Купить
 
 
Жанр: Мемуары

Поль гоген

страница №18

ийское лицо. Он
писал таитянку
с такой страстью, что сам признавался: писание такого портрета * для него было
равнозначно
"физическому обладанию". "Я вложил в этот портрет все, что мое сердце позволило
увидеть
глазам, и в особенности, наверное, то, чего одним глазам не увидеть". Отныне
Гогену будет легче
работать. Написав этот портрет, он почувствовал себя маорийцем.
Хотя Гоген со дня на день все больше завоевывал доверие туземцев, это не
спасало его от
чувства одиночества, усугублявшегося тем, что он не получал писем из Европы.
Только один раз
от Метте пришло письмо. Отказавшись от прежнего решения, Гоген пригласил к себе
в Матаиеа
Тити. Но эта женщина, которая была уже чужой для своего племени, быстро ему
надоела. По
тому, как он скучал в ее присутствии, Гоген мог оценить, "сколь велики были его
успехи" на пути
к "одичанию". Несколько недель спустя он отослал Тити обратно в Папеэте.
Он все больше осваивался с жизнью маорийцев, которые приняли его в свою
семью. Он
писал различные пейзажи, но чаще всего людей, которые его окружали. Обнаженная
женщина,
сидящая на пороге хижины, женщины, беседующие в тени большого дерева, трое
таитян, сидящих
за миской с "попои" (супом) и фруктами, две женщины, остановившиеся поговорить
под
прибрежными пальмами, молодой тане (мужчина) на берегу валит дерево топором, а
его вахина
(женщина) с обнаженной грудью склонилась ко дну лодки, готовясь к отплытию в
море" **.
* Очевидно, речь идет о картине "Женщина с цветком" ("Вахине но те
тиаре"), находящейся в
настоящее время в Глиптотеке Карлсберга в Копенгагене.
** Речь идет последовательно о картинах: "Те фаатурума" ("Обнаженная"),
которая в настоящее
время находится в Ворчестерском музее искусств, "Те раау рахи" ("Большое
дерево"), "Трапеза", которая
находится в Лувре, "И раро те овири" ("Под пальмами"), которая находится в
Институте искусства в
Миннеаполисе, и "Мужчина с топором".

Все это самые простые мотивы. Ни в их выборе, ни в их трактовке Гоген не
стремился к
экзотике. Она осталась совершенно ему чуждой. Экзотика свидетельствует о том,
что человек не
прижился в новой для него среде и всегда выделяет все непривычное, странное,
незнакомое,
неожиданное. Гоген стремился совсем к другому. Он не писал сцен из жизни
туземцев, картин их
нравов. Он писал маорийцев в повседневности их будничной жизни, самой простой
жизни, той,
мысль о которой неотвязно владела им, как неотвязно владеют сознанием человека
некоторые
мифы - миф утраченного детства, потерянного рая. Оба эти мифа как бы слились для
Гогена.
Они и гнали по дорогам мира этого мятущегося, беспокойного слепца и ясновидца,
все главные,
самые важные события жизни которого, по сути, разыгрывались не вне его, а в нем
самом.
Конечно, Гоген писал то, что он видел, но, как он выразился в связи с картиной
"Женщина с
цветком", в первую очередь он писал то, чего одним глазам не увидеть. Он писал
Эдем, он писал
время, когда времени не существовало и когда человечество, переживавшее пору
своего детства,
вечно юное и совершенно невинное, жило в тесном единении с землей и небом.
На стенах своей хижины Гоген развесил фотографии фризов, украшавших
яванский храм в
Барабудуре, египетской живописи времен XVIII династии, фриза в Парфеноне. Были у
него и
фотографии татуировки жителей Маркизских островов. Все это и то, что он видел в
Матаиеа,
смешивалось перед его взором. Перед его внутренним взором. Белые таитянские
лошадки
напоминали ему лошадей Парфенона. Но Гогену хотелось "дойти до истоков еще более
далеких",
вернуться "к детской лошадке - к славной деревянной лошадке". Он писал маорийцев
не в
движении, а в величавых, неподвижных позах - застывших в навеки остановленном
движении.

