Жанр: Мемуары
Вашингтон
...их боевых действий. Не зная
всего этого, Вашингтон и конгресс тем не менее распорядились - ни под каким
видом не отпускать пленных. Они были задержаны до окончания войны и только в
1785 году вернулись на родину. К тому времени из пяти тысяч пленных полторы
тысячи решили поселиться в США.
Но все это произойдет в будущем, а в октябре 1777 года Америка приветствовала
победителя при Саратоге генерала Гейтса как спасителя страны. Языкатые патриоты
не замедлили указать на резкое различие между северной армией Гейтса и южной
армией Вашингтона. Саратога поравняла Гейтса с главнокомандующим, а в глазах
многих, и в первую очередь самого триумфатора, сделала его верховным военным
вождем республики. Он, сын мелкого домовладельца, уже видел себя таковым и повел
соответственно, поторопившись прежде всего дать прочувствовать свое новое
положение Вашингтону.
В штабе континентальной армии под Филадельфией тщетно ожидали официальных вестей
с севера. Гейтс сообщался прямо с конгрессом, оставив Вашингтона с его
генералами питаться слухами. Главнокомандующий, поздравив Гейтса с "выдающейся
победой", мягко упрекнул его: "Не могу не выразить сожаления, что столь важное
дело и столь затрагивающее весь ход войны стало мне известно только по слухам и
письмам, а не из сообщения, пусть краткого, одной строчки, но за вашей подписью,
что соответствовало бы значимости этого события". Естественно, Вашингтону нужно
было объяснять очевидный контраст положения дел на южном и северном театрах, что
он не уставал делать в бесчисленных письмах.
Успех Гейтса у Саратоги был бы невозможен без своевременной помощи южной армии.
Вашингтон послал на север вирджинских стрелков Моргана, способнейших
военачальников Линкольна из Массачусетса и Арнольда. Теперь главнокомандующий
считал себя вправе получить, в свою очередь, поддержку Гейтса. Он направил к
нему Гамильтона с требованием немедленно отрядить на юг по крайней мере двадцать
полков.
В Йорке, где обосновался конгресс, звезда Вашингтона медленно меркла. Их
осталось мало, первоначальных членов конгресса, - только шестеро из числа
одобривших в 1775 году кандидатуру вирджинского джентльмена на пост
главнокомандующего. А на заседании конгресса нередко собиралось менее двадцати
человек. От этого их критика Вашингтона не становилась слабее. Конгресс
постановил отметить Саратогу днем молитвы, а Д. Адамс прокомментировал в письме
жене: "Одна из причин празднования состоит в том, что слава в этой схватке не
принадлежит непосредственно главнокомандующему или южным войскам. Если бы это
было так, тогда идолопоклонство оказалось бы безграничным, что поставило бы под
угрозу наши свободы". В конгрессе Адамс оплакивал "религиозное почитание,
которое иной раз имеет место в отношении генерала Вашингтона", сурово осудив тех
коллег, кто "склонен собственными руками творить себе кумира".
Недовольство конгресса подогревалось интригой в высшем командовании армии. В
толпах иностранных офицеров, навербованных в Европе Дином и Франклином, был
полковник французской службы Т. Конвей, которому конгресс присвоил чин генерала
в обход многих претендентов-американцев. Хвастливый и, что еще хуже, говоривший
без умолку, Конвей почитал себя стратегом и, хотя был обласкан Вашингтоном,
претендовал на большее. Он решил связать свою судьбу с Гейтсом, о чем уведомил
генерала льстивым письмом, в котором заодно поносил Вашингтона. Доброхоты
немедленно донесли обо всем главнокомандующему, который в изрядных муках
творчества сочинил короткое и достойное послание зазнавшемуся генералу: "Сэр, в
письме, полученном мною вчера, содержится следующее утверждение: "В письме
генерала Конвея генералу Гейтсу сказано - Небеса решили спасти вашу страну, ибо
в противном случае слабый генерал с дурными советниками погубили бы ее".
Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой. Джордж Вашингтон". "Дурные советники",
ворчал Вашингтон, в штабе, и Конвей "один из них".
Конвей, конечно, стал объясняться. Гейтс, в свою очередь, дознавшись, кто
виновен в разглашении переписки, нашел виновного - собственного адъютанта - и
обошелся с ним так, что тот вызвал начальника на дуэль. Победитель при Саратоге
предпочел помириться с обиженным и поступил очень разумно - нужно было думать не
о прошлом, а о будущем. Конгресс открыл перед генералом блистательные
перспективы - формально в ответ на настойчивые просьбы Вашингтона найти "новые
средства" помочь армии было решено основать Военное управление, реорганизовав
уже существующий комитет конгресса. Гейтс был поставлен во главе нового
ведомства, на бумаге выше Вашингтона. Конвей занял вновь учрежденный пост
генерал-инспектора.
Они все, ненавистники Вашингтона, собрались там, в Военном управлении, и стали
судить и рядить, как вести войну. Конвей победоносно явился в штаб Вашингтона и
вручил ему резолюцию конгресса о последних новшествах. Глядя в лицо наглецу,
главнокомандующий сдержанно осведомился, привез ли генерал-инспектор указания
Военного управления о дальнейших операциях. Конвей признался, что у него ничего
нет. Тогда, спокойно продолжал Вашингтон, ему следует подождать поступления их,
а адъютанту приказал показать Конвею дверь.
Конвей с удвоенной энергией принялся поливать грязью Вашингтона, а заодно
американских генералов вообще. Издевательские письма Конвея, в которых он
отзывался о Вашингтоне как о дилетанте в военном деле, открыли старые раны
главнокомандующего. В памяти всплыли мучительные воспоминания об оскорблениях в
годы индейских и французских войн, когда его, полковника вирджинского ополчения,
третировали офицеры британской армии. Одно время Вашингтон носился с мыслью
вызвать Конвея на дуэль и пристрелить его как собаку. Но образумился, ибо куда
более проворные интриганы орудовали в Йорке.
В Военном управлении подвизался Миффлин, еще недавно начальник тыла
континентальной армии, дезертировавший со своего поста и пригретый в Йорке.
Вашингтон не без оснований подозревал, что интендант нагревал руки на военных
поставках. Миффлин полагал, что надежно защищен от гнева главнокомандующего,
разве не сам Вашингтон просил тыловиков продать по сходной цене 50-100
выбракованных лошадей для Маунт-Вернона, предупреждая держать дело в тайне, ибо
"хорошо известно, что самые невинные и честные действия часто ложно
истолковываются".
Мышиная возня в Йорке наконец завершилась гигантским проектом - организовать
зимнее вторжение в Канаду. Военное управление убедило конгресс, что это
наиразумнейшая операция, профессионалы с Вашингтоном во главе высмеяли саму
идею, выставив против нее убедительные аргументы. Тем временем причитания Конвея
по поводу некомпетентности американских военных вызвали яростное негодование в
армии. Вашингтон с неоспоримым чувством юмора наблюдал за тем, как офицеры
континентальной армии повадились ездить в Йорк, где запугивали политиканов.
Адъютант генерала Грина рассудительно разъяснял желавшим слушать за стаканом
рома, как "несколько унций пороха в надлежащем ружье достигнут прекрасной цели".
Один из зловредных сплетников, член Военного управления Петере, закрыл рот - за
ним по грязным улицам Йорка тенью ходил некий гигант с кентуккским ружьем.
Миффлин с трудом избежал дуэли с разъяренным генералом. Конвей не сумел
увернуться - преданный Вашингтону генерал на дуэли прострелил "иностранцу" шею.
Оправившись от раны, Конвей убрался во Францию.
