-то умники! Начальство, оно сильнее всех
умников!..

Вторая моя встреча с генералом Тимофеевым произошла лет через семь. Я был в
Усть-Сурмогском отделении Усольлага, когда летом 1952 года стало известно, что в
Соликамск прибыл со всей свитой сам генерал Тимофеев. И было очевидно, что он
приедет на Сурмог, потому что это было большое отделение и всего сорок
километров от города. Лагпункт нервно готовился к встрече высокого гостя.
Начальство больше всего уповало на впечатление, которое произведет на генерала
внешний вид зоны. Дело в том, что местный главврач - старый еще земский доктор -
был большим любителем цветов. Сидеть ему еще предстояло долго, и он разбил
вокруг стационара и конторы огромный, потрясающе красивый цветник. Возможности у
него для этого были: за цветниками ухаживали два опытных садовника, которых он
держал в слабкоманде. А семенами его снабжал я. Цветы я любил со всей силой
нормального человека, по моей просьбе мама высылала мне целые посылки с семенами
цветов.

На клумбах, тщательно окаймленных острыми уголками кирпича, цвели турецкая
гвоздика и настурция, примулы и бегонии, пышные георгины и кудрявые астры... И
очень много было пахучих цветов: резеды, табака, маттиолы... Вечером цветы пахли с
такой пронзительной силой воспоминаний, что иногда останавливалось дыхание... Этот
цветник был гордостью лагпункта, самый последний шакал не осмеливался сорвать
цветок. Жалко было. Да и с доктором в лагере никто никогда не ссорится.

Тимофеев действительно к нам прибыл. Я всесторонне обдумал, куда мне спрятаться,
чтобы он меня не увидел. Вдруг увидит, узнает, ну зачем я ему буду доставлять
удовольствие? Его у него и так хватает. Забравшись в чулан КВЧ, куда сваливали
старые лозунги, призывающие "честным трудом растопить свой срок", я в маленькое
не застекленное окошко смотрел, как с вахты выплыла длинная колонна начальства.
Впереди величественно и не спеша переступал короткими ногами Тимофеев. Солнце
ликовало и переливалось на его широченных золотых погонах. За ним - строго по
званиям, по должностям - шли полковники и подполковники, майоры и капитаны,
старшие лейтенанты и просто лейтенанты и даже младшие лейтенанты... И все -
госбезопасности! Генерал-майор госбезопасности, и капитан госбезопасности, и
даже заключающий шествие старший надзиратель Еремчук - и тот был сержантом
госбезопасности. Сколько же генералов, офицеров, рядовых и штатских пекутся о
безопасности нашего государства?!!


Я видел, как наше начальство первым делом повело генерала к стационару, к
цветнику... И тут произошло что-то совершенно дикое, непонятное, происходившее как
бы во сне... Все от меня происходило так далеко, что я ничего не слышал, я мог
только видеть - как в немом кинематографе, когда на экране происходит нечто
непонятное, еще не объясненное титром. Тимофеев остановился у самой большой и
красивой клумбы, простер руку и поманил пальцем. К нему подскочил начальник
нашего лагпункта. И выслушав, сейчас же подозвал к себе Еремчука. Еремчук
кинулся в сторону. Тимофеев и сопровождающие его лица двинулись дальше, к
конторе. А старший надзиратель через несколько минут прибежал назад в
сопровождении десятка людей: дневальных, конторских, еще каких-то "придурков".
Все они были с лопатами, и все они немедленно начали уничтожать цветник. Они
вырубали огромные кипы георгинов, с корнем выбрасывали примулы и резеду,
растаптывали маттиолу, раскидывали по мерзкой, оскверненной земле тщательно
отобранные и уложенные уголки кирпича...

Я ничего не понимал. Смотреть на эту разрушительную, бессмысленную работу было
страшно. Через десять-пятнадцать минут на месте цветника был обезображенный,
грязный пустырь. Еремчук, который сам работал с зеками, разогнулся, вытер пот со
лба и удовлетворенно осмотрел свое дело. Потом он отпустил свою сборную команду,
еще раз пихнул ногой сломанный, но еще сидящий в земле георгин и побежал.
Докладывать.

Тимофеев к цветнику не вернулся. Он знал, что его приказания выполняются. И
больше я его не увидел. Генерал со своей свитой, не заходя в бараки и другие
помещения, вышел из зоны. И кортеж двинулся на катище. Начальство любит бывать
на катищах. Аккуратно укатанные по сортиментам, с побеленными торцами высятся
огромные этажи штабелей круглого леса. Ни в чем, как в этих красавцах-штабелях,
так не сказывается мысль Маркса об обезличенности окончательного продукта труда.
Вот лежит этот лес, и ничто в нем не только не кричит - не говорит, не шепчет о
том, как были сюда доставлены люди, которые этот лес пилили, как они ходили в
заснеженную тайгу, как ворочали дрынами хлысты, когда кряжевали их на
сортименты, как грузили, разгружали, укатывали... И если начальство и нуждается в
каком-то чувстве оправдания (что маловероятно), то им способны давать это
чувство бесконечные насыпи железных дорог, зеленеющие откосы каналов,
многоэтажье Ангарска, Воркуты и Норильска, громадина Московского университета -
да мало ли есть прекрасного, что раньше именовалось "объектами",
"подразделениями", "хозяйствами", "почтовыми ящиками"...