Статичные фигуры, запечатленные во всей полноте своих форм. Вневременной мир,
ничем не
волнуемый, ничем не тревожимый, над которым парит безмолвие грезы.
Великий художник Гоген потому и был велик, что этот ясновидец,
погруженный в свои
мечты, вечно сомневался в том, хороши ли его картины. "Они кажутся мне
отвратительными", -
писал он Серюзье. "Иногда они начинают мне нравиться,- писал он Монфреду, - и в
то же
время мне кажется, что они выглядят ужасно". Но по жестокому закону компенсации,
будучи
ясновидцем, он был также и слепцом, который ощупью двигался в мире реальных
вещей и
явлений, каждый раз изумляясь, когда ему приходилось сталкиваться с
действительностью,
которая его ранила, был "отверженным", которого преследовали неудачи. Денег у
него почти не
осталось, жил он впроголодь, ожидая, что ему пришлют денег из Франции. "Мне
начинает
казаться, что в Париже все обо мне забыли". Кроме Монфреда и Серюзье, от которых
он получил
первые письма в ноябре, никто ему не писал. Из газеты "Фигаро" он узнал, что
спектакль, данный
в Водевиле "Театром искусств" 21 мая в пользу его и Верлена, сбора не дал. О чем
же думает
Морис, которому он доверил свои незаконченные дела? Ведь Морис должен ему
пятьсот франков,
да еще триста франков должен был заплатить Жан Долан за картину, хранящуюся у
папаши Танги.
И не может быть, чтобы ни Жуаян, ни Портье не продали ни одной его картины. А
между тем ему
не посылают ни гроша, и ни слова от Мориса! "Не скрою, что у меня есть причины
для
беспокойства, это опрокидывает все мои расчеты". Гоген просил "милого Серюза",
чтобы он
выяснил у Мориса, в чем дело, и написал ему, "причем подробно, потому что пока
письмо дойдет
и на него получится ответ, проходит четыре-пять месяцев".
В разгар этих тревог Гогена еще напугал приступ болезни. Художник вдруг
ни с того ни с
сего "стал харкать кровью". Он бросился в больницу в Папеэте. Ему прописали
горчичники к
ногам и банки на грудь и в конце концов остановили кровохарканье. "Легкие у вас
в порядке,-
заявили Гогену врачи,- а вот сердце затронуто". "Его немало потрепали, так что
удивляться
нечему!" - отозвался на это Гоген. Ему прописали курс лечения дигиталисом. Но
лечение, увы,
стоило денег. Больничное начальство потребовало, чтобы Гоген платил по
двенадцать франков в
день. Гоген не мог позволить себе такой расход и, несмотря на возражения врача,
как только
почувствовал себя немного лучше, вернулся в Матаиеа.
Но этот сердечный приступ подействовал на Гогена угнетающе. "С тех пор
как я уехал из
Парижа, у меня сплошные препятствия и неудачи да вынужденные расходы на поездки
и
устройство... Не будь это необходимо для моего искусства (в этом я уверен), я бы
тотчас уехал".
Писем все нет. Денег тоже. Полное одиночество. Как жаль, что де Хаан не
мог составить
ему компанию. Или Серюзье. "May тера" (возьми женщину)! - говорят Гогену старики
туземцы,
указывая ему на местных вахин.
Но Гогена сковывала робость. Маорийские женщины его смущали. Здесь
разница между
полами была выражена гораздо менее четко, чем в Европе. Мужской тип был смягчен
своеобразной грацией, зато женщина, привыкшая работать наравне с мужчиной,
унаследовала в
какой-то мере его физическую мощь. Крепко сколоченная, с широкими щиколотками и
запястьями, с узкими бедрами и развитыми плечами, по которым рассыпана густая
иссиня-черная
грива, она двигалась плавной и сильной поступью красивого животного. Любовные
отношения
между мужчиной и женщиной были предельно откровенны и недвусмысленны - без тени
сентиментальности. Все определяло физическое наслаждение. Любовь маорийцев не
знала
предварительных ухаживаний, как не знала и стыдливости. "Возьми женщину" -
следовало
понимать в самом прямом смысле этого слова. Взять женщину - значило взять ее
молча, грубо,
как при насилии, только насилии ожидаемом и желанном. "А я робел перед ними, по
крайней
мере, перед теми из них, кто не жил со своими тане".