Таково было лицо событий, приведших к провалу планов сместить Вашингтона или
заставить его уйти в отставку. Изнанка их была много сложней. Горячие сторонники
Гейтса, вознесшие его после Саратоги, с течением времени призадумались. Генерал
олицетворял в глазах имущих, а они и заседали в Йорке, ненавистную "чернь".
Припомнили, что он вдохновлял ополченцев достаточно прозрачными речами насчет
социальных изменений. Гейтс представлял левое крыло революции, плантаторы и
банкиры не могли не заключить - он бы наделал бед, если бы получил вооруженные
силы республики.
Перед этой опасностью, конечно, пока только эвентуальной, меркли подозрения в
отношении Вашингтона в том, что он, подобно полководцам времен Древнего Рима,
домогается тоги диктатора и, будучи вождем постоянной армии, может когда-нибудь
выступить свободогасителем в Америке. Во всяком случае, в Йорке были твердо
убеждены, что имеют сильнейшее противоядие яду честолюбия, если оно овладеет
полководцем. В ноябре 1777 года конгресс разослал штатам "Статьи конфедерации" -
первую американскую конституцию. В ней центральная власть подчеркнуто
ослаблялась. Хотя в США была континентальная армия, в "Статьях конфедерации"
трактовалось о том, что каждый штат будет иметь свои собственные вооруженные
силы. Но даже в этом виде конституция вызвала острые споры и была ратифицирована
штатами только в 1781 году.
Политическое мышление Вашингтона оставило позади осторожные схемы конгресса. В
то время как в Йорке пеклись о том, какие препятствия поставить на пути усиления
центральной власти, Вашингтон полагал, что только в континентальной армии и
войне выковывается единство нации. Когда был заключен мир, он заметил: "Сто лет
нормальных взаимоотношений" между штатами не сделали бы для американской
государственности столько, сколько "дали семь лет вооруженного сотрудничества".
Зимой 1777/78 года помянутое оружие единства страны - континентальная армия
впала в самое плачевное состояние, и отнюдь не по вине Вашингтона.
То была поистине глухая ночь войны, во мраке которой родилась самая волнующая,
нет, душераздирающая легенда революции - Вэлли-Фордж.
Армии нужно было стать на зимние квартиры, и Вашингтон нашел место, точнее, его
вынудила к этому легислатура Пенсильвании, боявшаяся ухода войск из штата, на
безлюдных, унылых холмах примерно в тридцати километрах к северо-западу от
Филадельфии. Оно и называлось Вэлли-Фордж. Художник, рисовавший летом сельские
пасторали в духе XVIII века, вероятно, нашел бы холмы прелестными и даже
романтическими - солдаты, которых привел сюда Вашингтон в середине декабря 1777
года, отчаянно ругались. Им предстояло стать лагерем на всю зиму в местах, где
не было жилья, в округе, опустошенной войной.
Вашингтон распорядился строить жилье - домики четыре на пять метров с земляным
полом, каждый на двенадцать солдат. В офицерских домах пока единственное отличие
- деревянные полы. Всего 1100 домиков. Велено было соорудить госпитали, склады.
Пока устроились, солдаты неделями спали в палатках и у костров.
Не хватало всего - одежды, обуви, продовольствия. Не успели прийти в ВэллиФордж,
как Вашингтону доложили: 2898 солдат "босы или голы". Спустя несколько
недель цифра подскочила до 4000. Вашингтон объявил премию - десять долларов
умельцу, который изобретет "замену башмакам". Дело далеко не подвинулось -
солдаты пятнали снег кровавыми следами, заодно затоптав и патриотическую
летопись войны за независимость. Разве страдания в Вэлли-Фордж, где умерло от
болезней и истощения около двух с половиной тысяч человек, были неизбежны?