А слова, которые генерал Тимофеев сказал у лагерного цветника, были всегонавсего
раскавыченной цитатой. Он повторил слова Сталина о том, что "тюрьма не
должна напоминать санаторий"... Кстати, совершенно правильные слова, против
которых невозможно что-либо возразить. Тимофеев вовремя напомнил о них нашим
маленьким начальникам. На другой день надзиратели ходили по баракам и обрывали у
любителей домашнего уюта бумажные кружева на нарах, выкидывали цветы, сорванные
в лесу и доцветающие в жестяной банке, срывали с подушек, набитых стружками,
домашние наволочки с вышитыми цветочками.

А я, когда мне передали слова Тимофеева, испытал какое-то странное чувство. Как
и все, я знал, что мы живем под Сталиным, и если наши жизни имели видимый конец,
то жизнь Сталина была бесконечна, она - почти как вселенная - не имела ни
начала, ни конца. Но вот так - как это сделал генерал Тимофеев: вещественно,
непосредственно - Сталин редко напоминал о себе. А сейчас он снова прилез мне в
голову. С внезапно обрушившейся на меня тоской я думал, что фора в возрасте мало
что значит, что Сталин переживет меня, а значит, все они - от генерала Тимофеева
до сержанта Еремчука - все они меня переживут. Я не знал, что буду испытывать
всего лишь через каких-нибудь восемь месяцев...

О, этот март пятьдесят третьего! За это время нас из старой зоны перевели в
новую, которая строилась почти два года. Лагпункт был перспективный, и новая
зона строилась на много тысяч зеков, на многие годы. Забор зоны делали из
крупномерной деловой сосны, из тысяч бревен, вкопанных глубоко в землю, тесно
прижатых друг к другу. Через четыре месяца мы этот забор растаскивали
трелевочными тракторами и жгли на огромных кострах: лагерь спешно
переоборудовался в поселок для вольнонаемных лесорубов...

Но тогда мы этого не знали, и тоскливо было жить в новой просторной зоне, в
новых сырых, необжитых бараках. В кабинке нашей жил счетовод продстола Костя
Шульга, о котором я уже рассказывал. Радиотрансляционную линию в новую зону еще
не провели, и я лишился моего удовольствия: сидеть ночью в пустой конторе и
обрабатывать рабочие наряды под бормотание и музыкальное журчание самодельного
репродуктора. Но Костя меня очень почитал, а связисты получали сухой паек,
который Костя выписывал, и свиную тушенку любили больше склизкой и тухлой
трески. Поэтому первого марта они протянули отдельную линию и протянули провода
в контору, в кабинку, где мы жили, и в санчасть - ведь связисты были
заключенными и отлично знали, кого надо кнацать...


Слушайте! Помните ли вы эту паузу в радиопередачах третьего марта?! Эту
неимоверно, невероятно затянувшуюся паузу, после которой не было еще сказано ни
одного слова-только музыка... Только эта чудесная, эта изумительная, эта
необыкновенная музыка!!! Без единого слова, сменяя друг друга, Бах и Чайковский,
Моцарт и Бетховен изливали на нас всю похоронную грусть, на какую только были
способны. Для меня эта траурная музыка звучала как ода "К радости". Один из них!
Кто? Неужели? Господи, неужели он?!!

И чем длиннее была эта невероятная музыкальная пауза, эта длинная увертюра к
неизвестному, тем больше я укреплялся в уверенности: Он! Наверняка Он! И
наконец-то знакомый, скорбный и торжествующий (наконец-то есть возможность
пустить в ход этот знаменитый тембр, этот низкий, бархатный тон!) голос
Левитана: "Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза..."

Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень.

Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того,
в котором было сказано: "дыхание Чейн-Стокса" - мы кинулись в санчасть. Мы - это
Костя Шульга, нормировщик Потапов, еще два человека конторских - потребовали от
нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и - на основании
переданных в бюллетене сведений - сообщил нам, на что мы можем надеяться...

В консилиуме, кроме главврача, принимали участие второй врач - бывший военный
хирург Павловский и фельдшер - рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они
совещались в кабинете главврача нестерпимо долго - минут сорок. Мы сидели в
коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский,
не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз,
раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно
еще до того, как он сказал: "Ребята! Никакой надежды!!"