Одиночество. Единственным развлечением Гогена была его мандолина. Вечером
он шел на
пляж послушать пение туземцев, пока остров Моореа не скрывался в темноте. Тогда
пение
умолкало, и слышен был только шум моря: две ноты - короткая и высокая и долгая и
низкая -
это волны набегали на коралловые рифы, разбиваясь о них. В Океании почти не
бывает сумерек.
После яркого света дня без перехода наступает мрак ночи - ночи, в которой бродят
"тупапау":
демоны, злые духи, души умерших. Спустившись с горы, они мучают спящих туземцев.
Поэтому
острова радости были также островами страха. По ночам в каждой хижине горел
ночник, который
должен был отгонять злых духов с мерцающими во тьме глазами.
Угнетенный одиночеством, Гоген стал писать с меньшим подъемом. И вдруг,
повинуясь
какому-то необъяснимому внутреннему побуждению, он решил предпринять поездку по
Таити -
поездку без определенной цели. Пересекши остров, он направился к его северному
побережью и
прибыл в Таравао. Там он одолжил лошадь у местного жандарма и решил продолжать
путь в
сторону Итиа.
"В маленьком местечке Фаоне, расположенном по соседству с районом Итиа,
меня
окликнул туземец.
- Эй, человек, который делает людей! - Он знал, что я художник. - Хаэре
маи та маха!
(Отведай нашей пищи! - таитянская формула гостеприимства.)
Я не заставил себя просить, такой приветливой и мягкой была улыбка,
сопровождавшая
эти слова.
Я спешился, хозяин взял мою лошадь и привязал ее к дереву... Мы оба вошли
в хижину,
где мужчины, женщины и дети, сидя на земле, разговаривали и курили.
- Куда держишь путь? - спросила меня красивая маорийка лет сорока.
- В Итиа.
- Для чего?
Не знаю, что мне пришло в голову, - может, сам того не подозревая, я
назвал подлинную
цель моей поездки, остававшуюся тайной для меня самого.
- Чтобы найти женщину, - ответил я.
- В Итиа много красивых женщин. Ты хочешь красивую?
- Да.
- Я могу предложить тебе такую. Это моя дочь.
- Она молодая?
-Да.
- Здоровая?
- Да.
- Ну что ж. Приведи ее.
Женщина вышла. А четверть часа спустя, когда подали угощение - плоды
хлебного
дерева, креветки и рыбу, - она вернулась с рослой девушкой, которая держала в
руке маленький
сверток. Сквозь платье из совершенно прозрачного розового муслина видна была
золотистая кожа
ее плеч и рук. Задорно торчали два острых соска. Ее очаровательное лицо ничем не
напоминало
тот тип, который я до сих пор постоянно встречал на острове, и волосы у нее были
совершенно
необычные - густые и слегка вьющиеся. В солнечных лучах все это создавало оргию
оттенков
хрома. Потом я узнал, что она была родом из Тонга. Она села рядом со мной, и я
задал ей
несколько вопросов:
- Ты не боишься меня?
- Айта (нет).
- Ты согласна навсегда поселиться в моей хижине?
- Эха (да).
- Ты когда-нибудь болела?
- Айта.
И все. Сердце мое билось, а девушка невозмутимо раскладывала передо мной
на земле на
банановом листе предложенное мне угощение. Я ел с большим аппетитом, но я был
смущен, я
робел. Эта девушка - ребенок лет тринадцати * - и чаровала и пугала меня. Что
происходило в
ее душе? И я - я, такой старый для нее, - колебался, когда надо было скрепить
этот договор,
столь поспешно задуманный и заключенный. Быть может, размышлял я, это мать
приказала ей,
заставила ее. А может, это сделка, которую они обсудили между собой. И, однако,
я отчетливо
различал в этом большом ребенке черты независимости и гордости, столь
характерные для ее
расы.