Американские историки единодушно отвечают - нет! Континентальная армия
претерпела страшные муки той зимой не столько от врага, сколько от алчности
соотечественников. Слов нет, в Вэлли-Фордж прокормиться было трудно, но вокруг
всего было в изобилии. Солдаты голодали, ибо окрестные фермеры предпочитали
продавать свои продукты англичанам в Филадельфию за твердую валюту. Торговцы
зерном в Нью-Йорке по тем же соображениям предпочитали снабжать английскую
армию, а поставщики в Бостоне отказывались опустошить содержание складов, если
прибыль была менее 1000-1800 процентов. Америка сражалась за свою независимость
в тяжком пароксизме спекуляции и бесстыдной наживы. Фуражиры, высылавшиеся из
Вэлли-Фордж, иногда перехватывали тяжело груженные подводы, направлявшиеся в
Филадельфию, и без лишних слов заворачивали их в свой лагерь. Владельцев, если
они настаивали на священном праве частной собственности, пристреливали или
вешали.
Вашингтон не одобрял этой практики, вносившей ненавистный ему элемент анархии в
ведение войны. Он взывал к конгрессу, требуя расследовать, почему армия раздета
и разута, "ведь тот факт, что у нас нет одежды, вызывает всеобщее удивление -
всем известно, что только восточные штаты могут дать одежды на 100 тысяч
человек". И личная нотка. В письме генерал-интенданту главнокомандующий
негодовал: "Я даже не могу достать одежду для моих слуг вопреки неоднократным
обращениям в течение двух последних месяцев. Один из них, прислуживающий лично
мне за столом, неприлично и постыдно наг". Звучал голос респектабельного
плантатора, но отнюдь не главнокомандующего армии революции. Джентльмен не
уточнил, в чем именно нуждался тот самый слуга, ибо политес XVIII века диктовал
свои законы. Французские офицеры, принесшие на американскую землю куда более
свободные нравы, стали обзывать сборище в Вэлли-Фордж "санкюлотами", что, как
известно, означает "бесштанники". Термин этот, вскоре прогремевший во время
французской революции, родился именно здесь.
Обозревая прискорбное состояние армии - голые и босые солдаты, пушки, вмерзшие в
землю, и без надежды сдвинуть их, ибо лошади передохли, Вашингтон 23 декабря
разразился яростной филиппикой в адрес конгресса. Обычно он писал сухими и
банальными фразами, но на этот раз, казалось, сердце рвалось у него из груди:
"Ныне я убежден, вне всякого сомнения, что, если не будут немедленно проведены
коренные изменения, нашу армию ждет один из следующих трех исходов - умереть с
голоду, распасться или разбежаться, чтобы добыть себе пропитание как можно".
Описав прискорбное состояние вверенных ему войск, Вашингтон с плохо сдержанным
гневом отозвался о политиках, ждавших от армии энергичной зимней кампании. "Могу
заверить этих господ, что значительно легче сочинять упреки в уютной комнате у
теплого камина, чем занимать промерзший унылый холм и спать под снегом на морозе
без одежды и одеял. Но, если этих господ, вероятно, не трогает судьба нагого и
бедствующего солдата, я всем сердцем с ним, от всей души оплакиваю его ужасное
положение, которое не в состоянии исправить".
Когда главнокомандующий, погруженный в тяжкие раздумья, медленно прохаживался по
лагерю, солдаты высовывали головы из лачуг и негромко, но достаточно внятно
провожали его возгласами: "Нет хлеба, нет солдата". Он слышал эти голоса,
пристально вглядывался в огромные на исхудавших грязных лицах глаза. В одном из
посланий конгрессу Вашингтон жаловался, что в лагере нет мыла, но, саркастически
добавил он, люди в нем почти не нуждаются, так как "лишь у немногих есть больше
одной рубашки, у многих только лохмотья, а иные вообще голы". Спекулянты в это
время наживались за счет бедствующей армии, в лагерь доставлялось мало
продовольствия и одежды и по бешеной цене.