И на шею мне бросился Потапов - сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый
офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена...

И весь последующий день (или дни - не помню...) мы сидели у репродуктора и слушали
музыку - чудную, божественную музыку, самую лучшую музыку на свете. А пятого
вечером солдат из охраны за десять банок тушенки и еще сотню рублей принес Косте
Шульге бутылку водки. Мы зашли с Костей за недостроенную баню, разлили по
приготовленным банкам водку, и я сказал:

- Пей, Костя! Это и есть наша свобода!

...Я освободился лишь через два с лишним года. Костя и того дольше. Но все равно -
и эти два года я жил с наступившим чувством свободы. Сталин - кончился. И
генерал-майор государственной безопасности Тимофеев - тоже. Не имело значения,
жив ли физически этот малорослый генерал из кузьминских иллюстраций. Этот
генерал кончился, а время других еще тогда не настало...

ДВА НАЧАЛЬНИКА

Большинство воспоминаний начинаются с лживо-скромного обещания "ограничиться"...
Или с нескромного, но столь же неверного обещания "рассказать все"... Я, кажется,
впадаю в оба греха. Вместо того, чтобы ограничиться рассказом о начальниках,
больше говорю о себе. И обещав "рассказать о своих начальниках", очень быстро
пришел к заключению, что это не только невозможно, но и не нужно. В самом деле:
интересно ли возможному читателю этих воспоминаний исчерпывающее описание всех
тюремщиков, которых я на своем веку встретил?

...Конечно, интересно вспомнить такую красочную фигуру, как "подполковник Лапоть".
Фамилия у него была другая. Но заключенные и в глаза так его называли. Он не
обижался, а вздыхал и говорил, что они бы не позволили себе это раньше, когда он
был не подполковником в лагере, а полковником в армии и командовал
артиллерийской бригадой. Его понизили в звании и выгнали из армии в конце войны
за художества, заслуживающие отдельного рассказа...

...Или лейтенанта Кныша - отчаянного пропойцу, встречавшего у вахты бесконвойных
одним и тем же вопросом: "Горилка е?" Он забавлялся тем, что из множества
украинцев, приходивших этапами, подобрал себе в помощники двух головорезов с
фамилиями, гармонировавшими с его собственной: Махно и Петлюру... Три носителя
знаменитых фамилий на какое-то время превратили наш тихий, вымирающий лагпункт в
подобие Гуляй-поля времен махновщины. Для заключенных это было прекрасное время.
Была очень суровая зима, и батька Кныш, наплевав на истерические звонки из
Управления, не выводил никого на работу. Он достал откуда-то большую бочку
браги, споил конвой и надзирателей, и когда начальник производственного отдела
Управления звонил и кричал, что надо выводить людей в лес, потому что
температура сейчас только 50 градусов, Кныш ему спокойно отвечал:

- У тебя, наверное, градусник на фую висит... А у меня на градуснике за полсотню,
и я в лес никого не пущу...

...Хорошо бы вспомнить и того начальника, который приехал из России в звании
капитана госбезопасности и стал образцовейшим начальником лагпункта. Особенно
строго он следил за тем, чтобы не нарушалось правило лагерного режима,
категорически запрещавшее сожительство заключенных. Пользуясь белыми ночами,
начальник самолично дежурил на вышке, и когда он видел, что кто-нибудь из мужчин
шастает в женский барак или женщина в мужской - он бил в железную рельсу,
подымал тревогу и бросался с надзирателями туда, где происходило
безнравственное, запрещенное государством прелюбодейство. Во всем остальном он
был совершенно нормальный человек, и мы все были удивлены, когда после трех
месяцев его хозяйничания за ним приехала целая бригада в санитарной карете. Он,
оказывается, сбежал из сумасшедшего дома, и его разыскивали по всем лагерям, так
как всю свою жизнь он был лагерным начальником и из больницы сбегал только в
этот, единственно ему знакомый и близкий мир...

Ну, черт с ними, со всеми этими начальниками - анекдотическими или страшными,
каких было полным-полно за мои полтора десятка лет! Но были и такие начальники,
о которых я обязан вспомнить! Если Маяковский считал себя в долгу перед
Бродвейской лампионией, то в еще большей степени я должен считать себя в долгу
перед многими начальниками - доброжелательными и хорошими людьми. Я уже упоминал
о Епаничникове, о начальнике Георгиевской пересылки, я могу назвать еще
несколько начальников, носивших форму госбезопасности, но остававшихся, в
пределах своих возможностей, добрыми людьми. Мое восхищение ими умеряется только
сознанием одного: если бы эти добрые люди получили приказ жечь нас живьем, то -
конечно, страдая при этом - они бы нас жгли. И заключали между собою договоры на
социалистическое соревнование: кто скорее сожжет...