* Маорийские женщины созревают на пять-шесть лет раньше, чем женщины в
странах с умеренным
климатом.

Но в особенности меня успокоило то, что вся ее повадка, весь ее вид
неопровержимо
свидетельствовали о той ясности духа, которая у очень молодых людей сопутствует
честным,
достойным похвалы поступкам. А насмешливая складка возле рта, впрочем, доброго,
чувственного и нежного, говорила о том, что опасаться надо не ей, а мне...
Не стану утверждать, что, когда я вышел за порог хижины, мое сердце не
сжималось от
странной тоски, щемящей тревоги, от самого настоящего страха".
В сопровождении семьи Техуры - так звали юную маорийку - Гоген вернулся в
Таравао
со своей "невестой".
"Я возвратил жандарму его лошадь. Жена жандарма, француженка,
бесхитростная, но и
бестактная, сказала:
- Как! Вы берете с собой эту потаскушку?
Ненавидящим взглядом она раздевала девушку, а та выдерживала этот экзамен
с гордым
безразличием. Я на мгновение загляделся на символическое зрелище, какое являли
собой эти две
женщины: это были распад и юное цветение, закон и вера, искусственность и
природа, и первая
обдавала вторую нечистым дыханием лжи и злобы. Это было также столкновение двух
рас, и я
устыдился своей. Мне казалось, что она пятнает чистое небо тучей грязного дыма.
И я быстро
отвел взгляд от француженки, чтобы успокоить и утешить его блеском живого
золота, которое я
уже успел полюбить.
Прощание с семьей состоялось в Таравао, в лавчонке у китайца, который
торгует всем
понемногу - людьми и животными. Сев в почтовую карету, мы с моей невестой
проехали
двадцать пять километров до моего дома в Матаиеа.
Жена моя была немногословна, задумчива и насмешлива. Мы все время
наблюдали друг за
другом, но она оставалась для меня непроницаемой, и вскоре я оказался
побежденным в этом
поединке. Напрасно я давал себе слово следить за собой, держать себя в руках,
чтобы не терять
наблюдательности. Вопреки моим самым твердым решениям, мои нервы не выдерживали,
и
вскоре Техура читала во мне как в открытой книге. Таким образом, я познал - в
какой-то мере на
собственном горьком опыте - огромную разницу между душой островитян и латинской,
и в
особенности французской душой. Душа маорийки отдается не легко - нужно набраться
терпения
и долго изучать ее, чтобы ею овладеть. Вначале она ускользает от вас, всеми
способами сбивает
вас с толку, маскируясь смехом и переменчивостью настроений. И когда вы
поддаетесь на эти
внешние уловки, принимая их за чистую монету, за глубинную суть, и забываете
разыгрывать
роль, она изучает вас со спокойной уверенностью, кроющейся за смешливой
беспечностью и
младенческим легкомыслием.
Прошла неделя, и все это время я "ребячился" так, как сам не ждал от
себя. Я любил
Техуру и говорил ей об этом, а она улыбалась в ответ - она и без того это знала!
Казалось, она
тоже меня любит - только она мне этого не говорила. Но иногда ночью по
золотистой коже
Техуры пробегали вспышки...
На восьмой день - помнится, в этот день мы впервые вместе вошли в хижину
- Техура
попросила у меня разрешения поехать в Фаоне повидаться с матерью: я ей раньше
это обещал. Я
грустно смирился с ее отъездом и, положив ей в узелок из носового платка
несколько пиастров,
чтобы она могла оплатить дорожные расходы и купить рома для отца, проводил ее к
почтовой
карете. Мне казалось, что я прощаюсь с ней навсегда. Вдруг она не вернется?