Вашингтон не столько боялся врага, сколько со дня на день ожидал бунта и
мысленно прикидывал, что предпринять на крайний случай. Наконец, день настал -
адъютант доложил, что к дверям штаба пришла толпа солдат и требует (неслыханный
случай!) переговорить с генералом. Вашингтон внутренне сжался - вот оно,
долгожданное. Его глаза сузились, в уме он подыскивал убедительные слова, но
скоро слезы заструились по его щекам. Дрожавшие на холоде люди (иные были
закутаны в рваные одеяла, через которые просвечивало тело) заверили, что они
понимают трудности своего генерала и просят только подтвердить, что и он знает
об их участи. "Они наги и умирают с голоду, - писал Вашингтон, - но мы не можем
не нахвалиться несравненными терпением и верностью солдатской массы". В приказе
по армии он поздравил ее с тем, что в труднейших условиях личный состав показал
себя "достойным завидной привилегии отстаивать права человека".
Минул тяжелый январь, а с февраля 1778 года положение постепенно улучшилось.
Быть может, сначала это объяснялось уменьшением числа едоков - помимо умерших,
около двух тысяч дезертировало только в Филадельфию, до трехсот офицеров
отказались от дальнейшей службы. Оставшиеся, пережив жуткую по лишениям, но не
холоду зиму, осваивались в Вэлли-Фордж. К Вашингтону приехала Марта,
постаравшаяся облегчить словом и делом страдавших в примитивных госпиталях.
Французский доброволец, видавший ее, записал: "Она напоминает мне римскую
матрону, о которых я столько читал, и я считаю, что она по достоинству спутница
жизни и друг величайшего человека нашего времени". Сравнения с античными
временами в дни Вэлли-Фордж, конечно, были в ходу. Д-р А. Уолдо из Коннектикута
лаконично помечал в дневнике: "Скверная еда, скверное жилье, холод, усталость,
нет одежды, мерзкое питание - меня рвет полдня, дым от костра ест глаза, черт
возьми, больше не могу. Ну вот несут миску супа, полную горелых листьев и грязи,
тошнотворного, даже Гектор отплюнулся бы, к дьяволу ее, ребята, я буду жить, как
хамелеон, питаясь воздухом!"
Среди неописуемых страданий в среде офицеров рождалось братство по оружию. Они
как могли развлекались, молодость брала свое, а в XVIII веке великие по
масштабам века люди редко были старше сорока лет. Безусые юнцы считали себя
зрелыми людьми и многоопытными солдатами. Группа юных офицеров дала званый обед.
На него приглашались только те, кто после тщательного осмотра не мог предъявить
целых брюк. Из того, что при большом воображении можно было назвать ромом,
сделали пунш, подожгли отвратительную сивуху и пили "саламандру" как есть -
горящую. Голосами, какими зовут паром с дальнего берега широкой реки, ревели
песни и баллады. "Столь веселых оборванцев, - изумлялся французский офицер, -
никогда не видывали". Такова была другая сторона Вэлли-Фордж, армия привыкла к
лагерю, обстроилась и устроилась. Никто больше не чувствовал себя "Ионой в чреве
кита" (слова д-ра Уолдо), как в первые недели. Давали любительские театральные
представления, и заметно поседевший Вашингтон с невыразимой печалью смотрел, как
новое поколение играло роли в той самой драме Аддисона "Катон". Он приветствовал
выбор пьесы.
Дни становились длиннее и теплее, лица солдат округлялись - удалось наконец
наладить доставку продовольствия. В один из погожих дней поздней зимы Вашингтон
выехал встретить высокопоставленного добровольца, найденного в Европе Дином и
Франклином, - генерал-лейтенанта прусской службы Фредерика Вильяма Августа
Фердинанда барона фон Штебена. На боевом коне он являл собой величественное
зрелище: старый воин, овеянный пороховым дымом в сражениях Фридриха Великого. На
груди ослепительно начищенная медаль размером с тарелку и сияние бриллиантов
ордена. Штебен уже заверил Вашингтона специальным письмом: "Ваше
превосходительство - единственный человек, под командованием которого я хочу
после службы королю Пруссии отдаться возлюбленному мною искусству, которому я
посвятил всю свою жизнь".