Но была и еще одна категория начальников. Очень важная и интересная: бывшие
заключенные. Многие из них были арестованы еще в начале тридцатых годов,
отбухали свои сроки и - навсегда! - остались на работе в лагере. Среди них я
знал прекрасных, душевных людей, спасших многих заключенных, облегчавших им
физические и нравственные страдания, и я должен рассказать об Иване
Константиновиче Янове и о нашем милом и добром друге - Александре Петровиче
Хасиеве...

Так или иначе, но в число начальников, а следовательно, и тюремщиков, входили те
из нас, кто отбыл свой срок и вынужден был оставаться работать в лагере:
плановиками, нормировщиками, начфинами, главбухами, прорабами, старшими
десятниками... Я сам принадлежал к этой категории. Что бы там ни было, но мы тоже
были служащими тюремного ведомства!.. И среди нас находились люди, очень быстро
делавшиеся тюремщиками, да не обычными тюремщиками, а подлыми тюремщиками:
"ссучившимися", "скурвившимися" - в самом полном и точном смысле этих ясных
категорий...

Я уже говорил, что значение тюремщиков определялось степенью их влияния на наши
судьбы. Никогда это так сильно не сказывалось на мне, как осенью 1950 года,
когда я был в Ставрополе арестован и осужден "по новой" на десять лет лагерей.
Вот тогда-то мне пришлось столкнуться с двумя начальниками тюрем, имевших для
меня и моей жизни почти решающее значение. Один из них был начальником
внутренней тюрьмы Ставропольского УМГБ, другой - начальником Ставропольской
городской тюрьмы. Мое общение с ними было непродолжительным, я не запомнил их
фамилий, с трудом вспоминаю приметы их внешнего облика. Но именно рассказом о
них я и собираюсь закончить свой очерк о тюремщиках.

Я хочу предупредить моих читателей, что в этом рассказе больше всего будет
говориться обо мне, о моем последнем "деле". При всей его незначительности и
банальности, это "дело" - сколок времени. Этим я оправдываюсь за растянутость
рассказа.

Лето пятидесятого года началось для меня стремительно. Все стало на свои места.
Жена живет в Сибири в маленьком районном селе, в ста с лишним километрах от
Ачинска. И, в конце концов, не так это страшно - пожизненная ссылка! Можно
поехать к ней. Можно похлопотать о том, чтобы ее перевели в какой-нибудь
небольшой сибирский городок, где есть газета, а мне туда же переехать. Я найду
себе там работу, и мы будем жить-поживать, ожидая чего-то лучшего... Опытный
читатель без труда поймет, что мой взрыв оптимизма был вызван не столько трезвой
оценкой обстановки, сколько чисто литературными реминисценциями. Так некогда и
происходило, в восьмидесятые годы прошлого столетия. Уезжали к ссыльным,
обосновывались, жили счастливо...

О происхождении моего оптимизма я догадался значительно позже. А летом
пятидесятого года мне все казалось трезво-реальным и вполне возможным. Надобно
было первым делом поехать в Сибирь, повидаться с женой и совместно обсудить наше
будущее, теперь уже без всякого сомнения - совместное...


Был я человеком свободным. От работы, семьи, собственности, денег... Я уехал из
Ставрополя в Москву и там стал готовиться к поездке в Сибирь. Вернее - меня
стали готовить. Друзья дали мне деньги на дорогу. Брат, только что приехавший из
Вены, где он служил в войсках, одел меня в роскошный венский костюм, снабдил
меня элегантным летним пальто, причудливо выгнутой шляпой... Скромно-изысканный
галстук, модерновая форма швейцарских часов - никогда еще в жизни я не был таким
франтом, никогда не выглядел таким уверенным "хозяином жизни". Молодые и
довольно беспутные соседи по купе, ехавшие куда-то по очередной вербовке, до
самого Ярославля стеснялись своего нездешне-элегантного спутника. Ну, а дальше
все пошло вполне нормально, и в Ачинск я приехал хотя и несколько поизмятый, но
довольный собой и своими навсегда исчезнувшими товарищами. А дальше была дорога
в Бирилюсы на попутных машинах, с остановками на "стайках"; редкие сибирские
деревни со шлагбаумом "поскотницей" у въезда и выезда...

Как быстро пролетели эти полтора месяца счастливой сибирской жизни! Рика
работала машинисткой в райпотребсоюзе. Жила она в крошечной комнатке за огромной
русской печью в большой, нелепой по нашему среднерусскому представлению, избе.
Пока жена была на работе, я счастливо томился от безделья и ожидания и мысленно
разрабатывал во всех прекрасных деталях план нашей дальнейшей жизни. Есть какаято,
зацепка в политотделе Наркомв

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.