Одиночество гнало меня из моей хижины. Работа валилась из рук.
Прошло много дней - и она вернулась. И тут началась безоблачная
счастливая жизнь,
основанная на уверенности в завтрашнем дне, на обоюдном доверии и взаимной
любви.
Я вновь взялся за работу, в моем доме поселилось счастье: я вставал
вместе с солнцем,
сияя, как оно само. Золотистое лицо Техуры озаряло радостью и светом и мой дом и
окрестный
пейзаж. Все чувства в нас обоих были так изумительно просты! Как прекрасно было
по утрам идти
вместе купаться к соседнему ручью - так, наверное, шли в раю первый мужчина с
первой
женщиной.
Таитянский рай, наве наве фенуа...".
И до появления Техуры Гоген любил, вернее, хотел любить маорийцев. Но как
он ни
старался, он не мог проникнуть в душу этой расы. Он слушал песни на берегу или в
хижинах, как
слушают музыку другого мира. Но с тех пор как Техура вошла в его повседневную
жизнь, все
изменилось. Деревенские старики недаром твердили ему: "May тера" - есть порог,
который
нельзя переступить без физической близости. Любовь к Техуре и любовь к маорийцам
слились в
одно и равно расцветали в нем. Чувства проникают глубже, чем разум. Девушка была
прекрасна,
прекрасна своей первобытной красотой, прекрасна своей первобытной младенческой,
капризной,
но и серьезной, созерцательной душой, полной глубокой вдумчивости, какая присуща
именно
детям, и сквозь душу Техуры Гогену открывалась душа маорийской расы, она звучала
в теле
дикарки Техуры, как звучала в песнях на пляже, когда начинало смеркаться и в
маленьких
хижинах Матаиеа зажигались ночники.
Гоген непрерывно писал девушку. Писал ее вдвоем с подругой на прибрежном
песке.
Писал ее в кресле, со склоненным, задумчивым лицом *. Во весь рост с маорийским
мальчуганом
на плече, в очень странной, проработанной композиции "Иа Орана Мариа" ("Аве
Мария").
Меньше десяти лет назад в биржевой конторе Галишона Гоген писал столбцы цифр. В
час, когда с
горы спускаются злые духи - "тупапау", элегантный биржевой маклер в цилиндре
выходил на
улицу Лаффит. Теперь он носил набедренную повязку. Но из-под зеленоватых век
струился все
тот же чуть косящий взгляд. Еще в те оседлые годы Гоген начал свое великое
путешествие. Два
года назад в Бретани в своем "Желтом Христе" он воздвиг в корнуоллской деревне
грубое
деревянное распятие - своего рода христианский тотем. Теперь, в конце 1891 года,
он написал
"Иа Орана Мариа" - картину, где он перенес в таитянскую обстановку сцену,
вдохновленную
христианством: две молодые маорийки, сложив руки, молятся деве Марии, которую
Техура
одарила своим лицом, как два персонажа с барабудурского фриза одарили своими
позами
молящихся маорийских девушек, как впоследствии фигуры, написанные неизвестным
фиванским
художником эпохи XVIII династии одарят своими позами сидящих на скамье
маорийских женщин
в праздничных одеждах на картине "Та матете". Перед взглядом Гогена - чуть
косящим взглядом
из-под зеленоватых век - все смешивается, перегруппировывается, все возрождается
и начинает
жить новой жизнью. Долгое путешествие на месте продолжается. Корабль-призрак
плывет к
раннему утру мира **.
* Две картины, о которых здесь идет речь, это "Таитянки на пляже" (Лувр)
и "Грезы"
(Нельсоновская галерея искусств в Канзас-Сити).
** "Иа Орана Мариа" находится в музее Метрополитен в Нью-Йорке, "Та
матете" ("Рынок") в
Музее искусств в Базеле.