Когда великолепный Штебен сошел с коня, все увидели пожилого немца с короткими
кривыми ногами. Вскоре выяснилось, что не был он ни бароном, ни генералом, а
служил капитаном под прусскими знаменами. Не теряя ни минуты, Штебен начал
обучать неуклюжих парней тонкостям прусского строя, и в суровом ратном деле
раскрылись его качества доброго человека. На грязном снегу под смех глазевших
избранные для обучения роты, а потом полки совершали перестроения, учились
держать мушкеты на европейский манер. Ряды сначала путались, колонны никак не
получались, а в дьявольской сумятице метался Штебен. Он не знал английского, и
команды переводил офицер, кое-как понимавший скверный французский немца. Штебен
дополнял их жестикуляцией, энергично ругаясь на родном языке. Он попытался
быстро освоить английскую брань. Неизбежные ошибки Штебена в незнакомом языке
удваивали неразбериху на плацу. Тогда он звал адъютанта, и они вместе
принимались поносить этих "болванов".
Пусть со смехом, руганью и криком, но дело пошло. Штебен оказался способнейшим
педагогом, быстро обнаружив разницу между американцами и европейцами. Он писал
приятелю в Европу: "Эту нацию нельзя сравнить с французами, пруссаками или
австрийцами. Ты говоришь своему солдату - делай так, и он выполняет, но я
вынужден сначала объяснить, зачем это нужно, и тогда местный солдат повинуется".
Офицеры армии республики испытали, общаясь со Штебеном, крайне неприятное
потрясение. Они, взявшиеся воевать за свободу и дравшие нос перед рабами
монархов, увидели: европеец встает с рассветом, весь день в грязи на плацу, учит
собственным примером. Он очень неодобрительно отнесся к тому, что американские
офицеры устроили себе в конце концов в Вэлли-Фордж удобные дома подальше от
рядов грязных солдатских жилищ, использовали солдат в качестве слуг, а главное,
передоверили обучение солдат сержантам. За несколько месяцев усилиями Штебена
все изменилось, американский офицер стал ближе к солдату.
Вероятно, под влиянием неистового немца, которого Вашингтон искренне полюбил,
пришлось главнокомандующему поступиться частью своих взглядов, особенно о
величине дистанции между офицерами и солдатами. Теоретически плантатор, вне
сомнения, обнаружил прекрасные стороны характера и у простых людей. Но он
считал, что воины республики, прошедшие через испытания войны, перезимовавшие в
Вэлли-Фордж, заслуживали большего, чем похвалы в приказах. Объясняя конгрессу
необходимость сохранения за офицерами, уходящими в отставку, половины содержания
и выдачи пособия солдатам, Вашингтон под свежим впечатлением зимы 1777/78 года
писал:
"Даже поверхностное знание человеческой натуры убеждает нас, что для подавляющей
части человечества руководящий принцип - личный интерес и почти каждый человек в
той или иной степени находится под его влиянием. Мотивы общественного блага
могут на время и в особых обстоятельствах побудить человека к бескорыстному
поведению, однако самих по себе их недостаточно для обеспечения постоянной
верности возвышенным велениям и обязательствам общественного долга. Только
немногие способны продолжительное время жертвовать всеми личными интересами или
выгодами ради всеобщего блага. Тщетно в этой связи проклинать испорченность
человеческой натуры, просто таков факт, подтвержденный опытом всех веков и
народов. Мы должны были бы значительно изменить людей, прежде чем ожидать, что
они будут поступать по-иному". Таков был итог размышлений Вашингтона в горниле
войны за независимость. Даже обаятельный и распрекрасный Штебен "туманно
признался" (как выразился Вашингтон), что не может позволить себе служить без
вознаграждения.