"Нет, у меня есть цель, - писал Гоген в ответ на одно из писем Метте, - и
я все время
иду к ней, накапливая материал. Конечно, каждый год что-то меняется, но все эти
изменения
совершаются в одном направлении".
Метте побывала в Париже. Там она убедилась, что муж ее в самом деле
приобрел
известность. Неужели за картины Поля и вправду можно выручить деньги? Метте
отправилась к
Жуаяну и Портье и у каждого взяла по нескольку картин. Она решила попытаться их
продать. И
верно - по возвращении в Данию ей удалось за девятьсот франков продать художнику
Филипсену "Этюд обнаженной", которую Гоген написал когда-то с их служанки
Жюстины. Но во
Франции до Метте дошли также слухи, которые в некоторых кругах распространялись
о Гогене,
- что его путешествие в Океанию затеяно, мол, просто ради рекламы, что он хотел
чем-нибудь
выделиться и что, как сказал Ренуар, незачем скрываться на Таити - писать можно
ничуть не
хуже и на бульваре Батиньоль. Метте так и заявила Гогену: уж если он намерен
делать карьеру на
поприще искусства, пусть спокойно делает ее во Франции.
"Я художник - ты права, ведь ты не глупа, - писал Гоген жене. - Я великий
художник,
и я это сознаю. Именно потому, что я великий художник, мне пришлось столько
выстрадать ради
того, чтобы следовать собственным путем. Иначе я считал бы себя преступником,
каким, впрочем,
меня считают многие. Но не все ли равно! Больше всего меня огорчает не нужда, а
постоянные
помехи моему творчеству - мне не удается писать так, как я чувствую, как я мог
бы писать, если
бы нужда не связывала мне руки. Ты говоришь, что я поступаю неправильно, живя
вдалеке от
центра искусства. Нет. Я поступаю правильно, я давно уже знаю, что я делаю и
почему. Центр
моего искусства в моем мозгу, и больше нигде, в том и состоит моя сила, что
другие не могут
сбить меня с пути, ведь я пишу то, что во мне. Бетховен был глух и слеп, он был
изолирован от
мира, вот почему в его произведениях и чувствуется художник, живущий на своей
особой
планете".
То, что удалось продать "Этюд обнаженной", обрадовало Гогена.
"Это доказывает мне, что в ту пору у меня был кое-какой талант, да и
деньги у меня были.
Ты в свое время немало бранилась, что я покупаю картины. Как обычно поступают
мужья, в
особенности биржевики? Ходят по воскресеньям на бега, или в кафе, или к девкам,
потому что
мужчине нужно развлечься, иначе работа у него не клеится, да и вообще так уж
устроен человек.
А я работал - и в этом было мое развлечение".
Поскольку Метте удалось продать картину, пусть попытается продать еще.
Гоген
уговаривал ее поискать любителей в Дании. "Иногда довольно прихоти какого-нибудь
богатого и
влиятельного человека, чтобы составить имя художнику. Но эта прихоть часто
рождается оттого,
что ее подготавливают исподволь, изо дня в день... Чем больше тебе удастся
продать, тем больше
денег ты выручишь и тем вернее обеспечишь будущее".
Метте получила от Филипсена девятьсот франков. Гоген знал об этом, был
очень доволен,
но ни гроша не требовал от жены. Но зато он не знал, что в мае, почти год назад,
Шарль Морис,
который так и не вернул ему пятисот франков, получил у Жуаяна еще восемьсот
пятьдесят три
франка двадцать пять сантимов. Морис уверил Серюзье, что послал Гогену два
письма, причем
одно из них ценное. Художник так и не получил этих писем по той простой причине,
что они
никогда не были отправлены. Представление "Театра искусств" в пользу Гогена и
Верлена не
только не принесло никаких денег, оно разрушило веру символистской школы в
Мориса.

"Херувим", о котором автор так восторженно рассказывал друзьям много месяцев
подряд, смутил
всех тех, кто заранее готов был им восхищаться. Писатель, прожигавший свою жизнь
в любовных
похождениях, попойках, болтовне в литературных кафе и носившийся с неимоверным
количеством разных планов, осуществление которых постоянно откладывал, так и не
оправился от
этого удара. Он все больше увязал в беспорядочном богемном существовании, вечно
искал у кого
бы занять лишний франк, порой поступая весьма неблаговидно. Он уже давно
растратил тысячу
триста франков, которые должен был Гогену. Откуда ему было взять денег, чтобы
вернуть долг?
А Гоген в Матаиеа сидел уже почти без гроша. Неужели ему придется
вернуться в Европу?
Питаясь одними фруктами, корнеплодами и рыбой, он сильно исхудал. Волосы его
поседели. Он
все не терял надежды, что очередная почта доставит письмо и деньги от Мориса. Но
тщетно!
Тревога снедала его. Что делать? Просить о возвращении на родину? Он не мог
решиться на это,
ждал очередной почты, цеплялся за любую призрачную надежду, чтобы отсрочить
решение. Такая
надежда забрезжила у него, например, когда в мае 1892 года капитан какой-то
шхуны пообещал,
что через несколько недель закажет ему портрет. Было бы слишком глупо прервать
свое
пребывание здесь, когда он еще только на подступах к своему таитянскому
творчеству. Силой
кипучего воображения ("у меня от него голова лопается") ему только что удалось
открыть старую
островную религию. Перед ним мало-помалу вставала древняя таитянская страна, та,
о которой он
мечтал и которую наконец увидел - увидел так явственно, что запечатлевал ее на
своих полотнах.
Куда он идет? Он и сам этого не знал. Его картины "пугают" его, признавался он
Серюзье. "То,
что я сейчас пишу, уродливо, безумно. Господи, зачем ты создал меня таким? Надо
мной тяготеет
проклятие".
Адвокат из Папеэте, мэтр Гупиль, дал Гогену почитать книгу - "Путешествие
на Острова
Великого океана", опубликованную за полвека до этого, в 1837 году, в Париже
консулом
Соединенных Штатов в Полинезии Жаком-Антуаном Моренхаутом 105. Этот консул
сыграл
решающую роль в деле колонизации Таити. В частности, он способствовал тому, что
некоторые
местные вожди согласились на французский протекторат. Уже в его времена древняя
страна Таити
переживала период агонии. Но искренний и глубокий интерес консула к туземцам
позволил ему
кое-чему научиться у последнего из таитянских жрецов, "харепо", которые в былые
времена "в
безмолвии ночного мрака" изустно передавали священную маорийскую традицию своим
соплеменникам, которые по врожденной лености и беспечной готовности подчиняться
ходу
событий, не пытались защитить ее от воли миссионеров.
Туземная религия исчезла с этим последним жрецом. Случилось это полвека
назад.
Воспоминание о ней сохранилось только в книге Моренхаута. Когда лейтенант Жено
рассказал
Гогену, что от статуй и священных памятников, которых раньше на острове было
великое
множество, не осталось почти ничего, что большая часть "мараэ" была разрушена,
что, конечно, в
джунглях кое-где еще прячутся скульптурные изображения - "тики", но их мало и
они
неинтересны, художник был горько разочарован. Лишенный своих богов, маорийский
народ
казался ему увечным, утратившим свои корни и свою душу. Первобытная раса
Океании, которую
Гоген надеялся найти в неприкосновенности, терялась в бездне времени. Читая
Моренхаута,
художник испытал то, что в свое время испытал американский консул, впервые
познакомившись
со священным текстом древних маорийцев. "Это удивительное открытие меня потрясло
и мне
показалось, что перед моими глазами вдруг поднялась завеса, до той поры
скрывавшая прошлое".

Эта завеса поднялась и для Гогена. Варварские боги ожили, прошлое воскресло,
человек предстал
в своей первозданной цельности, врожденной чистоте, невинности, которая
позволяла ему
вступать в прямой контакт с великими космическими силами. То "обнаженное",
"извечное", что
так притягивало Гогена, чей зов шел к нему из глубины веков, из недр его памяти,
где оживали
характерные маски статуэток инков, он нашел в книге Моренхаута. Из книги консула
он выписал
отрывки - иногда переписывая их слово в слово, иногда делая выжимки - в особую
тетрадь,
которую украсил акварелями и рисунками *. Этот атеист, который в Бретани кружил
вокруг
неуклюжих и трогательных распятий старых армориканских скульпторов, всегда
испытывал тоску
по святыням. Теперь для него в горах вновь возродились "мараэ". Гигантские идолы
восстали
среди зарослей кенафа и "бурао". Страна Таити вновь пережи

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.