О своих трудах на поприще защиты отчизны Вашингтон думал по-другому, взывая к
патриотизму. Что до континентальной армии, то после зимовки в этих
негостеприимных местах она стала походить на организованную вооруженную силу, а
Штебен (которого иногда называют отцом американской армии) научился ругаться на
трех языках одновременно.
Слухи эти согревали в зиму тревоги, придавали неповторимое очарование
долгожданной весне - наголодавшиеся защитники прав человека ожидали выручки от
христианнейшего короля Людовика XVI. Французские волонтеры долгими зимними
вечерами рассказывали провинциалам-американцам о Париже, мощи Франции, ее
неоспоримой ненависти к Англии и добром сердце дражайшего монарха. В те времена
новостей из Старого Света приходилось дожидаться месяцами, и фантазеры часто
живо рисовали, что происходит в эту самую минуту в далеком Версале.
Присутствие Франции уже было ощутимо - в сражениях, приведших к капитуляции
англичан при Саратоге, американцы почти поголовно были вооружены французским
оружием. В ту зиму в Вэлли-Фордж армия получила несколько тысяч башмаков из
Франции, к глубокому разочарованию, в них оказалось невозможным обуть босых:
европейская обувь не лезла на медвежьи лапы здоровяков американцев. Вашингтон
был готов видеть королевские лилии рядом со звездным знаменем. Он не
абсолютизировал свои воспоминания молодости, а судил по фактам. "Франция, -
писал главнокомандующий, - своими припасами спасла нас от ига".
Поздней весной армия жадно ожидала официального сообщения о вступлении Франции в
войну, неизбежность которого, заверяли французские офицеры, несомненна.
Вашингтон слал депешу за депешей конгрессу, прося скорее обрадовать войска. Из
Йорка пока ни слова. Но 5 мая 1778 года в лагерь попал экземпляр трехдневной
давности "Пенсильвания газетт" с сообщением о том, что Людовик XVI обнажил шпагу
в интересах независимости США. Лафайет плакал от радости, Вашингтон, поглядывая
на любимца, принялся диктовать приказ, давая волю чувствам, затопившим штаб:
"Общий приказ. 5 мая 1778 года, 6 вечера. Всемогущий Правитель Вселенной
милостиво защищает дело Соединенных Американских Штатов и наконец дает им в
друзья одного из могущественнейших монархов на земле, дабы установить нашу
Свободу и Независимость на прочном основании. Нам надлежит посвятить день, дабы
отблагодарить за небесную Доброту и отпраздновать событие, которому мы обязаны
Его благосклонному вмешательству. Завтра в 9 утра построить бригады, а
капелланам огласить сообщение "Газетт" от 2 мая, произнести благодарственную
молитву и выступить с речью, приличествующей случаю". Засим предписывалось
провести смотр боевой готовности армии, отдавались распоряжения насчет салютов,
о выдаче каждому солдату по доброй чарке рома. В торжественный день всем
офицерам и солдатам приказывалось прикрепить по букетику цветов к головному
убору.
Импресарио Штебен с несомненной любовью к драматическим эффектам организовал
парад как нельзя лучше. Когда отзвучали речи капелланов и бригады, взяв оружие,
перестроились в боевые порядки, сомнений быть не могло: перед Вашингтоном была
дисциплинированная армия. На поле раздавался лай команд, подававшихся вниз по
инстанции от бригадных генералов до сержантов. Колонны быстро развернулись в
длинные линии. Пауза, тринадцать орудийных выстрелов, и вот затрещали выстрелы.
Стреляли плутонгами, начиная с правого фланга. Огонь весело проносился по
шеренгам солдат. Снова салют и торжественный марш - военные музыканты сыгрались,
и перед Вашингтоном, ощетинившись штыками, прошествовали бригады. Парад
завер
...Закладка в соц.сетях